«Я страдаю, а все же не живу. Я икс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни, который потерял все концы и начала»
Понимание зла и страдания у Черта очень своеобразное: «Страдание-то и есть жизнь», «жизнь реальная, не фантастическая». Однако, в этой мистерии, в которой он всего лишь «козел отпущения» и главный страдалец, незаслуженно оклеветанный, — он кровно обижен тем, что, по сути, он лишь призрак, который лишен «настоящей» жизни («Я страдаю, а все же не живу»), потому что и тогда его нет в реальности («Я икс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни»). Черт так вживается в образ трагика на сцене, что своей «талантливой» игрой вызывает катарсис — сочувствие у публики. А когда все начинают переживать эту его трагедию призрачного существования, он вдруг как будто совершенно забывает, что он призрак и говорит фразой Декарта: «Je pense donc je suis» («Мыслю, следовательно, существую»).
Высказывание Черта: «Я икс в неопределенном уравнении» и последующие его реплики о его трагической судьбе, возможно, породили образ Мистера Икс, актера и циркового шута в оперетте Кальмана «Принцесса цирка», действие которой, по либретто, происходит в России — в Москве и в Петербурге, где гастролирует австрийский цирк. По крайней мере, выходная ария Мистера Икс по своему общему настрою напоминает очередной выход Черта-шута у Достоевского, который в диалоге с Иваном Карамазовым, построенном писателем как развитие какой-нибудь водевильной пьесы или оперетты, называет себя неким «иксом». В этой сцене Черт-шут выходит как трагик:
Черт:
— Ну и <люди> страдают, конечно, но... все же зато живут, живут реально, не фантастически; ибо страдание-то и есть жизнь. Без страдания какое было бы в ней удовольствие — все обратилось бы в один бесконечный молебен: оно свято, но скучновато. Ну а я? Я страдаю, а все же не живу. Я икс в неопределенном уравнении. Я какой-то призрак жизни, который потерял все концы и начала, и даже сам позабыл, наконец, как и назвать себя. Ты смеешься... Нет, ты не смеешься, ты опять сердишься. Ты вечно сердишься, тебе бы все только ума, а я опять-таки повторю тебе, что я отдал бы всю эту надзвездную жизнь, все чины и почести за то только, чтобы воплотиться в душу семипудовой купчихи и богу свечки ставить.
Иван:
— Уж и ты в бога не веришь?
Черт:
— То есть как тебе это сказать, если ты только серьезно...
Иван:
— Есть бог или нет?
Черт:
— А, так ты серьезно? Голубчик мой, ей-богу не знаю, вот великое слово сказал.
Иван:
— Не знаешь, а бога видишь? Нет, ты не сам по себе, ты — я, ты есть я и более ничего! Ты дрянь, ты моя фантазия!
Черт:
— То есть, если хочешь, я одной с тобой философии, вот это будет справедливо. Je pense donc je suis, это я знаю наверно, остальное же все, что кругом меня, все эти миры, бог и даже сам сатана, — все это для меня не доказано, существует ли оно само по себе или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично... (гл. 9).
Здесь диалог между Чертом и Иваном Карамазовым вдруг превращается в монолог. Тут Черт вдруг начинает произносить как бы внутренний монолог самого Ивана Карамазова, который обращен к нему же — к Черту, монолог из которого можно заключить, что Иван осознает, что они с Чертом одной философии и что Иван — последовательное развитие его «я», существующего довременно, и что он, Иван, — его эманация. И здесь мы обнаруживаем функциональную значимость подобного диалога, переходящего в монолог, подчеркивающего разрушение целостности и завершенности человека, появление диалогического отношения к себе самому (чреватое раздвоением личности). Прототипом такого героя, который обнаруживает раздвоение, в античной литературе можно назвать героя произведения Варрона — «Бимаркус» (то есть, «двойной Марк»). Римский ученый I века до н. э. первым стал называть свои сатиры «saturae menippeae» («менипповыми сатирами» — мениппеями).
Видение черта. Видения, как и сновидения, мечты, безумие как элементы художественной поэтики разрушают эпическую и трагическую целостность героя и его судьбы в целом: посредством этих элементов поэтики в герое раскрывается возможность иного человека и иной жизни, он утрачивает свою завершенность и однозначность и перестает совпадать с самим собой. Не пассивное самонаблюдение, а только активный диалогический подход к себе самому, разрушающий наивную целостность представлений о себе, может лежать в основе лирического, эпического и трагического образа человека. В каждом из своих двойников (для Ивана Карамазова это Чёрт, Ракитин и Смердяков) герой как бы умирает (то есть отрицается), чтобы обновиться, очиститься и подняться над самим собой.
Черт:
«— Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно во мне разуверился.
Иван:
— Лжешь! Цель твоего появления уверить меня, что ты есь.
Черт:
— Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия — это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я именно, зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия уже окончательно, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с: ведь когда ты во мне совсем разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, а есмь в самом деле, я тебя уж знаю; вот я тогда и достигну цели. А цель моя благородная. Я в тебя только крохотное семечко веры брошу, а из него вырастет дуб — да еще такой дуб, что ты, сидя на дубе-то, в "отцы пустынники и в жены непорочны" пожелаешь вступить; ибо тебе оченно, оченно того втайне хочется, акриды кушать будешь, спасаться в пустыню потащишься!
Иван:
— Так ты, негодяй, для спасения моей души стараешься?
Черт:
— Надо же хоть когда-нибудь доброе дело сделать. Злишься-то ты, злишься, как я погляжу!» (гл. 9)
Как видно, Черт у Достоевского является и знатоком Пушкина, цитируя которого он вводит и тему искушения и тему спасения. Все герои романа Достоевского испытывают искушения, но главный искушаемый — это Иван Карамазов. Его напрямую искушает Смердяков, «выпрашивая» позволения на убийство отца. После третьего посещения Смердякова, Черт-искуситель собственной персоной сам является к Ивану Федоровичу.
Однако, искушать возможно лишь людей, взыскующих высшей духовной и нравственной жизни. Об этом и Черт у Достоевского рассуждает, когда Иван Федорович обращается к своему ночному незваному гостю с вопросом:
Иван:
«— Шут! А искушал ты когда-нибудь вот этаких-то, вот что акриды-то едят, да по семнадцати лет в голой пустыне молятся, мохом обросли?
Черт:
— Голубчик мой, только это и делал. Весь мир и миры забудешь, а к одному этакому прилепишься, потому что бриллиант-то уж очень драгоценен; одна ведь такая душа стоит иной раз целого созвездия — у нас ведь своя арифметика. Победа-то драгоценна! А ведь иные из них, ей-богу, не ниже тебя по развитию, хоть ты этому и не поверишь: такие бездны веры и неверия могут созерцать в один и тот же момент, что, право, иной раз кажется, только бы еще один волосок — и полетит человек "вверх тормашки", как говорит актер Горбунов.
Иван:
— Ну и что ж, отходил с носом?
Черт:
— Друг мой, с носом все же лучше отойти, чем иногда совсем без носа» (гл. 9).
Традиционная экзистенциальная проблематика диалогов с чертом в русской литературной традиции несколько перевернута здесь Достоевским: вопросы бытия и существования бога переходят у него в вопрос о возможности или невозможности существования самого Черта.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |