Вернуться к Б.В. Соколов. Сталин, Булгаков, Мейерхольд... Культура под сенью великого кормчего

Поэтическая фронда

Поэты всегда писали о вечном, постигали действительность через скрытые в ней символы. И начиная с Блока из всех деятелей культуры они первыми острее других почувствовали отсутствие поэтического воздуха при советской власти. И они же, в свою очередь, вызывали особое подозрение у бдительных чекистов. Усложненность поэтического языка наводила на мысль: не конспирируют ли поэты, не создают ли под маской поэтических сходок какой-то тайной организации, масонской или иной. И организации такого рода, замечу, действительно существовали.

Вот, например, в декабре 1931 года Секретно-политический отдел ОГПУ докладывал высшему политическому руководству «Об антисоветской деятельности интеллигенции за 1931 год»: «Для крайне правого крыла реакционных кругов интеллигенции характерны религиозно-мистические настроения, охватывающие значительную ее часть и по содержанию и организационно увязывающиеся с философской мистикой буржуазного Запада.

В Москве вскрыта подпольная организация антропософов, состоявшая, главным образом, из педагогов средней и низшей школы и нескольких библиотечных работников. Идейным вдохновителем и руководителем организации был писатель-мистик А. Белый.

Политическое лицо организации и ее руководство достаточно характеризуют следующие записи в дневнике А. Белого:

«Не гориллам применять на практике идеи социального ритма. Действительность подсказывает, что понятие общины, коллектива, индивидуума в наши дни — «очки в руках мартышки», она «то их понюхает, то их на хвост нанижет»... Восток гибнет от безобразия своего невежества. Запад гибнет от опухолей «брюха», но не невежественному Востоку оперировать эту опухоль... Оперировать может умеющий оперировать. Не умеющий — зарезает, — и мы зарезаем себя и Запад.

...Все окрасилось как-то тупо бессмысленно. Твои интересы к науке, к миру, искусству, к человеку — кому нужны в «СССР»?..

Чем интересовался мир на протяжении тысячелетий... рухнуло на протяжении последних пяти лет у нас. Декретами отменили достижения тысячелетий, ибо мы переживаем «небывалый подъем».

Но радость ли блестит в глазах уличных прохожих? Переутомление, злость, страх и недоверие друг к другу таят эти серые, изможденные и отчасти уже деформированные, зверовидные какие-то лица. Лица дрессированных зверей, а не людей.

Ближе к друзьям, страдающим, горюющим, обремененным. Огромный ноготь раздавливает нас, как клопов, с наслаждением щелкая нашими жизнями, с тем различием, что мы — не клопы, мы — действительная соль земли, без которой народ — не народ. Нами гордились во всех веках у всех народов, нами будут гордиться в будущем...

Мы — люди нового сознания — как Ной, должны строить ковчег, и он в усилиях распахнется в космос. Даже гибель земли — не гибель вселенной, а мы — люди вселенной, ибо мы — вселенная».

Организацией было создано несколько подпольных детских кружков, где дети воспитывались в духе мистики. Организация имела связи с заграницей и по Союзу.

В Ленинграде вскрыта антисоветская группа детских писателей, захвативших в свои руки издание детской литературы и под прикрытием «зауми» проводивших мистико-идеалистические установки.

Введенский:

«Наша поэтическая заумь, т. е. особая форма стихотворного творчества, принятая в нашей антисоветской группе детских писателей, целиком исходит из мистико-идеалистической философии и активно противопоставлялась нами засилию материализма в СССР. Наша заумь имеет целью отвлечение определенно настроенных кругов от конкретной советской действительности, дает им возможность замкнуться на своих враждебных современному строю позициях».

Туфанов:

«Политическая заумь использовалась мною как форма, при помощи которой я излагал свои контрреволюционные националистические идеи»...»

К абстракции, зауми на партийном верху было всегда столь же подозрительное отношение, как и к мистике. То же антропософское учение, последователем которого был А. Белый, являлось неприемлемым потому, что покушалось на духовную монополию атеистического марксизма. А попытка обэриутов и других представителей поэтической «зауми» сделать чепуху предметом высокого искусства раздражала власть ничуть не меньше. Она не могла допустить открытое существование литературы и театра, откровенно отстраняющегося от проповеди не только героики революции и социалистического строительства, от обличения «проклятого прошлого» и даже — от исследования глубин человеческой души — по крайней мере, в понятной массам форме. Отсюда — трагическая судьба обэриутов. Александр Введенский, Даниил Хармс, Николай Олейников... Все они были расстреляны или сгинули в тюрьмах, хотя ни в каких политических играх сроду не участвовали и никому из опальных политиков или чекистов близки никогда не были. Одному Николаю Заболоцкому повезло уцелеть, но и он не миновал ГУЛАГа. А Константину Вагинову повезло умереть от туберкулеза в 1934 году.

На многих писателей и поэтов у НКВД имелся не менее, а возможно, и более весомый компромат, чем на Демьяна Бедного. Например, на автора революционных поэм «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт» Бориса Пастернака, которого и в СССР, и на Западе нередко называли «первым советским поэтом». Бухарин на 1-м Съезде советских писателей назвал Пастернака наряду с Тихоновым, Сельвинским и «отчасти» Асеевым «поэтами очень крупного калибра», хотя и признал, что он «является поэтом, наиболее удаленным от злобы дня, понимаемой даже в очень широком смысле. Это поэт-песнопевец старой интеллигенции, ставшей интеллигенцией советской. Он безусловно приемлет революцию, но он далек от своеобразного техницизма эпохи, от шума битв, от страстей борьбы».

Пастернаку крепко попало в докладе В.П. Ставского на общегородском собрании московских писателей, посвященном принятию советской Конституции. Попало за положительный отзыв об Андре Жиде в кулуарном разговоре. 9 января 1937 года в спецсправке секретно-политического отдела НКВД о настроениях среди писателей отмечалось: «В своей критике поведения Пастернака Ставский указал на то, что в кулуарных разговорах Пастернак оправдывал А. Жида.

Б. Пастернак (рассказывая об этом кулуарном разговоре с критиком Тарасенковым): «...Это просто смешно. Подходит ко мне Тарасенков и спрашивает: «Не правда ли, мол, какой Жид негодяй».

А я говорю: «Что мы с вами будем говорить о Жиде. О нем есть официальное мнение «Правды». И потом, что это все прицепились к нему — он писал, что думал, и имел на это полное право, мы его не купили».

А Тарасенков набросился: «Ах, так, а нас, значит, купили. Мы с вами купленные».

Я говорю: «Мы — другое дело, мы живем в стране, имеем перед ней обязательства».

Чекистам особенно не понравилось, что многие из писателей поддержали Пастернака:

Всеволод Иванов: «Ставский, докладывая о съезде (съезде Советов, на котором была принята новая конституция. — Б.С.), в общем, сделал такой гнетущий доклад, что все ушли с тяжелым чувством. Его доклад политически неправилен. Он ругал всех москвичей, а москвичи — это и есть советская литература. И хвалил каких-то неведомых провинциалов. Ставский остался один. Писатели от него отворачиваются. То, что на собрании демонстративно отсутствовали все крупные писатели, доказывает, как они относятся к Ставскому и к союзу... Выходка Пастернака не случайна. Она является выражением настроений большинства крупных писателей».

Павел Антокольский: «Пастернак трижды прав. Он не хочет быть мелким лгуном. Жид увидел основное — что мы мелкие и трусливые твари. Мы должны гордиться, что имеем такого сильного товарища».

Алексей Гатов (поэт): «Пастернак сейчас возвысился до уровня вождя, он смел, неустрашим и не боится рисковать. И важно то, что это не Васильев, его в тюрьму не посадят (поэт Павел Васильев был посажен в тюрьму за пьяный дебош. — Б.С.). А в сущности, так и должны действовать настоящие поэты. Пусть его посмеют тронуть, вся Европа подымется. Все им восхищаются».

Но Пастернак, автор посвященных Сталину стихов, понравившихся вождю («за древней каменной стеной живет не человек — деянье: поступок ростом с шар земной»), никак не мог при жизни Иосифа Виссарионовича оказаться в ГУЛАГе или, еще хуже, у расстрельной стенки. Настоящие неприятности начались у Бориса Леонидовича уже при Хрущеве. Хотя, справедливости ради, при Сталине ему и в голову бы не могло прийти опубликовать «Доктора Живаго» на Западе под своим именем (да и под псевдонимом бы, наверное, побоялся).

Пастернак, кроме того, был благодарен Сталину за то, что он проявил интерес к судьбе творческого наследия Маяковского. Напомню, что 24 ноября 1935 года Лиля Брик написала Сталину письмо, где жаловалась, что, несмотря на то, что стихи Маяковского «не только не устарели, но... сегодня абсолютно актуальны и являются сильнейшим революционным оружием», что Маяковский «как был, так и остается крупнейшим поэтом нашей революции», «далеко не все это понимают» и тормозят издание его сочинений и создание музея. Сталин наложил на письмо историческую резолюцию: «Т. Ежов! Очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям — преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву, привлеките к делу Таль и Мехлиса и сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов. Привет! И. Сталин».

И уже в начале декабря 1935 года Пастернак в письме Сталину писал: «...Горячо благодарю Вас за Ваши недавние слова о Маяковском. Они отвечают моим собственным чувствам, я люблю его и написал об этом целую книгу. Но и косвенно Ваши строки о нем отозвались на мне спасительно. Последнее время меня, под влиянием Запада, страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел): во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, и я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни».

Это позднее, в 1956 году, в очерке «Люди и положения» Пастернак напишет свое многократно растиражированное: «Были две знаменитых фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остается лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую фразу я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине 30-х годов, к поре Съезда писателей. Я любил свою жизнь и доволен ею. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины.

Маяковского стали вводить принудительно, как картофель при Екатерине. Это было его второй смертью. В ней он неповинен».

Несомненно, Пастернак в 30-е годы всерьез опасался, что ему могли устроить своего рода государственный культ, которого в конце концов удостоился Маяковский, а это могло погубить его и в творческом плане, и в плане читательского восприятия. Сточки зрения сегодняшнего дня, страхи Пастернака выглядят сильно преувеличенными, этаким поэтическим кокетством. В глазах Сталина Маяковский имел перед ним два громадных преимущества. Во-первых, он уже умер, а потому не мог написать или сказать что-нибудь не то. Во-вторых, у Маяковского было много чисто агитационных стихов, и лишь немногие из его произведений отличались такой усложненностью формы, которая делала затруднительным знакомство с ними массового читателя. Пастернак же на семь лет пережил Сталина и, как показывали донесения осведомителей, а в дальнейшем и история с «Доктором Живаго», был способен на очень неудобные для властей поступки. И, кроме того, для агитационных целей Пастернаковская философская, пронизанная христианскими мотивами поэзия не годилась.

Но Пастернаку повезло в том смысле, что ореол полуопального поэта породил его невероятную популярность среди любителей поэзии. И в начале XXI века Пастернака читают гораздо чаще Маяковского, которого изрядно «объелись» в советское время и само прочтение которого было строго канонизировано. В этом смысле поэзия Пастернака сохранилась куда лучше, чем поэзия Маяковского, в том числе и в плане влияния на последующие поэтические поколения.

А вот поэта Михаила Голодного обвиняли в том, что он не просто троцкист, но еще и «возглавлял троцкистскую террористическую группу Тер-Ваганяна». Последний к тому моменту, когда на стол Сталина легла справка о Голодном, а она датирована сентябрем 1938 года, уже был расстрелян. Все эти обвинения основывались на показаниях, выбитых у арестованных и к тому времени уже расстрелянных троцкистов, а цену таким показаниям Сталин хорошо знал. К тому же финал у справки был успокаивающим: «В настоящее время М. Голодный держится настороженно, боясь разоблачений и ареста, воздерживается от антисоветских выступлений даже в беседах с близкими ему людьми. Свои связи тщательно конспирирует». Проще говоря, поэт сильно напуган, даже антисоветских разговоров не ведет, а уж о чем-то более серьезном и не помышляет. Так что трогать его нет смысла. Тем более, что поэт — автор таких полезных и актуальных стихов как «Оппортун», «Критику-формалисту» и «Поэту-формалисту». Не говоря уже о популярных революционных песнях «Про конницу Буденного», «Песня о Щорсе» и «Партизан Железняк», которые в случае его ареста придется исключать из репертуара красноармейских и иных ансамблей. Так что в 1939 году Михаил Семенович благополучно перешел из кандидатов в члены ВКП(б).

Точно так же Иосиф Виссарионович не дал хода присланному ему тогда же, в сентябре 1938 года, компрометирующему материалу о поэте Михаиле Светлове. Там не только речь шла о сочувствии троцкистам (из ВЛКСМ Светлов был исключен «как активный троцкист»), о помощи семьям арестованных и участии в троцкистских организациях (все — только со слов арестованных троцкистов), но и о том, что «в литературной среде Светлов систематически ведет антисоветскую агитацию. В 1934 году по поводу съезда советских писателей Светлов говорил:

«Чепуха, ерунда. Созовут со всех концов Союза сотню, другую идиотов и начнут тягучую бузу. Им будут говорить рыбьи слова, а они хлопать. Ничего свежего от будущего союза, кроме пошлой официальщины, ждать нечего»».

В 1935 году, на бюро секции Союза советских писателей при обсуждении кандидатур писателей на поездку за границу Светлов выступил с озлобленной антисоветской речью, доказывая, что в СССР «хотя и объявлена демократия, а никакой демократии нет, всюду назначенство» и т. д.

В декабре 1936 года Светлов распространил антисоветское четверостишье по поводу приезда в СССР писателя Лиона Фейхтвангера.

Антисоветские настроения М. Светлова резко обострились за последний год.

По поводу репрессий в отношении врагов народа Светлов говорил:

«Что творится? Ведь всех берут, буквально всех. Делается что-то страшное. Аресты приняли гиперболические размеры. Наркомы и заместители наркомов переселились на Лубянку. Но что смешно и трагично — это то, что мы ходим среди этих событий, ровно ничего не понимая. Зачем это, к чему? Чего они так испугались? Ведь никто не может ответить на этот вопрос. Я только понимаю, что произошла смена эпохи, что мы уже живем в новой эпохе, что мы лишь жалкие остатки той умершей эпохи, что прежней партии уже нет, есть новая партия, с новыми людьми. Нас сменили. Но что это за новая эпоха, для чего нас сменили, и кто те, кто нам на смену пришли, я, ей-ей, не знаю и не понимаю»».

В антисоветском духе Светлов высказывался и о процессе над участниками право-троцкистского блока:

«Это не процесс, а организованные убийства, а чего, впрочем, можно от них ожидать? Коммунистической партии уже нет, она переродилась, ничего общего с пролетариатом она не имеет.

Почему мы провалились? Зиновьев и Каменев со своей теорией двурушничества запутались, ведь был момент, когда можно было выступать в открытую».

Приводим высказывания Светлова, относящиеся к концу июля с.г.:

«Красную книжечку коммуниста, партбилет, превратили в хлебную карточку. Ведь человек шел в партию идейно, ради идеи. А теперь он остается в партии ради хлеба. Мне говорят прекрасные члены партии с 1919 года, что они не хотят быть в партии, что они тяготятся, что пребывание в партии превратилось в тягость, что там все ложь, лицемерие и ненависть друг к другу, но уйти из партии нельзя. Тот, кто вернет партбилет, лишает себя хлеба, свободы, всего. Почему это так, я не понимаю и не знаю, чего добивается Сталин»».

Очевидно, Иосиф Виссарионович не собирался воевать с «жалкими остатками умершей эпохи», а антисоветские высказывания Светлова расценивал как брюзжание преждевременно постаревшего комсомольского поэта. Опять же, если арестовывать Светлова, придется убрать из репертуара его «Каховку» и «Гренаду» (последняя обрела вторую жизнь в связи с войной в Испании).

И точно так же не произвела на Сталина особого впечатления справка об антисоветских взглядах еще одного комсомольского поэта, Иосифа Уткина, которого вместе с Голодным и Светловым НКВД объединило в одну троцкистскую группу, в свое время, к 7 ноября 1927 года, выпустившую оппозиционную газету «Коммунист». Уткину инкриминировалось также, что он был близок с уже расстрелянным поэтом Павлом Васильевым и — о, ужас! — был женат на дочери врага народа Х.Г. Раковского. И, разумеется, в качестве отдельного преступления была выделена его «связь с троцкистским молодежным террористическим центром». Приводились и донесения сексотов: «Разгром троцкистских организаций вызвал резкое озлобление у Уткина. Он заявляет, что все процессы над троцкистами «инсценированы» (святая истинная правда, о чем прекрасно знал сам Сталин и вряд ли сомневался, что об этом не догадываются сколько-нибудь мыслящие люди. — Б.С.), что идет поголовное «истребление интеллигенции», в литературе царит «зажим» и «приспособленчество».

«Идет ставка на бездарное, бездумное прошлое. Талант зачислен в запас. Это истребление интеллигенции, и при этом изничтожили тех, кто думает, кто мыслить способен и кто поэтому сейчас не нужен.

Европа смеется над такой конституцией, которую сопровождают такие салюты, как расстрелы. Интеллигенция это не приемлет».

Антисоветские настроения Уткина в последнее время углубились. Ниже приводятся высказывания Уткина, относящиеся к первой половине августа:

«Пытаться понять, что задумал Сталин, что творится в стране — происходит ли государственный переворот или что другое, — невозможно. Пока ясно одно: была ставка на международную революцию, но эта ставка бита, все время мы терпим поражения, Испания погибает. И, может быть, Сталин решил попробовать войной. Он человек решительный, властолюбивый и решил, нельзя ли добиться оружием того, чего не добились другими средствами. У нас революция переходит в бонапартистскую фазу.

За границей мы постепенно теряем всех своих друзей и союзников. Англия уже договорилась с Германией о Чехословакии. Чехословакию мы скоро потеряем — это последний наш союзник в Европе (это пророчество оправдалось всего через месяц — заключением Англией и Францией позорного Мюнхенского соглашения. — Б.С.). Вот плачевные результаты нашей внешней политики. Мы как реальные политики в Европе больше не существуем. Друзья отвернулись от нас. Ромен Роллан и другие молчат (после неудачных обращений Р. Роллана к Сталину с просьбой сохранить жизнь Бухарину и некоторым другим подсудимым на московских политических процессах. — Б.С.).

Враг не смог бы нам причинить столько зла, сколько Сталин сделал своими процессами...

Когда я читаю газеты, я говорю: «Боже, какой цинизм, мрачный азиатский цинизм в нашей политике. Объявили демократию и парламентаризм, а на сессии Верховного Совета ни одного запроса по поводу массового исчезновения депутатов и министров. Исчезает заместитель премьер-министра, член всесильного Политбюро Косиор, и об этом нет запросов, сообщений, справок».

В отличие от Голодного и Светлова, Уткин героико-революционных шлягеров так и не сочинил, и, в отличие от товарищей, его популярность в 30-е годы уже во многом была в прошлом. И в конце 30-х годов он действительно со дня на день ждал ареста, что и отразилось в его стихотворении 1940 года «На прогулке»:

На меня не хищник лютый
Нагоняет лютый страх,
И не волчий мех, а люди
В меховых воротниках.

Но Сталин Иосифа Павловича все равно трогать не стал, чекисты за поэтом так и не пришли. Возможно, Сталин думал: «Пусть ненавидят, лишь бы боялись». Ведь Уткин открытых выступлений не позволял и публиковал вполне благонадежные стихи о гражданской войне: «Комсомольскую песню», «Песню о младшем брате» и др., публично каялся в прежних ошибках.

В докладе от 31 октября 1944 года В.Н. Меркулов так характеризовал Уткина: «Антисоветски настроенные элементы из числа писателей критику и осуждение вредных произведений, а также положение в советской литературе оценивают с враждебных позиций, заявляя, что в условиях советской действительности литература существовать и развиваться не может.

Поэт Уткин И.П.:

«Руководство идеологической областью жизни доверено людям, не только не любящим мысли, но равнодушным к ней.

Все поэты похожи друг на друга, потому что пишут политическими формулами. Образ изгоняется потому, что он кажется опасным, ведь поэтический образ — это не таблица умножения.

Я неугоден, потому что иду собственной поэтической дорогой и не поступаюсь своим достоинством. Они хотели бы сделать из советской поэзии аракчеевские поселения, где всяк на одно лицо и шагает по команде. Я как поэт на шагистику не способен и поэтому опасен: ведь за мной стоит широкий читатель, до сердца которого я легко дохожу. Этот читатель думающий, а поэтому тоже опасный, конечно, с точки зрения партийного бюрократа.

Управление литературой, управление поэзией! Поэзией нельзя управлять, для нее можно создавать благоприятные условия, и тогда она цветет, но можно надеть на нее смирительную рубашку, и тогда она есть то, что печатается в наших журналах. Она обращается в казенную свистульку.

При проработке Федина «мясорубка», кажется, испортилась. Что-то не сделали из Федина котлету. Вишневский и Тихонов даже его хвалили. А после всего устроили банкет и пили с Фединым за его здоровье. Я рассматриваю такое поведение как носоутирание «Правде».

А может быть, решили, ввиду безрезультатности массового кровопускания, применявшегося к Чуковскому, Асееву и Зощенко, отказаться от этого впредь и пробуют иначе разговаривать. Все равно нас не исправишь. Они не могут, как мы, а мы не хотим, как они. Ну и что они с нами сделают? Печатать не будут? — все равно не платят! Кормить не будут? — будут, им невыгодно, чтобы мы издыхали»».

В ноябре 1944 года Иосиф Уткин погиб в авиакатастрофе, но представляется очень сомнительным, что органы «Смерш» или НКГБ решили таким сложным способом убрать оппонента. Ведь погиб также экипаж и другие пассажиры. Эту потерю чекисты легко могли пережить, но за потерю транспортного самолета их бы никто не погладил по головке. Технику у нас всегда ценили дороже людей. Если бы уж очень хотели избавиться от строптивого поэта без ареста, существовали гораздо более простые и дешевые способы убийства — хотя бы путем инсценировки гибели в пьяной драке.

Опыт комсомольских поэтов в создании романтически-героических стихов на военную тему, равно как и опыт Демьяна Бедного в фельетонном изображении врагов и прославлении в народном стиле побед Красной Армии, очень скоро мог понадобиться. Сталин в самое ближайшее время собирался «попробовать войной» крепость «капиталистического окружения». И, по всей видимости, не считал рациональным уничтожать поэтов, которые могли еще принести кое-какую пользу. К тому же устраивать открытые процессы над деятелями литературы и искусства не было никакого смысла. С первых дней советской власти большевики с большой охотой козыряли тем, что их поддерживает тот или иной известный писатель, ученый или артист. Если таких людей судить за «контрреволюцию», то встанет вопрос — с чего это они вдруг стали бороться против советской власти, чем это товарищ Сталин им насолил.

Опыт этих и других писателей в войну действительно пригодился, но антисоветские настроения у них никуда не делись, что прилежно фиксировали органы госбезопасности. Так, 24 июля 1943 года управление контрразведки НКГБ подготовило спецсообщение «Об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов». Там, в частности, отмечалось: «Уткин И.П., поэт, бывший троцкист: «Будь это в 1927 году, я был бы очень рад такому положению, какое создалось на фронте сейчас (Уткин имеет в виду невозможность достижения победы силами одной Красной Армии). Но и теперь создавшееся положение весьма поможет тому, чтобы все стало на свои места...

Нашему государству я предпочитаю Швейцарию. Там хотя бы нет смертной казни, там людям не отрубают голову. Там не вывозят арестантов по сорок эшелонов в отдаленные места, на верную гибель...

У нас такой же страшный режим, как и в Германии... Все и вся задавлено... Мы должны победить немецкий фашизм, а потом победить самих себя...

...В каком положении находится Россия! Страшно подумать. Ни искусства, ни культуры.

Всякую самостоятельность бюрократия, правящая государством, убивает в зародыше. Их идеал, чтобы народ стал единым стадом баранов. Этот идеал уже почти достигнут...

Завершен логический путь, начатый с провозглашенной Сталиным политикой «построения социализма в одной стране»... Из его социализма получилось чудовищное обнищание страны. И, пожалуй, придется восстановить частное сельское хозяйство, иначе страна из нищеты не выберется. Да и с фронта придут люди, которые захотят, наконец, получше жить, посвободнее...

Нужно спасать Россию, а не завоевывать мир... Теперь у нас есть надежда, что мы будем жить в свободной, демократической России, ибо без союзников мы спасти Россию не сумеем, а значит, надо идти на уступки. А все это не может не привести к внутренним изменениям, в этом логика и инерция событий. Многое должно измениться. Возьмите хотя бы название партии, отражающее ее идеологию: коммунистическая партия. Ничего не будет удивительного, если после войны она будет называться «русская социалистическая партия»...

Мы еще увидим, как изменится государственная форма нашей жизни, не может без конца продолжаться парадоксальное положение, когда наряду с «лучшей конституцией» у нас — наихудший режим. Режим полного попрания человеческой свободы...»

Столь же мрачно смотрел на ситуацию и Михаил Светлов, в «Спецсообщении» охарактеризованный как «поэт, в прошлом участник троцкистской группы»: «Раньше я думал, что мы дураки — мы кричали, что погибает революция, что мы пойдем на поводу у мирового капитала, что теория социализма в одной стране погубит советскую власть. Потом я решил: дураки мы, чего мы кричали? Ничего страшного не произошло. А теперь я думаю: Боже, мы ведь в самом деле были умные, мы же все это предсказали и предвидели, мы же кричали, плакали, предупреждали, на нас смотрели как на Дон-Кихотов, нас высмеивали. И мы потом сами поверили, что мы Дон-Кихоты... а теперь оказалось, что мы были правы...

В этом финале мало хорошего и мало умного. Революция кончается на том, с чего она началась. Теперь процентная норма для евреев, табель о рангах, погоны и прочие «радости». Такой кругооборот даже мы не предвидели...»»

Замечу, что оппозиционные настроения не помешали Михаилу Аркадьевичу принять участие в конкурсе на текст нового советского гимна.

Еще раз повторю, что ни против Уткина, ни против Светлова, ни против других писателей, настроенных не менее критически, никаких мер не было принято. Вероятно, потому, что критиков режима было слишком много, среди них были люди известные, а критика сводилась к частным разговорам и не выплескивалась наружу в публичных выступлениях. В том же «Спецсообщении» приводились примеры махровой антисоветчины, которой страдали не только поэты, но и драматурги и прозаики: «Тренев К.А., писатель, бывший кадет: «...Ответы Сталина (по поводу роспуска Коминтерна) написаны страшно путано, нелогично, непоследовательно... С одной стороны, говорится о ликвидации клеветы по поводу деятельности Коминтерна, а с другой, что Коминтерн ликвидирован, чтобы не мешать борьбе против гитлеризма (при этом Тренев чрезвычайно резко отзывался о Сталине лично)... Под нажимом Англии и США, наконец, разогнали дармоедов...

...Я избегаю читать газеты, мне противно читать газеты, сплошную ложь и очковтирательство (в этом Тренев был вполне солидарен с профессором Преображенским из булгаковского «Собачьего сердца». — Б.С.).

(Тренев намекнул, что он сознательно отходит от общественной работы и старается пребывать в тени, подготовляя безболезненный переход на сторону «нового режима», который будет, по его убеждению, установлен после войны.)

...Что касается нашей страны, то она больше выдержать войны не в состоянии, тем более, что за сохранение существующего режима вряд ли многие согласятся бороться... Надо быть последовательным. Коминтерн разогнали, надо пересмотреть гимн «Интернационал», он не может нравиться союзникам (Сталин к этому совету прислушался, и в результате родился «Союз нерушимый...» — Б.С.)...»

Среди некоторой части писателей зафиксировано усиление так называемых «демократических» тенденций, выражение надежд на коренные изменения советского строя в результате войны, а в отдельных случаях и прямая ставка на реставрацию капитализма в СССР.

К таким относятся:

Новиков-Прибой А.С., писатель, бывший эсер: «Крестьянину нужно дать послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в результате войны... Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она перейдет рано или поздно на этот путь, правительство это само поймет...»

...Чуковский К.И., писатель: «Скоро нужно ждать еще каких-нибудь решений в угоду нашим хозяевам (союзникам), наша судьба в их руках. Я рад, что начинается новая разумная эпоха. Они научат нас культуре...»

Соловьев Л.В., писатель, военный корреспондент, автор пьесы «Фельдмаршал Кутузов»: «У нас катастрофическое положение с продовольствием, нечем кормить население и даже армию. Без помощи американцев мы уже давно бы выдохлись. У нас все дезорганизовано. Мужики и бабы в деревнях не хотят работать.

Надо распустить колхозы, тогда положение изменится. Союзники, вероятно, жмут на Сталина в этом вопросе и, возможно, добьются своего, как добились роспуска Коминтерна...

Русский народ несет главное бремя войны, он понес неслыханные жертвы. А что он получит в случае победы? Опять серию пятилеток, голод, очереди. Перспектива у нас грустная, и не хочется думать о том, что будет завтра...»

...Бонди С.М., профессор-пушкиновед: «Жалею вновь и вновь о происходящих у нас антидемократических сдвигах, наблюдающихся день ото дня. Возьмите растущий национальный шовинизм. Чем он вызывается? Прежде всего настроениями в армии — антисемитскими, антинемецкими, анти по отношению ко всем нацменьшинствам, о которых сочиняются легенды, что они недостаточно доблестны, и правительство наше всецело идет навстречу этим настроениям армии, не пытаясь ее перевоспитать, менять ее характер.

Самое важное — сохранить боеспособность армии, ее боевую готовность сражаться, что же до целей войны, то о них лучше не думать. И создается, таким образом, подобие военной касты, которая естественно не вмещается в рамки демократии.

Для большевиков наступил серьезный кризис, страшный тупик. И уже не выйти им из него с поднятой головой, а придется ползать на четвереньках, и то лишь очень короткое время. За Коминтерном пойдет ликвидация более серьезного порядка... Это не уступка, не реформа даже, целая революция. Это — отказ от коммунистической пропаганды на Западе как помехи для господствующих классов, это отказ от насильственного свержения общественного строя других стран. Для начала — недурно...

Вот то первое, творческое, что дали немцы и война с ними...»

...Голосовкер Я.Э., поэт-переводчик и историк литературы, арестовывался и был судим за троцкистскую деятельность: «Советский строй — это деспотия, экономически самый дорогой и непроизводительный порядок, хищническое хозяйство. Гитлер будет разбит, и союзники сумеют, может быть, оказать на нас давление и добиться минимума свобод...»

Шкловский В.Б., писатель, бывший эсер: «Мне бы хотелось сейчас собрать яркое, твердое писательское ядро, как в свое время было вокруг Маяковского, и действительно, по-настоящему осветить и показать войну...

В конце концов мне все надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе все идет так, как идет. Все равно у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше...

Меня по-прежнему больше всего мучает та же мысль: победа ничего не даст хорошего, она не внесет никаких изменений в строй, она не даст возможности писать по-своему и печатать написанное. А без победы — конец, мы погибли. Значит, выхода нет. Наш режим всегда был наиболее циничным из когда-либо существовавших, но антисемитизм коммунистической партии — это просто прелесть...

...Никакой надежды на благотворное влияние союзников у меня нет. Они будут объявлены империалистами с момента начала мирных переговоров (Виктор Борисович среди писателей был одним из немногих прозорливцев. — Б.С.). Нынешнее моральное убожество расцветет после войны».

...Федин К.А., писатель, до 1918 года был в плену в Германии, поклонник «немецкой культуры», неоднократно выезжал в Германию и был тесно связан с сотрудниками германского посольства в СССР: «...Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ не будет больше голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков).

За кровь, пролитую на войне, народ потребует плату, и вот здесь наступит такое... Может быть, опять прольется кровь...

...О Горьком я буду сейчас писать только для денег: меня эта тема уже не волнует и не интересует. Очень обидно получилось у меня с пьесой. Леонов за такую ерунду («Нашествие») получил премию, но это понятно — нужно было поклониться в ножки, приписал последнюю картину, где сплошной гимн Сталину, вот ему и заплатили за поклон.

Я, конечно, никогда со своей линии не сойду, чего бы это мне ни стоило. Я никому не поклонюсь и подлаживаться не буду...

Я засел за роман, который, кстати сказать, никакого отношения не имеет к современности. Роман этот об одной актрисе. Потому что я хочу быть во всей этой суматошной жизни совершенно нейтральным...

Ничего мы сделать без Америки не сможем. Продав себя и весь свой народ американцам со всеми нашими потрохами, мы только тогда сможем выйти из этого ужаса разрушения... Отдав свою честь, превратившись в нищих и прося рукой подаяния — вот в каком виде мы сейчас стоим перед Америкой. Ей мы должны поклониться и будем ходить по проволоке, как дрессированные собаки...

...Я очень боюсь, что после войны вся наша литература, которая была до сих пор, будет попросту зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки... А статья Леонова в «Известиях» — «Святая ненависть» — вызывает чувство гадливости и отвращения... Нельзя кричать без конца: «Родина, моя Родина!» — с надрывом, манерно, как это делает Леонов... Я перечитал рассказ Мопассана «Усы». Вот как нужно писать о войне — не в лоб, тонко, умно, и это производит огромное впечатление. А у нас так писать не дают возможности...»

«Нужно ждать, чтобы не попасть впросак» (заявил Федин но поводу своего отказа от редактирования немецкого антифашистского журнала).

Пастернак Б.Л., поэт: «Теперь я закончил новый перевод «Антония и Клеопатры» Шекспира и хотел бы встречаться с Риски (британский пресс-атташе) для практики в английском языке.

...Нельзя встречаться с кем я хочу. Для меня он — человек, иностранец, а никакой не дипломат... Нельзя писать, что хочешь, все указано наперед... Я не люблю так называемой военной литературы, и я не против войны... Я хочу писать, но мне не дают писать того, что я хочу, как я воспринимаю войну. Но я не хочу писать по регулятору уличного движения: так можно, а так нельзя. А у нас говорят: пиши так, а не эдак... Я делаю переводы, думаете, оттого что мне это так нравится? Нет, оттого что ничего другого нельзя делать...

У меня длинный язык, я не Маршак, тот умеет делать, как требуют, а я не умею устраиваться и не хочу. Я буду говорить публично, хотя знаю, что это может плохо кончиться. У меня есть имя, и писать хочу, не боюсь войны, готов умереть, готов поехать на фронт, но дайте мне писать не по трафарету, а как я воспринимаю». (Вскоре такую возможность поэту предоставили, с 27 августа по 14 сентября 1943 года он был на Орловщине, вместе с войсками 3-й армии генерала А.В. Горбатова двигался на Запад. В очерке «Поездка на фронт», который, пусть в сокращении, но тогда же, осенью 43-го, появившемся в газете «Труд», Пастернак писал совсем крамольное: «В гитлеризме поразительна утеря Германией политической первичности. Ее достоинство принесено в жертву производной роли. Стране навязано значение реакционной сноски к русской истории. Если революционная Россия нуждалась в кривом зеркале, которое исказило бы ее черты гримасой ненависти и непонимания, то вот оно: Германия пошла на его изготовление. Это задача односторонняя, окраинная, остзейская, и ее провинциализм тем отчетливее, что ему присвоены всемирные масштабы». Но в том же очерке Борис Леонидович цитировал вполне правоверное обращение к бойцам 3-й армии, где, правда, при желании, можно было обнаружить сомнительный подтекст, опускающий вождя до начетчика, изрекающего банальные истины: «Как веками учил здравый смысл и повторял товарищ Сталин, дело правого должно рано или поздно взять верх. Это время пришло. Правда восторжествовала. Еще рано говорить о бегстве врага, но ряды его дрогнули, и он уходит под ударами вашего победоносного оружия, под уяснившейся очевидностью своего неотвратимого поражения, под давлением наших союзников, под непомерной тяжестью своей неслыханной исторической вины». — Б.С.)

Группе писателей, возвращавшихся из Чистополя в Москву, был предложен специальный пароход. Желая отблагодарить команду парохода, писатели решили оставить им книгу записей. Эта идея встретила горячий отклик... Когда с этим пришли к Пастернаку, он предложил такую запись: «Хочу купаться и еще жажду свободы печати».

Пастернак, видимо, серьезно считает себя поэтом-пророком, которому затыкают рот, поэтому он уходит от всего в сторону, уклоняясь от прямого ответа на вопросы, поставленные войной, и занимается переводами Шекспира, сохраняя свою «поэтическую индивидуальность», далекую судьбам страны и народа. Пусть-де народ и его судьбы — сами по себе, а я — сам по себе...

Леонов Л.М., писатель: «Я очень обеспокоен последней частью... сообщения Совинформбюро от 22.VI.43 г. Я думаю, что мы стоим на грани отказа союзников от помощи нам... Ответ Сталина Рузвельту был явно неудовлетворительным для «Демократий». Рузвельт, как мне говорили многие, требовал роспуска колхозов, а Сталин ответил, что это одна из основ советского строя... Можно было бы пойти на некоторую реорганизацию в сельском хозяйстве, ибо личные стимулы у колхозников еще до войны и особенно сейчас ослабли...

Мы, видимо, раздражаем союзников своей резкостью в постановке вопросов о Польше, Прибалтике, Украине и проч. От всего этого можно было бы в известной мере воздержаться. А то ведь странно: сами же говорим, что без второго фронта нельзя победить Германию, а ведем с этим вторым фронтом рискованную игру...»

Погодин Н.Ф., писатель: «...Самые страшные жизненные уроки, полученные страной и чуть не завершившиеся буквально случайной сдачей Москвы, которую немцы не взяли 15—16 октября 1941 года, просто не поверив в полное отсутствие у нас какой-либо организованности, должны говорить прежде всего об одном: так дальше не может быть, так больше нельзя жить, так мы не выживем...

У нас что-то неладно в самом механизме, и он нет-нет, да и заедает и скрипит. У нас неладно что-то в самой системе. Что хорошо, то хорошо, и многое у нас отлично, но и плохое у нас предстало такими дозами, что просто не понимаешь, как и когда это могло случиться...»

Довженко А.П., украинский литератор и кинорежиссер: «...Необходимо издать и вообще узаконить у нас всех тех писателей, националистов-эмигрантов, которые не проявили себя на стороне фашистов, чтобы отвоевать их и перетянуть на нашу сторону. Мы бедны, каждое творческое лицо для нас бесценно — зачем нам самих себя грабить?..

...Ни о какой каре не может быть речи, должны быть прощены все, если только они не проводили шпионской работы (Сталин решил иначе — многие жители оккупированных территорий, обвиненные в пособничестве немцам, оказались в ГУЛАГе или, будучи мобилизованы в Красную Армию, зачастую даже невооруженными, участвовали в самоубийственных лобовых атаках на не подавленные немецкие позиции, своими телами прокладывая дорогу танкам. — Б.С.).

...Больше всего меня беспокоят потери, ценой которых нам удается наступать. Сил у нас не так много, нам необходимо экономить их и для ведения войны с Германией, и для обороны своего престижа против «союзников» после окончания войны, и поэтому вряд ли есть смысл тратить эти силы в тяжелом наступлении — не лучше ли продолжать только удерживать рубежи до более благоприятного времени — до зимы или наступления союзников на континенте Европы?..»

Павленко П.А., писатель, корреспондент газеты «Красная Звезда», член ВКП(б): «...Теперь-то уже ясно, что без союзников нам немца не выгнать из России. Наша мощь сильно подорвана... В конечном итоге наша судьба теперь зависит от поведения и доброй воли союзников...»

Сельвинский И.Л., писатель, корреспондент военной газеты на Кубани: «...Настроение в наших частях неважное. Люди устали от войны, немец все еще силен, упорно дерется... Если так дальше пойдет — войне конца не будет...»

Писатели, проявляющие резкие антисоветские настроения, нами активно разрабатываются. По агентурным материалам, свидетельствующим о попытках организованной антисоветской работы, приняты меры активизации разработок и подготовки их к оперативной ликвидации».

Как мы убедились, среди тех, кому были свойственны антисоветские и пораженческие настроения, было немало уже состоявшихся или будущих лауреатов Сталинской премии, вполне благополучных советских писателей, некоторые из них «по совместительству» сами состояли сексотами. И никто из перечисленных авторов так и не был репрессирован. Сталин мудро рассудил, что если каждый случай антисоветского разговора классифицировать по печально знаменитой 58-й статье хотя бы в качестве антисоветской агитации и сажать фигурантов, то писателей на воле вовсе не останется. Поэтому меры, да и то не слишком суровые, принимались лишь только против тех, кто осмеливался свои антисоветские или упаднические настроения высказывать публично. Так, по докладной записке начальника управления пропаганды и агитации ЦК ВКП(б) Г.Ф. Александрова в конце 1943 года была запрещена книга Николая Асеева «Годы грома (1941—1943 гг.)», где поэт будто бы «клеветнически изображает наш советский тыл». Партийных цензоров возмутило, что толпы эвакуированных уподоблены «орде, заливающей города». По мнению Александрова, жизнь в тылу Асеев представил как «утробное существование», «азиатскую дикость и бескультурье». Цензора возмутили, например, следующие строки:

Видишь:

Харкая и матерясь,
По тротуарам мечется
Плохо одетое,
Скверно обутое
Мужественное человечество.
Оно мчится,
Мучится,
Мечется,
Мычит от боли, —
Желая жить
По собственной воле.

Жить по собственной воле, а не по воле партии, с точки зрения партийного функционера — страшный грех. «Неправильным, политически вредным» назвал Александров стихотворение Асеева «Надежда»:

Насилье родит насилье, и ложь умножает ложь.
Когда вас берут за горло —
Естественно взяться за нож.
Но нож называть святыней
И, вглядываясь в лезвие,
Начать находить отныне
Лишь в нем отраженье свое, —
Нет, этого я не сумею,
И этого я не смогу:
От ярости онемею,
Но яростью не солгу!
У всех увлеченных боем
Надежда живет в любом:
Мы руки от крови отмоем
И грязь с лица отскребем,
И станем опять как прежде,
Не в ярости до кости:
И этой большой надежде
На смертный рубеж вести!

Как полагал чиновник, «здесь Асеев утверждает, что ненависть к врагу преходяща, что, только избавившись от нее, мы снова будем людьми». Тут попахивало абстрактным гуманизмом, которого люди типа Александрова боялись как огня.

В докладе наркома госбезопасности В.Н. Меркулова от 31 октября 1944 года, адресованном секретарю ЦК ВКП(б) А.А. Жданову, утверждалось: «Поэт Асеев Н.Н. по поводу своего вызова в ЦК ВКП(б), где его стихи были подвергнуты критике, заявил:

«Написанная мною последняя книжка не вышла из печати. Меня по этому поводу вызвали в ЦК, где ругали за то, что я не воспитываю своей книжкой ненависти к врагу. Нашли, что книжка получилась вредной...

Я, конечно, соглашался с ними, но сам я считаю, что они не правы. Вступать с ними в борьбу я не видел смысла. Мы должны лет на пять замолчать и научить себя ничем не возмущаться. Все равно молодежь с нами, я часто получаю письма от молодежи с фронта, где меня спрашивают: долго ли им еще читать «Жди меня» Симонова и питаться «Сурковой массой»».

«Я знаю, что написал те стихи, которые нужны сегодня народу... Надо перетерпеть, переждать реакцию, которая разлилась по всей стране».

«Я продолжаю писать стихи, но я не показываю их. Я не имею права изменять себе, и поэтому эти стихи неугодны».

Оценивая, в связи с этим, состояние советской литературы, Асеев говорит:

«В России все писатели и поэты поставлены на государственную службу, пишут то, что приказано. И поэтому литература у нас — литература казенная. Что же получается? СССР как государство решительно влияет на ход мировой жизни, а за литературу этого государства стыдно перед иностранцами».

«Слава богу, что нет Маяковского. Он бы не вынес. А новый Маяковский не может родиться. Почва не та. Не плодородная, не родящая почва...

...Ничего, вместе с демобилизацией вернутся к жизни люди, все видавшие. Эти люди принесут с собой новую меру вещей. Важно поэту, не разменяв таланта на казенщину, дождаться этого времени. Я не знаю, что это будет за время. Я только верю в то, что это будет время свободного стиха»».

Более сурово обошлись с Ильей Сельвинским. За публикацию стихотворения «Кого баюкала Россия» поэт 10 февраля 1944 года удостоился специального постановления секретариата ЦК ВКП(б), гласившего: «Отметить, что стихотворение И. Сельвинского «Кого баюкала Россия», опубликованное в журнале «Знамя» (№ 7—8 за 1943 г.), содержит грубые политические ошибки. Сельвинский клевещет в этом стихотворении на русский народ. Появление этого стихотворения, а также политически вредных произведений — «Россия» и «Эпизод» свидетельствует о серьезных идеологических ошибках в поэтическом творчестве Сельвинского, недопустимых для советского писателя, тем более для писателя — члена ВКП(б).

Освободить т. Сельвинского от работы военного корреспондента до тех пор, пока т. Сельвинский не докажет своим творчеством способность правильно понимать жизнь и борьбу советского народа».

На этот раз высокий партийный гнев вызвали такие строки в стихотворении «Кого баюкала Россия» (подчеркнутый текст выделен Г.Ф. Александровым):

Сама как русская природа
Душа народа моего:
Она пригреет и урода,
Как птицу, выходит его.

Она не выкурит со света,
Держась за придури свои —
В ней много воздуха и света
И много правды и любви.

В стихотворении «Эпизод» целомудренных партийцев возмутил рассказ автора о минутах интимной близости, в промежутке между боями, с девушкой с Кубани. По иронии судьбы, Г.Ф. Александров в 1955 году полетел со всех партийных и государственных постов (а был он тогда министром культуры) и отправлен в ссылку в Минск зав. сектором в местный Институт философии за то, что посещал подпольный бордель. В стихотворении же «Россия» гнев вызвали, по всей вероятности, следующие строки:

Взлетел расщепленный вагон!
Пожары... Беженцы босые...
И снова по уши в огонь
Вплываем мы с тобой, Россия.
. . . . . . . . . . . .
Люблю, Россия, птиц твоих:
Военный строй в гусином станс,
Под небом сокола стоянье
В размахе крыльев боевых,
И писк луня среди жнивья
В очарованье лунной ночи,
И на невероятной ноте
Самоубийство соловья.
. . . . . . . . . . . .
Люблю стихию наших масс:
Крестьянство с философской хваткой,
Станину нашего порядка —
Передовой рабочий класс
И выношенную в бою
Интеллигенцию мою —
Все общество, где мир впервые
Решил вопросы роковые.

Тут можно было усмотреть намек на смерть поэзии тогда, когда предпочтительнее военный строй. Плюс столь нелюбимая инстанциями неприглядная картина беженцев. А в строках о любви к «стихии масс» и «философской хватке крестьянства», равно как и о «рабочем классе — станине» при желании можно было почувствовать рифмованное издевательство над истматом.

Так или иначе, но 10 февраля 1944 года, перед тем как принять постановление, Сельвинского вызвали «на ковер» — в секретариат ЦК. Заседание вел Маленков. Вот как оно отразилось в дневнике Сельвинского: «Выступление Маленкова, напоминающее допрос, не предвещало ничего хорошего: «Кто этот урод?.. Вы нам тут бабки не заколачивайте. Скажите прямо и откровенно: кто этот урод? Кого именно вы имели в виду? Имя!» — «Я имел в виду юродивых». — «Неправда, — покрикивает Маленков. — Умел воровать, умей и ответ держать!» Сельвинский решил, что его судьи «имеют в виду Сталина: лицо его изрыто оспой, мол, русский народ пригрел урода» (к тому же у Иосифа Виссарионовича одна рука сухая!). Так ли это, или Илье Львовичу подобное опаснейшее соображение, что вождь усмотрел в «уроде» намек на самого себя, лишь со страху пришло в голову, сказать трудно. Может быть, Маленков здесь болел лишь за русский народ, среди которого, оказывается, имеется немало уродов. Но самый драматический момент настал, когда в комнату вошел Сталин, по словам Сельвинского, «неизвестно как и откуда»: «Взглянул на меня: «С этим человеком нужно обращаться бережно, его очень любили Троцкий и Бухарин...» Я понял, что тону. Сталин уже удалялся. «Товарищ Сталин! — заторопился я ему вдогонку. — В период борьбы с троцкизмом я еще был беспартийным и ничего в политике не понимал». Сталин... подошел к Маленкову... И сказал: «Поговорите с ним хорошенько: надо... спасти человека»».

Сельвинский еще легко отделался. Его лишь временно отстранили от престижной и хлебной, хотя и небезопасной работы военного корреспондента.

В докладе В.Н. Меркулова от 31 октября 1944 года так передана реакция Сельвинского на вызов на Секретариат ЦК: «Я не ожидал, что меня вызовут в Москву для проработки. Стихотворение «Кого баюкала Россия» для меня проходящее. Я ожидал, что наконец меня похвалят за то, что я все же неплохо воюю. За два года получил два ордена и представлен к третьему.

Меня вызывали в ЦК, ругали не очень, сказали, что я молодой коммунист, ничего, исправлюсь. Я думаю, что теперь меня перестанут прорабатывать, не сразу, конечно, а через некоторое время...

Мне очень не везет уже 15 лет, со времени «Пушторга». Бьют и бьют. На особый успех я не надеюсь. Видно, такова уж моя писательская биография».

Обобщая свои мысли о положении в советской литературе, Сельвинский говорит:

«Боюсь, что мы — наша сегодняшняя литература, как и средневековая, — лишь навоз, удобрение для той литературы, которая будет уже при коммунизме.

...Сейчас можно творить лишь по строгому заказу и ничего другого делать нельзя...

На особое улучшение (в смысле свободы творчества) после войны для себя я не надеюсь, так как видел тех людей, которые направляют искусство, и мне ясно, что они могут и захотят направлять только искусство сугубой простоты».

Последнее время Сельвинский усиленно работает над исторической поэмой и заявляет о своем стремлении занять ведущее место в советской литературе».

Еще со времен Александра Блока поэты, благодаря тонкости и особой ранимости своей натуры, особо остро чувствовали нараставшее состояние творческой несвободы и даже пытались отразить эти чувства в стихах, надеясь, что сложность поэтической формы позволит обмануть цензуру. Иной раз это удавалось, и тогда крамольные книги стихов изымались из продажи специальными постановлениями партийных инстанций. Но авторов, за редкими исключениями, вроде Мандельштама, Васильева или Клюева, все-таки не репрессировали. Власть вполне устраивала ситуация, когда оппозиционно настроенные поэты молчали и зарабатывали на жизнь переводами, сценариями, журналистикой и прочей халтурой.