4 января 1931 года с просьбой о помощи обратился к Сталину Борис Пильняк. Повод был вполне традиционен: ОГПУ не выпускало за границу подвергавшегося резкой критике в печати писателя. Пильняк писал:
«Глубокоуважаемый товарищ Сталин.
Я обращаюсь к Вам с просьбой о помощи. Если бы у Вас нашлось время принять меня, я был бы счастлив гораздо убедительнее сказать о том, ради чего я пишу.
Позвольте сказать первым делом, что решающе, навсегда я связываю свою жизнь и свою работу с нашей революцией, считая себя революционным писателем и полагая, что и мои кирпичики есть в нашем строительстве. Вне революции я не вижу своей судьбы.
В моей писательской судьбе множество ошибок. Я знаю их лучше, чем кто-либо. Оправдываться в них надо только делами. Должен все же сказать, как это ни парадоксально, — обдумывая свои ошибки, очень часто наедине с самим собою, я видел, что многие мои ошибки вытекали из убеждения, что писателем революции может быть лишь тот, кто искренен и правдив с революцией: мне казалось, что если мне дано право нести великую честь советского писателя, то ко мне есть и доверие.
Последней моей ошибкой (моей и ВОКСа) было напечатание «Красного Дерева». Наша пресса обрушилась на мою голову негодованием. Я понес кару. Ошибки своей я не отрицал и считал, что исправлением моих ошибок должны быть не только декларативные письма в редакции, но дела: с величайшим трудом (должно быть, меня боялись) я нашел издателя и напечатал мой роман «Волга впадает в Каспийское море» (который ныне переведен и переводится на восемь иностранных языков и немецкий перевод которого я сейчас посылаю Вам), — я поехал в Среднюю Азию и печатал в «Известиях ЦИК» очерки о Таджикистане, последнее, что я напечатал, в связи с процессом вредителей, я прилагаю к этому письму и прошу прочитать хотя бы подчеркнутое красным карандашом. Содержание этих вещей я считал исправлением моих писательских ошибок — этими вещами я хотел разрушить то недоверие, которое возникло к моему имени после печатной кампании против «Красного Дерева».
Мои книги переводятся от Японии до Америки, и мое имя там известно. Ошибка «Красного Дерева» комментировалась не только прессою на русском языке, но западно-европейской, американской и даже японской. Буржуазная пресса пыталась изобразить меня мучеником — я ответил на это «мученичество» письмом в европейской прессе и вещами, указанными выше. Но мне казалось, что это мученичество можно было бы использовать и политически, что был бы неплохой эффект, если бы этот «замученный» писатель в здравом теле и уме, неплохо одетый и грамотный не меньше писателей европейских, появился бы на литературных улицах Европы и САСШ (уже в течение трех лет я имею от американских писателей приглашение в САСШ, а в Европе я оказался бы принятым, как равный, писателем, кроме пролетарских, порядка Стефана Цвейга, Ромена Роллана, Шоу), — если б этот писатель заявил хотя б о том, что он гордится историей последних лет своей страны и убежден, что законы этой истории будут и есть уже перестраивающими мир, — это было бы политически значимо. Мне казалось, что именно для того, чтобы окончательно исправить свои ошибки и использовать мое положение для революции, мне следовало бы съездить за границу, тем паче, что это было у меня в обычае, так как с 1921-го года, когда я впервые был за границей, я переезжал советские границы четырнадцать раз, а сейчас не был там с 1928-го года.
Кроме этого, у меня есть другие причины, по которым мне надо ехать за границу.
Полупричиной я считаю то обстоятельство, что, не приехав на место, я никак не могу наладить моих переводно-литературных дел, когда переводчики меня безбожно обворовывают, — хотя эта полупричина дала бы Госбанку в год тысячу-полторы валютных рублей, если бы я наладил получение гонораров.
Главная причина — следующая. Годы уходят, и время не ждет, и с дней десятилетия годовщины Октября я задумал написать роман, к которому я подхожу как к первой моей большой и настоящей работе. Мой писательский возраст и мои ощущения говорят мне, что мне пора взяться за большое полотно и силы во мне для него найдутся. Этот роман посвящен последним полутора десятилетиям истории земного шара, — и я хочу противопоставить нашу, делаемую, строимую, созидаемую историю всей остальной истории земного шара — текущей, проходящей, происходящей, умирающей, — ведь на самом деле перепластование последних лет истории гигант-ско, и на самом деле историю перестраиваем мы. Сюжетная сторона этого романа уже продумана, уже лежит в моей голове, место действия этого романа — СССР и САСШ, Азия и Европа, Азию и Европу я представляю, в САСШ я не был — у меня не хватает знаний, а роман я должен сделать со всем напряжением.
Эти мои соображения я излагал ряду моих товарищей-партийцев, и по совету с ними я подал ходатайство о разрешении мне выезда за границу, месяца на три — на шесть. Валюты я не прошу, так как, все же, часть моих переводов оплачена.
В разрешении выехать за границу мне отказано.
Почему — я не знаю. Неужели мне надо предположить, что обо мне думают, что я убегу что ли, — но ведь это же чепуха! Не могу же я убежать от самого себя и от своей писательской судьбы, от революции, от своей страны, от языка, от жены, от детей!?
Надо предположить, что это есть продолжение недоверия ко мне — или меня наказывают? Я оказался в положении мальчишки, потому что, после разговоров с товарищами, я был убежден в получении паспорта — озаботился в связи с этим об иностранных визах, переговорил с отделом печати НКИД, с ВОКСом о моих маршрутах и о предполагаемых делах и выступлениях за границей. Если это есть наказание, то оно очень жестоко.
Иосиф Виссарионович, даю Вам честное слово всей моей писательской судьбы, что если Вы мне поможете выехать за границу и работать, я сторицей отработаю Ваше доверие. Я могу поехать за границу только лишь революционным писателем. Я напишу нужную вещь.
Позвольте в заключение сказать о моем теперешнем состоянии. Я говорил о моих ошибках и о том методе, который я избрал, чтобы их исправить. Всем сердцем и всеми помыслами я хочу быть с революцией, и очень часто у меня за последний год возникает ощущение, что кто-то меня отталкивает от нее, — я окружен недоверием, в окружении которого работать нельзя, — если бы Вы знали хотя б о том, сколько я обивал порог «Известий», чтобы напечатать ту статью, которую я шлю Вам, и обиваю до сих пор, чтобы допечатать мои таджикские очерки, которые приняты, но для которых катастрофически отсутствует в газете место.
Не ходить же мне ко всем и не говорить: верьте мне.
Но Вас я могу просить об этом — и я прошу Вас мне помочь.
С величайшим нетерпением жду Вашего ответа.
Позвольте пожелать Вам всего хорошего».
Разумеется, Сталин ничему из того, в чем клялся Пильняк, не поверил. Иосиф Виссарионович был убежден, что осторожно помянутая писателем «полупричина» — желание наладить положение с переводами и получить причитающиеся гонорары — и есть подлинная причина его стремления на Запад. Сталин же Пильняка не простил и вполне справедливо считал своим врагом. И отнюдь не из-за «Красного дерева», старательно поминаемого Пильняком в письме, а из-за «Повести непогашенной луны», удостоившейся специального постановления Политбюро от 13 мая 1926 года. Об этой сверхкрамольной повести в письме наверх Пильняк не рискнул даже упомянуть. Но наверняка хорошо помнил, что в посвященном ей постановлении, в частности, говорилось: «Признавая, что «Повесть о непогашенной луне» (даже название повести исказили, так торопились. — Б.С.) Пильняка является злостным, контрреволюционным и клеветническим выпадом против ЦК и партии, подтвердить изъятие пятой книги «Нового журнала»». Пильняка тогда убрали из числа сотрудника ведущих литературных журналов «Красная Новь», «Новый мир» и «Звезда» и секретно воспретили публиковать его произведения в «толстых» журналах. В том же постановлении констатировалось, что «вся фабула и отдельные элементы рассказа Пильняка «Повесть о непогашенной луне» не могли быть созданы Пильняком иначе, как на основании клеветнических разговоров, которые велись некоторыми коммунистами вокруг смерти тов. Фрунзе, и что доля ответственности за это лежит на тов. Воронском. Объявить тов. Воронскому за это выговор».
В тот раз Пильняка после покаянного письма в «Новый мир» как будто простили, постановлением Политбюро от 24 января 1927 года сняв запрет на сотрудничество в журналах и на публикацию пильняковских сочинений. Однако дело было в том, какие именно слухи отразил Пильняк в злополучной повести — слухи, что глава военного ведомства старый большевик и бывший земгусар М.В. Фрунзе под давлением Сталина должен был согласиться на роковую операцию язвы желудка, причем Иосиф Виссарионович был заранее уверен, что Михаил Васильевич этой операции не перенесет. Эти слухи вряд ли соответствовали истине. В конце концов, вопрос об операции решал консилиум врачей, и Политбюро, обязав Фрунзе пойти на операцию, лишь выполняло рекомендации профессуры. Да и не было у Сталина серьезных мотивов убирать Фрунзе, к Троцкому никаких симпатий не питавшего и в близости ни к кому из потенциальных соперников в Политбюро не замеченного. Для Сталина в случае с «Повестью непогашенной луны» важнее было другое. Писатель понял, что Сталин мог так поступить с одним из ближайших соратников по партии. Значит, вождь способен уничтожить любого, кто станет на его пути. В этом своем прогнозе Пильняк не ошибся, но и Сталин, естественно, собирался рано или поздно перевести такого человека из разряда живых в разряд мертвых. Впрочем, Иосиф Виссарионович мог допускать возможность, что Пильняк предпочтет остаться в «эмигрантском далеко». И не видел в этом ничего особенно страшного, полагая, что иностранной публике он интересен только как революционный писатель из России, рискующий критиковать неприглядные стороны социалистической действительности. В качестве писателя-эмигранта его очень быстро забудут и на родине, и за ее пределами.
Но пока что Сталин сделал вид, что внял аргументам Пильняка. И предложил членам Политбюро выезд писателя за границу разрешить. Самому же Пильняку Сталин 7 января 1931 года писал: «Уважаемый тов. Пильняк!
Письмо Ваше от 4.I. получил. Проверка показала, что органы надзора не имеют возражений против Вашего выезда за границу. Были у них, оказывается, колебания, но потом они отпали. Стало быть, Ваш выезд за границу можно считать в этом отношении обеспеченным.
Всего хорошего».
В тот момент вождь, очевидно, не сомневался, что Пильняк благополучно вернется назад, и его заграничное путешествие можно будет разрекламировать как образец терпимости советской власти и ее заботы о литературных кадрах. Вот, хоть и подвергали не раз Пильняка суровой критике (последний раз — в 1929 году, в связи с «Красным деревом»), но беспрепятственно выпустили в Европу. А он, как надеялся Сталин, постарается показать себя революционным писателем, чтобы и в дальнейшем иметь право прикоснуться к европейской жизни.
В середине мая 1935 года Пильняк вновь обратился с просьбой к Сталину, на этот раз, чтобы его выпустили за границу вместе с женой: «Прошу мне и жене моей Кире Георгиевне (Андроникашвили. — Б.С.), студентке Государственного института кинематографии, выдать заграничные паспорта для поездки в Латвию, Эстонию, Финляндию, Швецию и Норвегию. В Латвии, Эстонии и Финляндии я сделал бы доклады в связи с продлением пактов о ненападении, что находит необходимым отдел печати НКИД, где и возникла мысль о моей поездке. Швецию и Норвегию я никогда не видел и хотел бы написать о них для советского читателя, равно как написал бы и о лимитрофах, бывших российских губерниях. Моя жена никогда не была за границей, и я считаю нужным взять ее с собой для того, чтобы будущий советский режиссер заграницу знал. Мы намереваемся пробыть за границей не больше двух месяцев. Я хотел бы выехать за границу около пятнадцатого мая». И опять благополучно выехал. Сталин начертал на письме резолюцию: «Можно удовлетворить». Члены Политбюро, разумеется, не возражали.
Если бы Пильняк сделал логически верные выводы из истории с «Повестью непогашенной луны», то должен был бы сообразить, что Сталин его не простит и не пощадит. Однако он так и не остался за границей ни в одной из своих зарубежных поездок, последовавших после письма Сталину. Может быть, то, что его теперь легко выпускали за кордон, создавало иллюзию, что время в запасе еще есть.
Американский журналист Юджин Лайонс, корреспондент ЮПИ в СССР, вспоминал: «Весной 1931 года Борис Пильняк, над которым всего несколько лет назад сгущались грозные политические тучи, получил визу для заграничного путешествия. Это стало литературной сенсацией сезона. Вставал молчаливый вопрос, готов ли писатель вернуться в Советский Союз. Однажды вечером в Нью-Йорке я задал ему этот вопрос. «Нет, — ответил Пильняк задумчиво. — Я должен ехать домой. Вне России я чувствую себя словно рыба, вынутая из воды. Я просто не могу писать, и даже ясно думать нигде, кроме как на русской почве». Любовь к родной почве обернулась для Пильняка трагедией. В октябре 1937 года он был арестован, а 21 апреля 1938 года расстрелян.
Не помогло писателю даже публичное славословие в адрес Сталина. Так, в 1935 году он писал о Сталине в одной из своих статей как о «поистине великом человеке, человеке великой воли, великого дела и слова». Он послушно клеймил подсудимых на процессе «параллельного троцкистского центра» в январе 1937 года, требуя им смертного приговора, призывал «уничтожить каждого, кто посягнет на нашу Конституцию». Иосиф Виссарионович в эту риторику тем не менее не поверил и уничтожил самого Пильняка.
Интересно, что в разговоре с Лайонсом Пильняк фактически полемизировал со знаменитым булгаковским письмом к правительству от 28 марта 1930 года, текст которого был ему известен. Кстати сказать, Булгаков подавал прошение о заграничной поездке одновременно с Пильняком, но его, вдоволь поиздевавшись, так и не выпустили в Европу. В том письме Михаил Афанасьевич открыто заявил себя «горячим поклонником» свободы печати и высказал мнение: «...Если кто-нибудь из писателей задумал бы доказывать, что она ему не нужна, он уподобился бы рыбе, публично уверяющей, что ей не нужна вода». Он задавался вопросом: «Мыслим ли я в СССР?» и просил правительство: «...Приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР...» Пильняк же готов был идти на компромисс относительно свободы, лишь бы только остаться в родной стране, вне которой своего творчества не мыслил. За что и поплатился пулей в затылок.
А вот Михаила Булгакова Сталин за границу так и не выпустил, но и не расстрелял — вероятно, по двум причинам. Той степенью международной известности, как Пильняк, автор «Дней Турбиных» не обладал, поэтому громкого скандала с его невыпуском из СССР никак не могло получиться. И, кроме того, если бы Булгаков вдруг стал «невозвращенцем» (и тем более, если бы он был казнен как «враг народа»), не было бы никакой возможности ставить в МХАТе любимую сталинскую пьесу «Дни Турбиных».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |