Вернуться к О.Я. Поволоцкая. Щит Персея. «Нечистая сила» в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» при свете разума

Глава десятая. Запрещенный роман

Речь в этой главе пойдет о специфической художественной идее романа «Мастер и Маргарита», об особом качестве некоторых его персонажей, которые являются читателями текста романа о Пилате и характеризуются через это качество. Читатель — важнейшая для писателя персона, потому что созданная автором иллюзорная действительность по непреложным законам самого бытия возникает на экране сознания читателей и является целью любого произведения искусства. Сделав своих персонажей читателями, Булгаков уравнял в некотором отношении читателей своего романа «Мастер и Маргарита» и персонажей романа, прочитавших роман мастера о Пилате. Уравнял в том смысле, что Берлиоз и Иван, мастер и Маргарита, Алоизий Могарыч и критик Латунский, и вообще все читатели булгаковского романа на экране собственного сознания видят образы, порожденные словом мастера, слышат речь его героев. Поэтому читатель булгаковского романа изнутри своего собственного интимнейшего опыта чтения и сопереживания может понять (или не понять) реакцию на роман мастера других персонажей.

По версии Булгакова, чтение романа о Пилате стало для Маргариты важнейшим и определяющим всю ее дальнейшую жизнь событием. Берлиоза, по-видимому, роман мастера привел к трагической гибели, Иван полностью переменился, Могарыч и Латунский какими были, такими и умерли.

Талантливое произведение искусства обычно становится событием очень масштабным, отзывается эхом споров, обсуждений, привлекает к себе всеобщее внимание. В случае с мастером произошло иначе. Событие создания произведения состоялось, а события общественного резонанса не случилось. Зато мы увидели, как сработал механизм власти и государственной системы, выведший мастера из публичного поля и не позволивший совершиться естественному событию прочтения уже написанной книги. Поэтому мы вправе считать, что Булгаков отдает своему читателю на суд проблему того, какова была бы реакция общества на публикацию романа, если бы «чудо» публикации состоялось. Если бы мастеру не заткнули рот, какова была бы его судьба как писателя в своей стране? Стал ли бы он в новой России художником-пророком, тем Пророком, образ которого создал гений Пушкина и через который от Лермонтова до Булгакова осмысляли свою миссию русские писатели?

Именно на экране воображения читателя персонажи проживают свою романную жизнь, и именно читатель — это та реальность, без которой все персонажи всех романов лишаются вообще способности существовать, короче говоря, исчезают, перестают быть, проваливаются в небытие. Навечно прописываются в сознании читателей те персонажи, без которых процесс осознания и познания окружающего человека мира стал невозможен. Эти образы классической мировой литературы живут в памяти и воображении людей не потому, что они прекрасны, а потому что они необходимы в коллективной работе по осознанию жизни и ее вечных проблем. Из этого следует, что художественный образ — это инструмент мысли, при помощи которого читатель может лучше, яснее соотнести свое бытие со всем мирозданием и историей человечества. Образ должен быть правдив, как и измерительный прибор должен быть точен. Устанавливает степень достоверности «прибора» практика жизни, если «инструмент» некачественный, им перестают пользоваться, то есть предают забвению. Все эти рассуждения вполне тривиальны, они нужны, чтобы подчеркнуть мысль, что сочинение мастера, не прочитанное при его жизни публикой, вынесено автором на суд читателя булгаковского романа.

Эпоха Булгакова, претендовавшая на то, чтобы начать историю человечества с чистого листа, не терпела сравнений и исторических параллелей. Уничтожив прошлое, изолировав себя от всего остального мира, советское государство претендовало на уникальность исторического эксперимента по строительству нового общества и воспитанию нового человека, но это — в заявке, а сама реальность ускользала от исследования, анализа, называния. Это происходило, во-первых, потому, что она была засекречена и стала абсолютной гостайной. А во-вторых, советская действительность, с которой имел дело каждый современник Булгакова, перестала адекватно отражаться в языке, потому что сам язык был узурпирован государством. Этот политический, идеологический «новояз», навязанный новой властью, был по своей разрушительной мощи вполне сравним по последствиям с тотальным государственным террором. При полной монополии государства на печатное слово, на образование, на все искусство нужно ли удивляться тому, что произошло онемение человека, что человек полностью потерял способность к самовыражению, ибо утратил способность понимать, что, собственно, с ним происходит и кто он такой.

Примечание: М.О. Чудакова посвятила описанию феномена узурпации языка тоталитарной властью и изучению функционирования этого «новояза» статью «Язык распавшейся цивилизации: Материалы к теме»1.

Эту статью отличают обычные для Чудаковой: масштабность поставленной культурологической и лингвистической задачи, соответствующей масштабу проблемы, огромный объем обработанного материала, убедительность предложенной классификации, историзм подхода к проблеме и почти злободневная актуальность размышлений о языке власти — мощном оружии порабощения населения.

Мы видим у гениального Андрея Платонова, современника Булгакова, множество косноязычных героев, пытающихся приспособить для самосознания и самовыражения этот чудовищный политический жаргон, на котором новое государство заставило говорить всю страну. Отсюда проистекает неизбывный комизм платоновских текстов, в основе которых крутой трагический замес. Герой Андрея Платонова безъязык, но он изначально способен любить и жалеть, он наделен жаждой познания и ему необходим смысл, абсурдность жизни травмирует его больше, чем бездомность, сиротство и голод.

Герой Михаила Зощенко, другого великого современника Булгакова, косноязычен не меньше платоновского героя, но полностью лишен бескорыстного начала, никакая «духовная жажда» его не томит2.

Герой Зощенко тоже выражается на советском «новоязе» и комически совпадает с ним, в отличие от платоновского героя, которому тесно в рамках этого «квазиязыка», и у Платонова комичным оказывается не герой, как у Зощенко, а бессмысленный язык эпохи. Персонажи Зощенко и Платонова — современники, которым отказано эпохой в том, чтобы быть естественными наследниками языка Пушкина, Толстого и Чехова.

Булгаков как художник избирает другую стратегию.

Говорить на языке русской классической литературы, то есть на языке мысли и познания, сострадания и милосердия, разучились после революции сразу и почти все. Тот же, кто «сохранил русскую речь, великое русское слово», буквально «своею кровью склеивал» разорванную связь времен. Среди этих немногих избранных был Михаил Булгаков.

Прежде всего, следует зафиксировать, что Булгаков категорически отказался в своем романе от языка «советской цивилизации», языка официальной советской идеологии и пропаганды, от его понятийно-категориального аппарата. Он этот язык просто не пустил в свой роман. В романе, писавшемся в 30-е годы, нет слов с основами: коммунист, советский, буржуазия, классовый, империалистическим, пролетарским, колхоз, партийным, пятилетка, индустриализация, социализм, народ, интеллигенция, крестьянство, прогрессивный, комсомол. Слова «интервенты», «комсомолка» и «советский» употреблены, кажется, по одному разу. Мы перечислили несколько эпохальных слов-понятий, не претендуя на полный их список. Главное, что в булгаковское время это были слова, порождающие контекст и «советский сюжет»3.

Примечание: Употребляя термин «советский сюжет», мы имеем в виду тот объем смысла, который вложен в него В. Гудковой в ее монографии, посвященной советской драматургии 20-х — начала 30-х годов. В чистом виде «советский сюжет» был сформирован прежде всего советской драмой и реализован на театральной сцене, ибо театр оказался самым демократическим и востребованным как властью, так и зрителем искусством в полуграмотной стране, переживающей революционную перестройку всех основ жизни. Как драматург, Булгаков не мог обойтись в своих пьесах без множества элементов новой советской драматургии. Это была его стратегия полемического диалога с «победителями». Он не был «советским писателем», но, будучи драматургом, пытался сыграть на чужом поле, то есть на советской сцене, понятно, что другого «поля» у него не было. Однако свой роман «Мастер и Маргарита» он построил, исключив «советский сюжет» в принципе.

Таким образом, всяческая иллюзорная советская действительность, модель мира, навязываемая языком советской идеологии, оказывается изгнанной из романа. Правда, специфический советский бюрократический жаргон характеризует мир, осмеянный в романе. Но этот жаргон дан строго дозированно и существует только как комический спектакль мгновенно воплощающегося слова, порождающего сюжеты чертовщины. Этот псевдоязык никак не влияет на другие речевые пласты романа. С этой точки зрения язык булгаковского романа исчерпывающе описан М. Чудаковой4.

М. Алленов в уже упоминаемой нами статье «Квартирный вопрос» показал, как советская метафорика реализует себя в игровых сюжетах чертовщины, буквально воплощаясь в события, отмеченные печатью абсурда. От себя заметим, что ни одно слово советского жаргона не может пребывать в художественном мире булгаковского романа незамеченным, мимикрируя под языковую норму. Это «чужое» слово, попадая в контекст русской классической речи булгаковского романа, немедленно опознается и разоблачается как чужое.

Ни один герой не действует в романе согласно логике «советского сюжета», предписанной официальной пропагандой. Никто не строит «светлое будущее», не борется с правым и левым «уклоном» за чистоту «генеральной линии», не вступает в поединок с классовым врагом, не перевыполняет план, не участвует в социалистическом соревновании. Вся мифологическая основа соцреалистического романа, организующая нарратив жизни советского героя, современника Булгакова, отвергнута автором как вообще несуществующая, хотя роман разворачивается в современной автору действительности.

Посмотрим на роман мастера с точки зрения официальной идеологии марксизма-ленинизма. Для этого воспользуемся ее моделями и ее характеристиками. Исторический роман мастера, в котором главный герой Иешуа, с классово-экономической точки зрения, — бедняк, а следовательно, «социально близкий» трудовому народу, несправедливо угнетаемому имущими классами, казалось бы, должен иметь право на то, чтобы быть опубликованным в стране, где «навсегда покончено с эксплуатацией человека человеком». Более того, в романе мастера «критически» показаны механизмы власти древнего «полицейского» государства, рабовладельческого, жестокого и абсолютно несправедливого. Почему же в советской стране совершенно невозможна публикация романа, в основу которого положена история из далекого прошлого про казнь одного бедняка?

Этому бедному человеку открылась истина, что нет злых людей, что каждый человек добр, только очень несчастен, что любая государственная власть — это насилие и что настанет время, когда государства не будет и наступит царство истины. Почему же руководитель всех московских писателей пришел в ужас от романа мастера, как от самой страшной контрреволюционной пропаганды? Почему все критики в ярости обрушились на этот роман, единодушно поняв абсолютную невозможность его существования в пространстве советского мира? Ведь учение Иешуа о государственной власти идеологически, очевидно, вроде бы близко к догматике марксизма-ленинизма. Разве не учит марксизм-ленинизм, что государство — это аппарат насилия в руках эксплуататорских классов, при помощи которого эти классы держат в повиновении народ? Разве не утверждает «научный коммунизм», что при коммунизме государство отомрет, потому что наступит «царство истины»?

Какую же страшную государственную тайну обнажил роман мастера? Что в его романе так напугало власть предержащих? Почему образ казненного ни в чем не повинного мечтателя, верящего в то, что человек по своей природе добр, вызвал такую бешеную реакцию в советской печати? Это один из самых важных вопросов, на который должен ответить каждый прилежный читатель булгаковского романа. На этот вопрос искал ответ сам мастер, а когда он понял, что означало в условиях того времени быть автором подобного текста, то счел за благо уничтожить свой роман и добровольно стать пациентом психиатрической клиники.

Сформулируем гипотезу, которую попытаемся подтвердить анализом: по-видимому, роман мастера о Понтии Пилате возвращал читателю «исчезнувшую реальность», изгнанную из пространства метафизической картины мира, или, попросту, из сознания советского человека. Картина мира, которая неустанно строится пропагандистской машиной идеологов нового советского мира, не просто не дает ключей к пониманию окружающей действительности, а, напротив, отбирает их. А роман мастера возвращал ту реальность, с которой советский человек имел дело каждый день, но не имел способа ее фиксации и отражения. Роман мастера возвращал читателю украденные у него коммунистической властью язык и образы прошлой гуманистической и христианской культуры, без которых даже осознать происходящее здесь и сейчас было невозможно.

Роман мастера не содержит призывов к свержению государственной власти, не пропагандирует западные ценности, не прославляет частную собственность и капиталистический образ жизни, не оплакивает разрушенную революцией старую Россию. Тем не менее, появление фрагмента этого текста в небольшой вечерней газете вызвало явление «нечистой силы» в Москве: гибель редактора Берлиоза, автора и его подруги, многочисленные аресты и исчезновения людей, и даже пожары.

Почему Иешуа с его проповедью о «добром человеке» невозможен в тоталитарном государстве?

Сюжет чтения и персонажи-читатели

Роман мастера о Пилате читают следующие персонажи: Маргарита Николаевна, жена советского высокопоставленного чиновника; Берлиоз, редактор литературного журнала, советские литературные критики; Иван Бездомный — советский поэт; Алоизий Могарыч — журналист и «политолог», объяснивший автору, как соотносятся его роман и современность; а также Воланд и, как свидетельствует Левий Матвей, сам Иешуа. Но особым читателем этого романа, крайне заинтересованном в понимании того, как соотносится мир его поэтического воображения с современностью, стал сам мастер — писатель, сочинитель этого текста. Жизненный опыт, который предстояло усвоить автору романа об Иешуа и Пилате, — обыск, арест, допрос и тюремное заключение — является существеннейшим «критическим» комментарием к его произведению. Конечно, подобная «литературная критика» весьма специфична, в силу своей поистине сногсшибательной радикальности. Следствием такого «критического разбора» стали отказ автора и от своего творения — «Я возненавидел свой роман», — и отказ от самого себя: от своего имени, творчества, возлюбленной. Это стало итогом «нового видения», нового прочтения своего собственного произведения.

Маргарита как читатель. Маргарита в силу того, что она волею обстоятельств живет в условиях полной изоляции от социально-бытовых проблем своих соотечественников, окруженная всем возможным комфортом, который обеспечивает высокое положение ее мужа, максимально свободна от борьбы за жизненное пространство. Она стоит вне политики, поскольку нигде не служит и не добивается от власти ни жилплощади, ни зарплаты, ни дачи. Ей не нужно делать то, чем заняты все ее соотечественники, — демонстрировать лояльность режиму в обмен на право дышать. Однако оказалось, что жизненного комфорта и бытовой устроенности недостаточно для того, чтобы чувствовать себя счастливой, а свою жизнь ощущать осмысленной. Бездетность, отсутствие любви делает ее жизнь пустой и одиночество мучительным. Маргарита Николаевна — особенный читатель творения мастера. Нет ни малейшего сомнения в том, что роман мастера был прочитан ею как текст, непосредственно отражающий ее личную драму. Маргарита не могла не узнать в тоске Пилата собственную тоску, ведь ее жизнь была до появления мастера так же скудна, как и жизнь «игемона». И мастер со своим романом совершил в жизни Маргариты то же самое, что и Иешуа, явившись перед Пилатом. До мастера ее жизнь была бездуховна и бессмысленна, с любовью к мастеру неразделимо связана и любовь Маргариты к его творению, подарившему Маргарите новое зрение, новый опыт любви, в которой заключен весь смысл ее обновленной жизни. Без этой новой способности видеть Маргарита бы не смогла на балу у сатаны «содрогнуться, увидев живые, полные мысли и страдания глаза». (Об этом см. главу «Превращение Маргариты»). Роман мастера — ключ к пониманию духовного перерождения героини. Таким образом, в лице Маргариты в романе Булгакова мы имеем наглядный пример того, каким мощным фактором воздействия на человеческую душу является роман мастера. Этот роман обладает способностью наделять читателя новым зрением, дать новое видение человека как человека страдающего, и тем самым дарит единичному человеку знание о его собственной самоценной реальности. Что можно сказать об этом новом для советского человека видении человека?

Представление об этом новом зрении, принесенном в мир откровением Нового Завета, гениально сформулировано И. Бродским в стихотворении «Сретение». Святой Симеон пророчествует о том, что ожидает чудесного младенца и его мать:

В лежащем сейчас на раменах твоих
Паденье одних, возвышенье других,
Предмет пререканий, причина раздоров
И тем же, Мария, оружьем, которым
Терзаема плоть его будет, твоя
Душа будет ранена. Рана сия
Даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
В сердцах человеков, как некое око
.

Выделенные нами слова дают формулу нового зрения, которое только и может проникнуть во внутренние глубины человека, выражаясь коротко, в его душу.

Крест как «оружие» пытки, крест как инструмент, коим была «терзаема плоть» Иисуса, ранил не только плоть Распятого, но и душу любящей матери, а вместе с ней всех возлюбивших Христа. И поэтому «добрый человек», или, попросту, христианин, именно этой «раной души», как новым оком, не может не видеть страдания других людей. Эта рана, нанесенная распятием любящей душе, и есть то «некое око», новое зрение, осуществляющееся буквально раной души, новое видение человека. Это зрение сострадания, это способность видеть глубоко спрятанную боль другого. Нам кажется, что это новое зрение может принадлежать только по-настоящему живому человеку, и наличие этой оптики — это единственное качество, по которому можно отличить живых от мертвых.

Не так ли учил видеть человека сам Иисус в каноническом Евангелии, различая живых и мертвых не по внешним физическим признакам: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов, а ты иди, благовествуй Царствие Божие»5.

Вернемся к роману мастера. Этот роман разрушает важнейший догмат советской идеологии, запрещающий милосердие: «жалость унижает человека». Итак, эта советская максима — «жалость унижает» — представляет собой не что иное, как запрет на осуществление себя как «доброго человека». Это также запрет на то, чтобы видеть чужую боль. Это запрет на взгляд, которым смотрит Иешуа на Пилата, страдающего от гемикрании. В стране, где действующий режим стремится отменить сострадание, роман мастера является силой, способной пробудить в читателе доброго человека, ранить его душу болью и страданием невинно казненного.

Алоизий Могарыч как читатель — полная противоположность Маргарите. Роман мастера нисколько не изменил его внутренне, не стал событием его душевной жизни. Роман этот Могарыч рассматривает как удивительный казус, свидетельствующий о полной наивности его автора, не понимающего современности, не ориентирующегося в политической конъюнктуре. Сам Могарыч сыграл очень важную роль медиума, посредника между мастером и эпохой. Во-первых, он взял на себя миссию политического комментатора, интерпретатора текста романа о Пилате, объяснив мастеру, почему его произведение представляет собой опасную крамолу, то есть то, как его роман отражает и проявляет нечто, что власть предпочитает держать в секрете. Могарыч в жизни мастера сыграл роль Вергилия, когда-то открывшего глаза Данте на реальность преисподней. Он дарит мастеру новое зрение, открывает ему глаза на опасные провалы, ведущие прямо в ад. Мастер обучен Алоизием Могарычем адекватно видеть окружающий его мир, логику действующей государственной системы и тем самым понять актуальность собственного текста. Кроме Алоизия, учителями «чтения» стали те неназванные в романе, но, безусловно, встретившиеся мастеру на его жизненном пути отечественные «Крысобои» и «пилаты» в тот период его биографии, который обозначен фигурой умолчания, то есть во время ареста и заключения.

Во-первых, как читатель Алоизий Могарыч вполне оценил художественное мастерство автора. Во-вторых, как представитель советской пропагандистской машины (а он представился журналистом) этот «журналист» не мог не увидеть абсолютную невозможность публикации этого романа по политическим мотивам. В-третьих, Алоизий, как истинный советский человек своего времени, написал донос на мастера, чтобы получить его жилплощадь, таким образом практически обосновав свое право комментировать роман от имени современности. Арест дал мастеру необходимый художнику опыт знакомства с эпохой и убедил его в том, что он, действительно, «угадал» тайную суть современности.

До появления Алоизия мастер был чудаком не от мира сего, человеком, который чудом избежал лобового столкновения с советским режимом, которому удалось отсидеться в творческом уединении. Он жил окруженный книгами, погруженный в созерцание образов давно минувшей эпохи, оживляя и воскрешая ее магией слова, реконструируя заново евангельский сюжет, переживая, пропуская через свое сознание и сердце реальность суда, приговора Иисусу и его казни.

Восстанавливая в своем романе оптику властного взгляда на учительствующего бродягу, мастер сделал главным героем своего романа Понтия Пилата, прокуратора Иудеи, наместника римского императора. Это очень важно, так как главный герой романа мастера представляет собой один из лучших «экземпляров» человека, созданного дохристианской античной цивилизацией и культурой.

В романе мастера Пилат переживает внутренний переворот, его система ценностей рухнула, не устояв перед образом доброго человека Иешуа Га-Ноцри. Будучи наместником римского императора Тиберия, Пилат вынужден утвердить смертный приговор Иешуа. В его сознании во время допроса вдруг возникает видение: на месте головы бродяги ему вдруг померещилась другая голова: «На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец; на лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью; запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризной губой» (ММ-2. С. 561). Этот на мгновение мелькнувший портрет императора, обожествление которого требует человеческих жертвоприношений, в частности, казни ни в чем не виноватого доброго человека, настолько очевидно отвратителен, что Пилат переживает приступ смертельной тоски и отчаяния.

Статус прокуратора, честное служение императору, высокое государственное положение, вся слава и богатства, которые Пилат заслужил как бесстрашный воин, мудрый дипломат, жестокий властитель и твердый политик, — короче говоря, все основания его достоинства и самоуважения рассыпались в прах в тот момент, когда ему пришлось обменять свою голову на голову Иешуа перед омерзительным лицом Тиберия. Пилат не мог не признаться себе самому, что он — мужественный и бесстрашный воин — струсил.

Примечание: Страх Пилата очень убедительно прокомментирован Е. Михайлик6. Исследователь полагает, что Булгаков неслучайно сделал Пилата героем, воевавшим непосредственно под командованием Германика, на что прямо указывает романный «адрес» — битва при Индиставизо. Германик имел, с точки зрения римлян, все основания стать императором и, по-видимому, именно поэтому безвременно скончался, будучи отравленным Ливией — матерью Тиберия. Таким образом, персона Понтия Пилата для императора Тиберия означала приблизительно то же, что для Сталина представители «ленинской гвардии», старые большевики, прекрасно помнившие заслуги Троцкого, Бухарина и других членов ЦК. Именно поэтому обвинение по закону «Об оскорблении величества», выдвинутое против Иешуа, исключает для Пилата возможность вмешаться и помочь невиновному, ибо он сам рискует быть заподозренным в нелояльности к императору.

Чего же он испугался? Не нужно думать, что он испугался чего-то несущественного. Нет, то, что напугало Пилата, действительно по-настоящему страшно.

Похоже, что, кроме реальной смерти и казни, он испугался свободы и личной ответственности, которую дает каждому вера в то, что Бог един и благ, а человек — образ и подобие Божие — добр. Ибо осознание себя добрым требует поступка, являющегося следствием опоры человека на самого себя. Вера в то, что человек добр, не позволяет объединяться со всеми в коллективном сотворении зла, не позволяет человеку стать орудием насилия в руках власти. Отделить себя от системы, от государства, отдавать «кесарю кесарево, а Богу богово» очень тяжело. Быть добрым одновременно и трудно, и страшно, и очень легко. Легко потому, что быть добрым означает согласие с самим собой, со своей собственной божественной природой, это согласие устраняет необходимость лицемерия, вранья. А ведь Иешуа констатировал действительно неоспоримую вещь: «Правду говорить легко и приятно». Конечно, это утверждение верно в отношении только «доброго человека», которому незачем скрывать свою сущность перед другими людьми, потому что он хочет только добра каждому.

Чем больше вдумываешься в текст романа о Пилате, тем меньше остается сомнений в подлинно христианском мироощущении автора этого текста. Обычно Булгакова упрекают за то, что он лишил своего героя статуса Богочеловека, оставив ему только человеческие черты, сделав его слабым и лишенным властности и сведя все учение Христа к проповеди о добром человеке. Реакция многих православных верующих читателей на образ Иешуа, особенно клириков, обиженная: им кажется, что Иисус унижен таким изображением, что у него отнято достоинство Богочеловека. А. Кураев вообще начинает свое предельно идеологизированное сочинение о романе Булгакова, полное натяжек и сознательных подтасовок, с заявления-обвинения: «Сразу скажу: так называемые «Пилатовы главы» «Мастера и Маргариты» кощунственны. Это неинтересно даже обсуждать»7.

Мы думаем, что не ошибаемся, понимая христианское учение о человеке как о свободном и любимом Творцом своем Сыне, который наделен всеми необходимыми дарами Божьими, чтобы быть «совершенным, как Отец наш небесный»8, и прежде всего — дарами любви и свободы. Если коротко сформулировать эту мысль, то она, собственно говоря, и представляет собой Учение, исповедуемое героем мастера — Иешуа Га-Ноцри: «Человек по природе своей добр, нет злых людей, но есть несчастные люди». И никакие факты, демонстрирующие, казалось бы, беспредельную жестокость людей, не способны поколебать уверенность Иешуа в своей правоте. Факт, вообще, не является доказательством в логике любви. Иешуа знает то, что знает: Человек добр — этот фундамент заложен в него изначально самим Создателем; природа человека Божественна: человек способен к любви и состраданию; он, единственный из всех живых существ, способен чувствовать чужую боль как свою. Человек в своем сострадании другому прежде всего признает в другом равную себе Божественную реальность — брата во Христе, — преодолевая тем самым эгоизм животного начала в себе самом. Именно так для нас разворачивается истина, пребывающая в свернутом виде в скромной, лишенной пафосной стилистики формуле: «Все люди добрые».

На известный всем евангельский вопрос Пилата: «Что есть истина?», Иешуа в романе мастера отвечает: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает...»9 (ММ-2. С. 558).

Для Пилата, образованного римлянина, наследника античной высокой культуры, Истина, безусловно, выше человека. Его, можно сказать, оскорбляет столь высокое слово в устах оборванца и бродяги. Для Иешуа человек страдающий, нуждающийся в любви и помощи другого, — это реальность, реальнее которой нет ничего на свете, это — то, что действительно, по-настоящему есть, то есть «истина».

«Не одно ль и то же есть и естина, истина?» — это примечание к слову «истина», данное в «Толковом словаре русского языка» В.И. Даля, цитирует М. Алленов в уже указанной нами статье10.

Каждый человек, испытывающий боль, страдание, точно знает, что эта боль есть, что она факт. Однако реальность боли ощущает только тот, кому больно. Его боль никак не меняет самочувствия других людей, которые присутствие чужой боли в мире могут постичь только умозрительно, не изменяя картину мира в своем собственном сознании. Оптика доброты и любви — это способность видеть чужую боль, сострадать чужому страданию, и эта оптика любви, безусловно, изменяет картину мира. Учение о том, что каждый человек добр, — это только иначе выраженная христианская максима, призывающая возлюбить ближнего своего, как самого себя.

Пилат свое страдание прятал от всех, ибо болезнь и боль — делали его в глазах его подчиненных как бы ущербным, ослабляли его власть, уменьшали объем его могущества. В мире античной культуры демонстрация болезни и слабости — есть унижение достоинства воина, вождя, властителя и героя. Если же боль становилась нестерпимой, то лучший выход для благородного римского воина — это самоубийство, которое демонстрирует, что боль не сломила мужества по-настоящему свободного человека, что он свободно выбрал смерть, чтобы не стать жалким и смешным, не владеющим собой рабом телесной болезни. Античность признавала добровольное самоубийство как сильный поступок героя, сохраняющий ему его достоинство перед лицом слепого рока11. Мир греческого полиса и Римской республики видел в способности человека прекратить свое существование качество, принципиально отличающее человека от зверя. С. Аверинцев посвятил этой проблеме целую главу «Унижение и достоинство человека». Вот один из примеров того, как он формулирует отношение античности к самоубийству: «Ирония и добровольная смерть — две возможности, составляющие привилегию человека и недоступные зверю, — в своей совокупности являют собой предельную гарантию человеческого достоинства, как его понимает античность»12.

Иешуа видит это скрываемое страдание, а готовность к самоубийству называет малодушием, то есть «трусостью». Перед нами два мировоззрения, две разные системы ценностей, два принципиально разных представления о человеке.

Кажется удивительным, что Булгаков так точен в понимании того, чем радикально отличается представление о достоинстве человека в древнем дохристианском мире от нового понимания этого предмета, которое принесло учение Христа.

Примечание: Несомненно, будучи сыном профессора Киевской духовной академии, Михаил Булгаков многое воспринял из атмосферы свободной дискуссии Серебряного века. Толстовство, религиозная философия Владимира Соловьева, русский идеализм «веховцев», символисты с их стремлением выстроить индивидуальную религию, мифологизируя сюжеты собственной жизни, атеизм революционеров и представителей научно-технического прогресса — интеллектуальная жизнь эпохи била ключом и бросала вызов церкви, вовлекая в дискуссию православных ортодоксов. Все это очень близко касалось сына профессора богословия. Евангельский сюжет, образы Христа, его учеников, девы Марии становились в серебряном веке предметами свободного искусства и философских раздумий: поэзии и прозы, живописи и театра. Булгаковедение, в принципе, достаточно подробно и тщательно определило культурный кругозор и круг чтения Булгакова, в частности, источники, на которые он опирался при создании ершалаимских глав. Но нас занимает не вопрос источников текста, а то, во что эти источники сложились, то есть созданный Булгаковым образ, которым он как бы запечатлел итог напряженных духовных исканий русской интеллигенции в предреволюционное время. Это был тот духовный опыт, с которым человек серебряного века встретил «настоящий двадцатый век»13.

Другой итоговый образ великих духовных ценностей, определивших собой личность русского интеллигента в водовороте исторической катастрофы, создан Борисом Пастернаком в «Стихах Юрия Живаго». В них, как и в романе Булгакова, образ Иисуса дан подчеркнуто человечным:

Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства
И был теперь, как смертные, как мы
14.

Мир «евангельских стихов» Пастернака и мир «ершалаимских глав» — это разные миры, но их объединяет одно общее качество — это предельно сокращенная дистанция между автором и евангельскими событиями. И Булгаков и Пастернак сознательно работают над эффектом личного присутствия при событиях начала новой эры. И тот и другой автор как бы обрели буквально дар ясновидения — ясно видеть — сквозь века и тысячелетия. Таким образом, евангельская история становилась фактом личного, внутри себя переживаемого события, сюжетом духовной биографии писателя и поэта. Чтобы этот внутренний сюжет объективировать, явить миру, и Пастернаку и Булгакову оказалось необходимо отдать свои произведения своим героям: мастеру и доктору Живаго. Важнейшей характеристикой этих героев становится факт их как бы личного присутствия при евангельских событиях. Русская интеллигенция — лучшее, что создала русская культура, в этом уверены Булгаков и Пастернак. Их герои-художники — создатели таких художественных образов, через которые в сознание новых поколений войдет и там будет совершаться мистерия Страстной недели, прямо объясняя смысл исторической катастрофы, постигшей Россию. В пространстве художественного мира романов «Доктор Живаго» и «Мастер и Маргарита» мистерия Страстей Господних прямо проецируется на советскую повседневность, а образ Иисуса осознан как единственно возможная опора для «самостоянья» человека, в сознании которого Иисус существует как абсолютно достоверная реальность, позволяющая сопротивляться тотальному государственному насилию.

Иешуа своим ответом: «истина прежде всего в том, что у тебя болит голова», — уходит от абстрактного философского спора, ограничивая объем безразмерного содержания слова «истина» до обозримых границ равного ему слова «факт», которое является в данном случае контекстным синонимом слова «истина». Пилат не может не признать, что его страшная головная боль — это факт; и этот факт не нуждается для него в доказательствах. Не может Пилат также отрицать, что взгляд Иешуа на человека — это зоркий взгляд, видящий скрытую суть происходящего за внешней его оболочкой. Ибо внешняя видимая логика действия в этой сцене — это допрос Пилатом приговоренного к смертной казни преступника, а сокровенная суть — тихое чудо пробуждения в жестоком властителе «доброго человека», которому отвратительна его роль наместника римского императора, именем которого легитимизируется казнь ни в чем не повинного проповедника. Тесно и душно становится Пилату в оковах власти «великого кесаря», ибо тайная сущность служения диктатору всегда выражается во внутренней опустошенности, ограбленности, причем неизбежный и неизбываемый абсурд ситуации в том, что это добровольно совершаемое ограбление самого себя. Арестант выразил эту мысль коротко и просто: «Твоя жизнь скудна, игемон» (ММ-2. С. 559).

Власть, которой наделен Пилат, отсекает его от других людей, делает его недоступным для свободного общения, любви и дружбы. Власть делает его подозрительным, высокомерным, презирающим других людей, которые боятся его и теряют от страха дар речи. В итоге внутреннее пространство его существования сужается, он оставлен на самого себя и отрезан от себя самого, от своей собственной души, от своего божественного «Я». Не потому ли Булгаков «наградил» своего героя гемикранией, болезнью, при которой болит половина головы, чтобы показать именно отрезанность Пилата от себя самого, обозначить почти полностью подавленное его внутреннее «я». Полголовы как бы символизирует насильственную болезненную отделенность от самого себя, неполноту бытия.

Путь к себе, к своей душе, а значит, к Богу лежит через любовь к ближнему своему, ибо высочайшее Небо — это глубочайшее дно души, где обретается образ Христа — совершенного человека15. И поэтому каждый человек добр, то есть может обнаружить через образ Христа внутри себя самого источник любви. Эта непреложная связь добра и Христа содержится в языковой формуле побуждения к бескорыстному доброму деянию — «Христа ради».

Вся христианская онтология и метафизика заключена в первую очередь в учении о том, что каждый человек добр. Без этой Божественной веры в человека, в его изначальную, ниоткуда не вытекающую, ничем, кроме Божественного замысла, не детерминированную возможность — быть добрым — нет христианства. Любой другой взгляд на человека делает бессмысленной саму Крестную Жертву16.

Пилату, образованному представителю античного мира, чтобы принять эту идею, нужно отказаться от прежней иерархии ценностей, от привычной картины мира, а это гораздо труднее, чем принять яд.

Увидеть в безродном бродяге равного самому себе человека, своего брата, означает полную перемену оптики, чудо приобретения нового зрения. Нет ничего удивительного, что Пилат не увидел в униженном и обезображенном пытками арестанте самого Господа,17 ведь это было дано вообще только апостолам на горе Фавор, когда они воочию увидели Преображение Господне.

Напрасно обижаются на Булгакова религиозные ортодоксы, думая, что писатель, подобно Толстому, решил переписать Священное Писание. Герой Булгакова — мастер — жил в обезбоженном мире, объявившем войну христианству. Роман мастера — это итог личного усилия художника по преодолению огромной многовековой дистанции между собой и точкой начала новой истории — явления в мир Иисуса Христа. Образ Иешуа — это то, как мог увидеть бродягу-арестанта высокопоставленный чиновник Древнего Рима Понтий Пилат, и поэтому несправедливо предъявлять претензии Булгакову за то, что он якобы имел злостное кощунственное намерение переписать Евангелие. Просто он, как тысячи художников всего мира, размышляя о своей эпохе, черпал вдохновение из источника самого чистого: обратился к началу всех начал — Священному Писанию.

Однако мы сделали такое большое отступление от обсуждения проблемы особой роли Алоизия в романе не случайно. Потрясение, которое переживает Понтий Пилат во время допроса арестованного Иешуа, имеет самое прямое отношение к тайным переживаниям тысяч советских пилатов. Машина репрессий работает в стране на полную мощь, ежедневно отправляя на казнь заведомо невинных людей, обвиненных в тяжких государственных преступлениях. Что происходит в сознании советских «прокураторов», когда они творят это чудовищное зло? Образ какой головы мерещится им, заставляя подписывать смертные приговоры? Пилат в романе мастера называет вещи своими именами: — Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О, боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю!

Пилатом управляет не любовь к кесарю, не вера в правоту «Закона об оскорблении величества...», а смертельный страх. Каждый современник Булгакова этот страх перед генсеком и его карательными органами испытывал непрерывно, но советские пилаты, кроме того, знали точно, как страшны советский застенок и советский Крысобой18.

Е. Михайлик в своей статье «Перемена адреса», в частности рассуждая о природе переживаемого Пилатом ужаса, к большой нашей радости, смоделировала комплекс мыслей и чувств, который испытывает гипотетический «пилат» сталинской эпохи, когда принимает под воздействием страха решение, чреватое арестами и гибелью заведомо невиновных людей. Эта радость была вызвана тем, что, по нашему глубокому убеждению, именно на такое чтение и рассчитывал Михаил Булгаков. Мы уверены, что он закладывал в свой текст не только возможность, но просто необходимость прямых проекций на современность.

«Занять место» арестованного, то есть поставить себя на место страдающего, мучимого, — даже мысль об этом прежде, до знакомства с Иешуа, для Пилата была невозможна. И все-таки Пилату эта мысль приходит. А это и есть переворот в сознании человека Системы. Смысл его в том, что арестованный и допрашивающий оказываются вдруг равными друг другу людьми. И тот и другой — прежде всего люди. Пилат обнаруживает в себе человека, способного быть добрым, откуда-то знающего, что это значит.

Новая оптика, обретенная прокуратором Иудеи, проявляет себя в крошечном эпизоде разговора с Марком Крысобоем вечером в день казни. Марк пришел доложить только что проснувшемуся Понтию Пилату о приходе «начальника тайной стражи».

«Он открыл глаза и первое, что вспомнил, это что казнь была... В руках у кентуриона Крысобоя пылал и коптил факел. Держащий его со страхом и злобой косился на опасного зверя, приготовившегося к прыжку.

— Не трогать, Банга, — сказал прокуратор больным голосом. — И ночью, при луне нет мне покоя! О, боги! У вас тоже плохая должность, Марк. Солдат вы калечите.

В величайшем изумлении Марк глядел на прокуратора, и тот опомнился. Чтобы загладить напрасные слова, произнесенные со сна, прокуратор произнес:

— Не обижайтесь, кентурион, мое положение, повторяю, еще хуже. Что вам надо?

— К вам начальник тайной стражи, — спокойно сообщил Марк (ММ-2. С. 760).

В этом эпизоде Пилат разрушает установленные субординацией и социальной иерархией границы, он обращается к палачу Крысобою как к равному себе человеку. Мало этого: он называет «плохой» свою и Марка должность на службе у римского императора. Это уже близко к политическому преступлению. Никто еще не обращался к страшному чудовищу Крысобою с такими словами, которые как что-то само собой разумеющееся предполагают в нем доброго человека, ибо понять их и откликнуться на них может только добрый человек. По существу, Пилат предлагает Марку Крысобою возможность новой идентичности, вопреки его очевидной «плохой должности». Реакция Крысобоя на реплику Пилата — «величайшее изумление». Не вызывает сомнения, что этот эпизод своей жизни Крысобой запомнит навсегда, потому что впервые в жизни к нему обратился носитель верховной власти просто как к человеку, как к товарищу по несчастью. Во-первых, смысл Пилатовых слов в разъединении должности человека и самого человека. Должность палача плохая, но человек не равен своей должности. Так Крысобою дана возможность отличить себя самого от жестокого и ненавидимого всеми палача через отражение в зеркале пилатовского взгляда. Во-вторых, Пилат признает свое положение наместника римского императора, даже по сравнению с положением палача, худшим. Это точка зрения на человека власти, незнакомая античности, переворачивает всю систему ценностей древней цивилизации. В-третьих, никто, кроме истязаемых, никогда не обращался к кентуриону Марку Крысобою за сочувствием. Но от просьб о жалости, исходящих от жертв, Марк Крысобой наглухо защищен, как защищен кот, душащий крысу от ее жалобного писка. Но в этой сцене могущественный Пилат, отдавший на казнь бродягу-философа, просит о сочувствии у того, кто эту казнь организовал и осуществил.

Не забудем, что при первой части допроса Иешуа присутствовал в качестве охранника Марк Крысобой. Этот день казни — особенный день в их жизни — принес им обоим такой опыт, который неискореним, неизымаем, незабываем. Никогда ничего подобного Крысобой не слышал и о возможности такого взгляда на себя самого, которым он увиден Пилатом, даже не подозревал. Пусть это и покажется странным, но прокуратор исполнил мечту Иешуа — «поговорить» с «несчастливым человеком» Марком Крысобоем. Разговор получился весьма знаменательным: очень возможно, что после этого разговора Марк Крысобой «резко изменился»: «— Если бы с ним поговорить, — вдруг мечтательно сказал арестант, — я уверен, что он резко изменился бы» (ММ-2. С. 561).

Сделаем вывод: роман мастера о Пилате с предельной степенью точности указывал выход из страшного тупика. Он возвращал униженному арестом и пыткой, связанному человеку человеческое достоинство и высокое измерение человеческой жизни вместе с образом самого Иисуса, забытого его современниками, охаянного советской пропагандой, оболганного, оплеванного, поруганного. Но не только арестанту и жертве режима был нужен выход из тупика, но и новым «пилатам», из страха отправляющим на казнь невинных, многое должен был помочь увидеть роман мастера. И образ Иешуа Га-Ноцри, неотразимо привлекательный, — образ доброго человека — должен был пробудиться, воскреснуть в потемках дикой запуганной души, измученной картинами бесконечной жестокости, страха и насилия. В этом, нам кажется, и состояла высокая миссия героя Булгакова — мастера, жившего в эпоху 30-х годов, сочинившего роман о Пилате.

Не в этом ли секрет той необыкновенной популярности и читательской восторженной любви к роману Булгакова, которой была встречена его первая публикация в советской империи в журнале «Москва» в 1966—67 гг.? Все-таки весть о том, что человек по природе своей добр, вопреки ужасному опыту XX века — века двух мировых войн, революции, гражданской войны, государственного террора — давала новую внутреннюю опору для преодоления ожесточенности и страха, ставших, по существу, генетическими, врожденными качествами советского человека. Этот советский человек был, по сути, тем «несчастливым человеком» «с тех пор, как добрые люди изуродовали его».

В романе мастера Иешуа дан глазами язычника Пилата. Прокуратор много в жизни повидал, он знает людей, читает их тайные помыслы, безошибочно вычисляет мотивы их поведения. Он знает, какие страсти движут людьми, на какие преступления способен человек, поэтому он умеет управлять и властвовать, он заставил себя бояться. Боготворит он только силу и власть, не доверяет же никому. Личность Иешуа для Пилата — абсолютная новость, никогда еще он не видел подобного человека, а видел он, подчеркнем это еще раз, очень много.

Этот бродяга Иешуа Га-Ноцри явился буквально из ниоткуда: социальная система древнего мира не могла породить его.

Само его явление — величайшее чудо и главное событие человеческой истории. И изумление Пилата перед этой новой реальностью, и потрясенность его этой встречей — вот главное событие ершалаимских глав.

С точки зрения Пилата, учение Иешуа — это утопия, не имеющая ни малейшего отношения к реальности. Проповедь о том, что каждый человек добр, что злых людей нет, кажется Пилату смехотворной. Он готов с фактами в руках опровергнуть это учение: «А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, — он — добрый?» Иешуа, нисколько не сомневаясь, подтверждает это очевидно абсурдное предположение. И объясняет, что Марк стал жесток и черств, потому что он очень несчастлив, «с тех пор как добрые люди изуродовали его». Факты для Иешуа не являются доказательством его веры, он и так прекрасно знает, что люди ведут себя чудовищно. Факт и истина совсем не всегда совпадают и вовсе не являются синонимами. И, вообще, факт — не является доказательством в сфере любви и веры.

Оказывается, Иешуа имеет в виду идею, с которой не может не быть знаком каждый христианин, но до явления Христа мир не знал такого учения о человеке. Речь идет о заложенной в каждого человека возможности быть добрым, ибо человек есть образ и подобие Божие. Нет ни малейшего сомнения в том, что Булгаков в своем романе стремился минимизировать религиозную отвлеченную богословскую проповедь. Его герой поражает Пилата не столько словами своего учения, сколько своим поведением. Учение Иешуа кажется Пилату абсолютно не имеющим никакого отношения к реальности. А вот рисунок поведения Иешуа (безукоризненно христианский, скажем мы), производит на Пилата неизгладимое впечатление. Полная внутренняя свобода, опора на свою правоту, отсутствие страха, способность деятельного сочувствия чужой боли, осуждение самоубийства как малодушия, полное неприятие насилия, твердая вера в единого Бога, доброжелательность к каждому человеку, отказ от осуждения и обличения своих гонителей — делают образ Иешуа человечным и убедительно прекрасным.

Кстати, Пилат не позволит Иешуа «поговорить» с кентурионом Марком, тем самым молча признав возможность преображения мрачного палача в доброго человека. А значит, Пилат боялся, что преображенный Крысобой вдруг откажется продолжить выполнение своих служебных обязанностей. Не забудем, что в этом микросюжете мгновенно проявляется на клеточном уровне возможность обрушения режима, строящегося именно на том, что палач не знает, что в нем самим Богом заложена возможность быть добрым. Если палач не сможет быть палачом, признав тем самым принципиальную преступность своей столь нужной государству профессии, то система государственного насилия рухнет.

Судите сами, актуально ли в сталинское время звучат слова Пилата, обращенные к Иешуа: «Я полагаю, что мало радости ты доставил бы легату легиона (читай: начальнику НКВД), если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров и солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я» (ММ-2. С. 561). Система функционирует до тех пор, пока каждый ее винтик даже не догадывается, что он — «добрый человек».

Текст романа мастера провоцирует представить себе фантастический сюжет явления Иисуса прямо на Лубянке, в кабинете следователя.

Один из очевидных выводов, который сделал бы любой современник Булгакова, читая его роман, таков: если бы в руки чекистов попал сам Иисус, он был бы распят снова, ибо он мог бы быть отпущен только тем современным Пилатом, который бы не побоялся занять место арестанта в подвалах Лубянки.

Объяснил ли Могарыч мастеру, как много политической воли, воспитательных и пропагандистских усилий было затрачено властью большевиков, чтобы дискредитировать саму идею доброго отношения к человеку, как само слово «добрый» было превращено в ругательства «добренький» и «мягкотелый», нам неизвестно, но сегодняшнему читателю это знать необходимо, чтобы понимать острейшую злободневность проблематики булгаковского романа.

Образ Иешуа незабываем и нестираем, он живет в сознании Пилата и приходит в непримиримое противоречие с центральным образом самосознания прокуратора — образом императора Тиберия, в жертву которому по долгу службы был принесен Пилатом безродный бродяга. Этот тяжелейший внутренний конфликт — своеобразный диагноз душевного состояния многих и многих современников — выявляет роман мастера. Образ кесаря с гноящейся болячкой на лбу, так же как и образ усатого генсека, с одной стороны, и образ Иешуа, с другой — не может вместить сознание одного человека, потому что картина мира структурируется либо страхом перед властью императора, либо любовью к Иисусу.

Образ Иешуа настолько значителен и силен, что способен вытеснить образ кесаря из сознания подвластного кесарю человека. И тогда власть кесаря обречена на обрушение: он потеряет приводные ремни управления подвластными ему людьми.

Политическая кампания публичной травли мастера, организованная Берлиозом силами писательского союза, была отмечена не только предельным абсурдизмом, но и настоящей ненавистью к автору романа о Пилате. Мастер рассказывает Ивану:

«Статьи, заметьте, не прекращались. Над первыми из них я смеялся. Но чем больше их появлялось, тем более менялось мое отношение к ним. Второй стадией была стадия удивления. Что-то на редкость фальшивое и неуверенное чувствовалось буквально в каждой строчке этих статей, несмотря на их грозный и уверенный тон. Мне все казалось, и я не мог от этого отделаться, что авторы этих статей говорят не то, что они хотят сказать, и что их ярость вызывается именно этим. А затем, представьте себе, наступила третья стадия — страха» (ММ-2. С. 640).

А. Зеркалов прокомментировал этот фрагмент так: «...бешеный лай в прессе был поднят не из-за религиозного содержания романа, а из-за политического, настолько страшненького, что о нем в статьях не говорилось даже намеком, ибо никто не решался сознаться, что усматривается знак равенства между принципатом Тиберия и принципатом Сталина»19.

Несмотря на то что со времени казни Иисуса прошло почти две тысячи лет, по-прежнему нет для власти кесаря более страшной реальности, чем свободная речь Иисуса. Будучи обращено к каждому человеку, слово Иисуса призывает поверить в то, что человек задуман и создан Богом по своему образу и подобию, что человек добр, а значит, свободен и может проявить волю к тому, чтобы стать Христа ради проводником добра в мире.

Насколько точно объяснил Алоизий мастеру политическую конъюнктуру, нам неизвестно, но мастер понял, что свободное художественное творчество в его отечестве является тягчайшим преступлением, понял, что арест и гибель неминуемы, и, пытаясь спастись, сжег рукопись своего романа. Дальнейший сюжет его жизни представляет собой сплошную фигуру умолчания. Читателю булгаковского романа известно только, что мастер пережил обыск, арест, а следовательно, допросы. Значит, мастер на собственном опыте узнал, каковы они, советские пилаты и крысобои. Его роман об Иешуа пророчески предсказал его собственную судьбу. Значит, можно рассматривать мастера как особенного читателя собственного романа, опытом собственной жизни подтвердившего угаданную им истину.

Берлиоз как читатель романа мастера видится нам через его принципиальную раздвоенность на политика, управляющего идеологическими кампаниями, и на образованного человека, умеющего ценить настоящее искусство. По нашему мнению, редактор толстого литературного журнала был человек скрытный. Ни одним движением, ни одним словом он не выдал неизвестному «профессору» на Патриарших прудах свое знакомство с текстом романа мастера. Сам мастер характеризует Берлиоза как человека «не только начитанного, но и очень хитрого» (ММ-2. С. 634). Мы уже писали, что тайна содержимого головы Берлиоза хранится в его домашнем кабинете: это рукописи, о которых в первую очередь после «дорожной катастрофы» позаботились сотрудники органов, опечатав его кабинет. Именно в квартире Берлиоза будет произведен «фокус» Воланда с возвращением мастеру сгоревшей рукописи. Если Берлиоз задумал сохранить рукопись романа мастера как великую ценность для будущих поколений, для культуры, для других времен — и поэтому снял с нее копию, то нужно признать, что его замысел потерпел фиаско. Его властный убийца и конкурент празднует победу: голова, которая только что руководила тысячами рук, производивших тонны рукописей, воплощавшихся в горы книг, безмолвная, искалеченная, лежит на блюде. И в этот момент на мгновение перекрещиваются два взгляда двух читателей романа о Пилате: Маргарита, содрогнувшись, видит «живые, полные мысли и страдания глаза» Михаила Александровича. О чем думал Берлиоз в этот момент перед казнью, глядя на торжество своего палача и мучителя, вспомнил ли он Иешуа, заняв его место? О чем думала Маргарита, глядя на приговоренного? То, что Берлиоз и Маргарита — читатели романа мастера, — делает глубину изображения этой фантастической сцены «пересекающихся взглядов» просто-таки безмерной.

Можно ли сказать хоть что-то весомое о Берлиозе в его оправдание? Не является ли фактом то, что он не стал доносчиком, и рукопись мастера в НКВД не отнес? Не за это ли «преступление» он казнен? «Полные мысли и страдания глаза» — не осознание ли это того факта, что та идея, которой он преданно и искренне служил, будучи воплощенной, развязала руки бандитам и палачам, захватившим власть? Превращенный в голову на блюде, принципиальный гонитель Христа, несомненно, наказан. Участь его столь ужасна, что автор романа «Мастер и Маргарита» прощается с ним через взгляд Маргариты, и в этом взгляде не прочитывается злорадство удовлетворенности местью, а есть только ужас от того, во что может быть превращен человек.

Для Ивана Бездомного образы романа о Пилате имеют особое значение. Он, по-видимому, догадывается о назначенной ему роли в организации «внезапной смерти» своего соседа из больничной палаты № 118, безымянного мастера. Его мучает комплекс вины, его посещают сны, в которых он видит загробное продолжение истории Пилата. В этих снах Пилат умоляет своего собеседника «в разорванном хитоне и с обезображенным лицом» (ММ-2. С. 811) поклясться, что казни не было. Как и многие-многие его соотечественники, Иван нуждается в утешении и прощении того, кто был им предан на казнь. Вряд ли Булгаков ошибался, предполагая, что его несчастным современникам порой снятся тяжелые сны, которые нельзя пересказать никому, потому что невозможно ни с кем поделиться тайной своего предательства. Сталинщина — это время, когда груз вины обременял душу почти каждого.

Последний персонаж-читатель — это сам Воланд. Этот читатель выразил свое государственное отношение к роману мастера самым недвусмысленным образом: он отравил автора, тщательно собрал и уничтожил все экземпляры рукописи.

Режим единоличной власти обожествленного генсека возможен только в стране, где у подвластных ему людей не осталось моральных ресурсов для противостояния тотальному насилию.

После посещения Воландом Москвы культурное пространство страны оказывается окончательно зачищенным, абсолютно стерильным, полностью изолированным от событий тысячелетней христианской истории России и ее культуры. Проект по уничтожению культурной памяти и воспитанию нового человека полностью осуществился.

Прекрасный комментарий к зияющей пустоте несостоявшегося чтения публикой романа мастера мы нашли в эссе Иосифа Бродского «Катастрофы в воздухе», причем сам Бродский здесь и мысли не имел комментировать роман Булгакова.

«Безусловно, национальная катастрофа, потрясшая Россию в этом столетии, не знает аналога в истории христианского мира. В свою очередь, ее разрушительное действие на человеческую психику было настолько радикальным, что позволило властям предержащим толковать об «обществе нового типа» и о «человеке нового типа». С другой стороны, именно в этом и состояла суть всего предприятия: безвозвратно оторвать биологический тип от его духовных корней...

Иными словами, все происшедшее было беспрецедентной антропологической трагедией, генетическим регрессом»20. Эта трагедия состояла в том, что «человек нового типа» был насильственно отрезан от искусства и художника, ибо личность художника и его искусство, по мысли Бродского, только и могут указать «единственный доступный путь, уводящий от своего известного, пленного «я». Если искусство чему-то и учит человека, так это уподобиться искусству, а не другим людям. Ведь если и есть у людей шанс стать чем-то, кроме как жертвами или палачами (Выделено нами — О.П.) своего времени, то заключается он в немедленном отклике на эти вот две последние строки из стихотворения Рильке «Торс Аполлона»:

...этот торс кричит тебе каждой мышцей:
— Ты жить обязан по-другому!
»21

Чем еще, как не призывом к своим современникам: «Ты обязан жить по-другому» — был роман мастера?! Потому-то он и был уничтожен без возможности его возрождения из пепла.

В этой главе мы постарались обосновать всю глобальность задач, стоявших перед Воландом. Эти задачи невозможно было решить, без того, чтобы навсегда и надежно уничтожить рукопись романа о Пилате вместе с головой самого автора.

В фигуре Воланда персонифицирована важнейшая метафизическая интенция власти Сталина на уничтожение духовных христианских корней национальной культуры; без решения этой задачи его властный проект никогда бы не был осуществлен.

Примечания

1. См.: Чудакова М. Язык распавшейся цивилизации // Чудакова М. Новые работы: 2003—2006. М.: Время, 2007.

2. См. блистательную книгу Б. Сарнова «Случай Зощенко. Пришествие капитана Лебядкина» (М.: Эксмо, 2005).

3. Гудкова В. «Рождение советских сюжетов: типология отечественной драмы 1920-х — начала 1930-х годов». М.: Новое литературное обозрение, 2008.

4. См.: Чудакова М. Советский лексикон в романе «Мастер и Маргарита» // Чудакова М. Новые работы. 2003—2006.

5. Лк. 9, 60.

6. Михайлик Е. Перемена адреса // НЛО. 2004. № 66.

7. Кураев А. «Мастер и Маргарита»: за Христа или против? URL: http://kuraev.ru/

8. Мф. 5, 48.

9. Оптика доброго взгляда радикально меняет роли: жертва не ощущает себя жертвой, не испытывает ни страха перед палачом, ни ненависти к своему мучителю, боль и мука Пилата, вынужденного по долгу службы делать ненавистную ему «работу», превращает его самого в жертву собственной добросовестной службы кесарю. Сначала замучен и принесен в жертву Тиберию «добрый человек» внутри Пилата, а уж затем и Иешуа. Замечательно качество «доброго человека» — принимать чужую вину на себя. В данном случае Иешуа ощущает себя невольным палачом Пилата.

10. Алленов М. Там же. С. 356.

11. См.: Аверинцев С. Поэтика ранневизантийской литературы. М.: Наука, 1977.

12. Аверинцев С. Там же. С. 70.

13. ... А по набережной легендарной / Приближался не календарный — / Настоящий двадцатый век. Так заканчивается третья часть «Поэмы без героя» Анны Ахматовой, которая называется «Тринадцатый год». Следующий год — начало первой мировой войны, которая для России закончится революцией.

14. Пастернак Б. Стихи Юрия Живаго. «Гефсиманский сад».

15. Здесь нами пересказывается почти точно мысль Н. Бердяева — одного из русских христианских мыслителей, в творчестве которого мы видим ответ на духовные и религиозные запросы его современников, не удовлетворенных состоянием русской православной церкви, ее неспособностью к интеллектуальному диалогу с обществом. В качестве примера подобной идеи можно привести такую цитату: «...небо не только над нами и не только в каком-то отдалении от нас, как трансцендентная сфера, почти недосягаемая, — небо есть и самая глубочайшая глубина нашей духовной жизни». Бердяев Н. Смысл истории. Париж: ИМКА-ПРЕСС, 1985. С. 34.Во многом, как нам видится, философский взгляд Бердяева и взгляд М. Булгакова, воплощенный в образах его искусства, совпадают. Это, наверно, нуждается в специальном исследовании. Здесь же уместно напомнить, что мысль Бердяева о «человечности Христа» близка Булгакову, что, очевидно, не требует специальных доказательств. Это можно проиллюстрировать, например, такой цитатой из самого Бердяева: «В святоотеческом христианстве был монофизитский уклон, робость в раскрытии человеческой природы Христа, а потому и божественной природы человека, подавленность грехом и жаждой искупления греха. Этот уклон свойствен всему христианству и не является случайным. И все же в откровении христианском истина о божественности человека есть лишь обратная сторона истины о человечности Христа» — (выделено Н. Бердяевым. — О.П.). Бердяев Н. Смысл творчества. Опыт оправдания человека. Париж: ИМКА-ПРЕСС, 1985. С. 115.С нашей точки зрения, образ Иешуа Га-Ноцри — не что иное, как попытка художественного воплощения «истины о человечности Христа».

16. Эта мысль как общий знаменатель всего русского идеализма первой половины XX века принадлежит равно и о. П. Флоренскому, и Н. Бердяеву, и о. С. Булгакову, и С. Франку, и кн. Е. Трубецкому.

17. Мы думаем, что именно это кажется кощунственным в ершалаимских главах ортодоксальным православным, например профессору богословия А. Кураеву.

18. См.: Михайлик Е. Перемена адреса // НЛО. 2004. № 66. Статья посвящена теоретической проблеме изменения символического смысла художественной детали при изменении исторического контекста, что необходимо учитывать при комментировании текста. Но наше внимание привлек ее блестящий комментарий к причинам, заставившим Пилата испытать смертельный ужас во время допроса Иешуа.

19. Зеркалов А. Там же. С. 31.

20. Бродский И. Поклониться тени: эссе. СПб.: Азбука, 2001. С. 101—102.

21. Там же. С. 102.