Вернуться к А.-А. Антонюк. Булгаковские мистерии: «Мастер и Маргарита» в контексте русской классики. Очерки по мифопоэтике

Акт 2

«Самые лучшие чувства мои, как, например, благодарность, мне формально запрещены единственно социальным моим положением».

Открывая Второй акт своего представления, Черт начинает отыгрывать роль Пьеро (жертвы и «козла отпущения»). Он начинает полемизировать с редакторами, которые не печатают его (он как бы — непризнанный писатель), а также вступает в полемику с современной публикой, не способной понимать юмор. Он полемизирует, в сущности, со всеми современниками Ивана Карамазова:

Черт:

— Друг мой, я все-таки хочу быть джентльменом и чтобы меня так и принимали. Я беден, но... не скажу, что очень честен, но... обыкновенно в обществе принято за аксиому, что я падший ангел. Ей-богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом. Если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть. Теперь я дорожу лишь репутацией порядочного человека и живу как придется, стараясь быть приятным. Я людей люблю искренно — о, меня во многом оклеветали! Здесь, когда временами я к вам переселяюсь, моя жизнь протекает вроде чего-то как бы и в самом деле, и это мне более всего нравится. Ведь я и сам, как и ты же, страдаю от фантастического, а потому и люблю ваш земной реализм...

Моя мечта это — воплотиться, но чтоб уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую семипудовую купчиху и всему поверить, во что она верит. Мой идеал — войти в церковь и поставить свечку от чистого сердца, ей-богу так. Тогда предел моим страданиям.
Я вот такой ревматизм прошлого года схватил, что до сих пор вспоминаю.

Иван:

— У черта ревматизм?

Черт:

— Почему же и нет, если я иногда воплощаюсь. Воплощаюсь, так и принимаю последствия. Сатана «sum et nihil humanum a me alienum puto» (гл. 9).

Сцена лечения Черта от ревматизма присутствует и в романе Булгакова «Мастер и Маргарита», которая есть, с одной стороны, идея вечности черта в изменяющемся мире («Вздор! Лет через триста это пройдет»), с другой стороны, показывает, что и духи могут быть уязвимы и страдать, и «ничего человеческое им не чуждо»: «Нога разболелась, а тут этот бал, — продолжал Воланд... <...>. Приближенные утверждают, что это ревматизм, — говорил Воланд, не спуская глаз с Маргариты. <...> Мне посоветовали множество лекарств, но я по старинке придерживаюсь бабушкиных средств. Поразительные травы оставила в наследство поганая старушка, моя бабушка!» (гл. 20). Воланд у Булгакова, как и Мефистофель у Гёте в «Фаусте», также вспоминает здесь свою «тысячелетнюю прабабушку-змею» (которую мы знаем по библейским рассказам Моисея как Змея-искусителя). Свидетельница подобной сцены, булгаковская Маргарита, не менее удивлена, чем Иван Карамазов Достоевского, что для Сатаны ничего человеческое не чуждо — «sum et nihil humanum a me alienum puto» (от лат.: «существую, стало быть, ничего человеческое мне не чуждо», — фраза из комедии римского писателя Теренция). Черт у Достоевского переделывает фразу Теренция и придает ей новое значение.

Иван:

— Как, как? Сатана sum et nihil humanum... это не глупо для черта!

Черт:

— Я хоть и твоя галлюцинация, но, как и в кошмаре, я говорю вещи оригинальные, какие тебе до сих пор в голову не приходили, так что уже вовсе не повторяю твоих мыслей, а между тем я только твой кошмар, и больше ничего.

Иван:

— Лжешь. Твоя цель именно уверить, что ты сам по себе, а не мой кошмар, и вот ты теперь подтверждаешь сам, что ты сон. Ты хочешь побороть меня реализмом, уверить меня, что ты есь, но я не хочу верить, что ты есь! Не поверю!!

Черт:

— Да я и не вру, все правда; к сожалению, правда почти всегда бывает неостроумна. Ты, я вижу, решительно ждешь от меня чего-то великого, а может быть, и прекрасного. Это очень жаль, потому что я даю лишь то, что могу...

Иван:

— Не философствуй, осел!

Черт:

— Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу и мычу. Был у всей медицины: распознать умеют отлично, всю болезнь расскажут тебе как по пальцам, ну а вылечить не умеют... (гл. 9).

Черт Достоевского все пытается вернуться к вопросам веры, но подойти к ним с другой стороны (что есть ложь и правда, что есть остроумное и неостроумное). Он не обходит стороной все те вопросы, которые впоследствии поднимает также и Воланд у Булгакова в романе «Мастер и Маргарита», споря с московскими писателями Берлиозом и Иваном Бездомным.

У Достоевского Черта очень «беспокоит», что человечество верит в Бога, но признало, что «le diable n'existe point» (от фр.: «Дьявола больше не существует»). Он рассматривает неверие в дьявола как ретроградство человечества. По его мнению, в век реализма «это в бога... ретроградно верить, а ведь я черт, в меня можно». Черта обвиняют, что он неостроумно шутит. А он считает, что неостроумно — шутить про черта, неостроумно — воспринимать черта в шутку. И как всегда, и этот акт своей комедии он заканчивает очередным каламбуром: быть благодарным чертом «в шутку... будет неостроумно». Тема остроумия очень своеобразно переплетена у него с темой «благодарности» черта:

Черт:

И вообрази: мальц-экстракт Гоффа помог! Купил нечаянно, выпил полторы склянки, и хоть танцевать, все как рукой сняло. Непременно положил ему «спасибо» в газетах напечатать, чувство благодарности заговорило, и вот вообрази, тут уже другая история пошла: ни в одной-то редакции не принимают! «Ретроградно очень будет, говорят, никто не поверит, le diable n'existe point. Вы, советуют, напечатайте анонимно». Ну, какое же «спасибо», если анонимно. Смеюсь с конторщиками: «Это в бога, говорю, в наш век ретроградно верить, а ведь я черт, в меня можно». — «Понимаем, говорят, кто же в черта не верит, а все-таки нельзя, направлению повредить может. Разве в виде шутки?» Ну, в шутку-то, подумал, будет неостроумно.

Так и не напечатали. И веришь ли, у меня даже на сердце это осталось. Самые лучшие чувства мои, как, например, благодарность, мне формально запрещены единственно социальным моим положением.

Иван:

— Опять в философию въехал! (гл. 9).

В этих шутках, произносимых то ли лукаво, то ли со всей серьезностью, Черт, однако, каламбурит, обыгрывая при этом русское слово «спасибо», которое, как известно, имеет происхождение от словосочетания «спаси бог!». Он философски обыгрывает понятия благодарное-неблагодарное («по-своему» он благодарен Богу за свое существование). Потом он пускается обыгрывать другой стереотип, связанный с чертом в мире людей, — что черт глуп, а на самом деле он понимает эти глупости всего лишь как свой веселый характер:

Черт:

— Боже меня убереги, но ведь нельзя же иногда не пожаловаться. Я человек оклеветанный. Вот ты поминутно мне, что я глуп. Так и видно молодого человека. Друг мой, не в одном уме дело! У меня от природы сердце доброе и веселое, «я ведь тоже разные водевильчики». Ты, кажется, решительно принимаешь меня за поседелого Хлестакова... (гл. 9)

Не столько философские стереотипы «задевают» Черта, сколько литературные шаблоны его образа. Он не согласен как с отведенной ему ролью пошлого шута Хлестакова, так и с ролью Мефистофеля — духа отрицания и сомнения («я... к отрицанию совсем не способен»). Его якобы обижает то, что Иван Карамазов не признает его «ревизором» душ, а принимает за постарелого Хлестакова (подставного ревизора). По хорошо усвоенной уже привычке все противопоставлять и переворачивать с ног на голову, он сталкивает такие понятия как критика и хвала («осанна!»), которые в философии представлены двумя направлениями — критикой человеческого разума и абсолютизацией божественного создания и его разума. Очередной акт комедии заканчивается в этой сцене у Черта финальным каламбуром про жизнь (жизнь как человеческое существование): не я сотворил жизнь («не я сотворял)», а оказалось, что я (ибо существование человека под критическим углом зрения — весь ее ужас — это и есть сама жизнь).

Черт:

«...Однако, судьба моя гораздо серьезнее. Каким-то там довременным назначением, которого я никогда разобрать не мог, я определен "отрицать", между тем я искренне добр и к отрицанию совсем не способен. Нет, ступай отрицать, без отрицания-де не будет критики, а какой же журнал, если нет "отделения критики"? Без критики будет одна "осанна". Но для жизни мало одной "осанны", надо, чтоб "осанна" — то эта переходила через горнило сомнений, ну и так далее, в этом роде. Я, впрочем, во все это не ввязываюсь, не я сотворял, не я и в ответе. Ну и выбрали козла отпущения, заставили писать в отделении критики, и получилась жизнь» (гл. 9).

В подобных «сплетнях» Черт упоминает даже аллюзорно «Божественную комедию» Данте, прибегая при этом к фигуре умолчания («Мы эту комедию понимаем»), а также вспоминает феномен казуистики в «Фаусте» Гёте, который доводит мысль как бы до абсурда, утверждая, что Зло есть лишь часть Добра, и одно без другого существовать не могут. Черт у Достоевского готов якобы принять мир без зла и тоже доходит до абсурдной мысли, — что он сам должен быть уничтожен как олицетворение зла, но... не он создавал этот мир: «Вот и служу скрепя сердце, ... и творю неразумное по приказу». Эту мысль Черта мы найдем также у Пушкина в словах беса Мефистофеля, который также как и его литературный собрат, всю ответственность за свои «деяния» перелагает, собственно, на Бога и его высшую волю во всем:

Что делать — я служу,
Живу, кряхчу под вечным игом...

«Наброски к замыслу о Фаусте» (1825)

Как ни парадоксально, Черт у Достоевского лукаво высказывается даже за уничтожение зла (персонификацией которого он, собственно, является):

Черт:

«Мы эту комедию понимаем: я, например, прямо и просто требую себе уничтожения. Нет, живи, говорят, потому что без тебя ничего не будет. Если бы на земле было все благоразумно, то ничего бы и не произошло. Без тебя не будет никаких происшествий, а надо, чтобы были происшествия. Вот и служу скрепя сердце, чтобы были происшествия, и творю неразумное по приказу. Люди принимают всю эту комедию за нечто серьезное, даже при всем своем бесспорном уме. В этом их и трагедия» (гл 9).

Черт глумится над слишком серьезным пониманием комедии и трагедии людьми. В своей мистерии от сатаны он — главный страдалец и мученик, а трагедия людей в том, что они не понимают всего остроумия своей ситуации и комедию принимают за трагедию. Одна из шуток Комедии Дель-Арте: плачущий Пьеро со слезами обвиняет Арлекина: «Несчастный комедиант!» А Арлекин, стоя на голове, весело произносит: «Бедный трагик!» И публика весело смеется.