Вернуться к М.О. Чудакова. Жизнеописание Михаила Булгакова

Осведомители в доме Булгакова в середине 1930-х годов

1

Булгаков рано столкнулся с ГПУ и его тайными осведомителями. В мае 1926 года он был подвергнут обыску, у него отобрали дневники и рукопись повести «Собачье сердце»1, не раз публично читанной автором в московских литературных кружках. Эти кружки 1920-х годов были под постоянным наблюдением ГПУ. Оттуда шли беспрерывные доносы; это было известно, служило темой разговоров. Литераторы, однако, все равно собирались, читали вслух новые произведения — продолжая подозревать друг друга. Арест хозяев какого-либо литературного дома (как это случилось в 1927 году с Л.В. Кирьяковой и ее несчастной 18-летней дочерью) или кого-то из участников кружка активизировал обсуждения и догадки. В течение 1926—1929 годов Булгакова не менее трех раз вызывали к следователю ГПУ для дачи показаний. На допросе 22 сентября 1926 года, протокол которого опубликован2, Булгаков, отвечая, по-видимому, на вопрос следователя (документ, как явствует из публикации, поврежден), перечисляет кружки, в которых он читал повесть «Собачье сердце», и называет количество слушателей: «В Никитинских субботниках было человек сорок3, в «Зеленой лампе» человек 15, и в кружке поэтов человек 20». На вопрос: «Укажите фамилии лиц, бывающих в кружке «Зеленая лампа»?» — он ответил: «Отказываюсь по соображениям этического порядка». Вопреки тому, что может казаться современному читателю, такое поведение не было исключительным. Точно так же ответила на допросе 1 июля 1927 года недавно окончившая школу второй ступени Н.М. Кирьякова-Митяшова, мать которой к тому времени уже две недели как находилась в тюрьме: «На заданный мне вопрос о персональном посещении нас в Москве отвечать отказываюсь»4.

Л.В. Кирьякова была арестована через год с лишним после допроса Булгакова: материал по литературным кружкам собирался ГПУ исподволь. Московский лингвист Б.В. Горнунг (имя которого не названо в показаниях Л.В. Кирьяковой об участниках «Зеленой лампы»5) рассказывал нам (в 1975 году), что в 1927 году его не раз вызывали в ГПУ и расспрашивали о деятельности «Зеленой лампы». С настойчивостью (в свою очередь настораживавшей его собеседницу 1975 года) он подчеркивал, что к моменту вызова ГПУ уже располагало большим запасом сведений о членах кружка. «Я спросил как-то, откуда они это знают, а они мне ответили: «Мало ли откуда мы что знаем!»»6. В сентябре 1928 года агентурная сводка фиксирует слова одной из участниц кружка — поэтессы Е. Галати7: «Одно время Булгаков входил в кружок «Зеленая лампа». Собирались, читали, говорили о пути русского творчества и способах поддержать его и подрастающую молодежь на истинном пути, потом втесались шпионы, и в довершение Кирьякова, одна из главных, была сослана. Боялись ареста остальных членов. Булгаков вовремя отошел»8.

«Кружок поэтов», упомянутый Булгаковым на допросе осенью 1926 года, откололся, по свидетельству Б.В. Горнунга, от распавшегося Московского Цеха поэтов. Он собирался в основном у П.Н. Зайцева; там в начале 1925 года Булгаков читал (как и сообщил он на допросе в ГПУ) «Собачье сердце». Характерны воспоминания П.Н. Зайцева о том, как наряду с кружком поэтов он «сделал попытку организовать небольшой кружок писателей-фантазеров, «фантастических» писателей», и о том, как «чуть ли не Булгаковым было произнесено слово «орден», то есть наш кружок должен был принять форму своеобразного литературного ордена. Сгоряча все отнеслись к этому проекту восторженно, но минутой позже у каждого порознь возникла опасливая мысль: а нет ли в нашей среде «длинного языка»? <...> И на одном из следующих заседаний Булгаков сделал краткое сообщение, что его вызывали, говорили, что кружок привлекает к себе внимание, и сказали, что кружок необходимо закрыть...»9. Возможно, это сообщение Булгакова последовало уже после сентябрьского допроса, сделавшего для него очевидным интерес ГПУ к посетителям литературных кружков.

Из опубликованных секретных донесений известно, что в ноябре 1928 года «о «Никитинских субботниках» Булгаков выразил уверенность, что они — агентура ГПУ»10. При этом несколькими годами раньше в ГПУ поступали донесения той же агентуры об авторских читках Булгакова на «субботниках» и реакции слушателей.

Маленькие московские литературные кружки-салоны, которые бурно зарождались в начале 1920-х годов и собирали под свои крыши людей, уставших от невольных скитаний по всей стране в течение 1918—1920 годов, бездомного, нередко исполненного опасностей существования и жаждавших домашнего «культурного» общения под «зеленой лампой», к концу десятилетия распадались — в немалой степени под прямым давлением ГПУ. Более крупные («Никитинские субботники») продолжали действовать, заведомо «просвечиваемые» насквозь. Домашние авторские чтения продолжались, но в этом случае следует говорить уже не о литературном кружке (одним из признаков которого мы считаем именование себя таковым и использование установившегося на какое-то время названия как его постоянными членами, так и гостями), а о дружеском круге, собиравшемся по разным случаям то в одном, то в другом доме. Для Булгакова таким кругом постоянных слушателей его новых сочинений стал пречистенский круг московской интеллигенции11.

«К нашему кругу примыкал Мика Морозов <...>, — свидетельствовал в 1959 году в своих неопубликованных воспоминаниях («Великие силуэты») потомок старинного дворянского рода Самариных Георгий Александрович Самарин (1904—?), — вечера, устраивавшиеся в их семье, всегда отличались особенными блестками остроумия. Там бывали такие талантливые люди, как братья Борис — «Бобочка» — и Гриша Ярхо, Сергей Сергеевич Заяицкий, автор «Дней Турбиных» Булгаков, С.В. Шервинский»12. Вечера с участием известного шекспироведа М.М. Морозова («Мики Морозова» знаменитого серовского портрета) были, однако, прерваны — в один из таких вечеров у Ляминых в Савельевском переулке он разыграл дикую сцену: ударил по лицу красавицу Н.А. Габричевскую (жену искусствоведа А.Г. Габричевского и дочь профессора А.Н. Северцова, послужившего, как мы предполагаем, прототипом профессора Персикова в «Роковых яйцах»), после чего Габричевский и Лямин вытолкали его за дверь. Как стало известно членам пречистенского круга много позже, для него это было единственной возможностью защитить людей, связанных с ним давней дружбой, от собственных доносов (его жена, известная московская красавица Туркестанова, прямо из тюрьмы была отправлена, по устному свидетельству в наших беседах хорошо знавшего всю старомосковскую среду К.С. Родионова, в психиатрическую лечебницу, откуда никогда уже больше не вышла). На решение М.М. Морозова действовать именно таким экстравагантным и болезненным для него самого и всех остальных образом повлияло и то обстоятельство, что «среди гостей, — по его собственным позднейшим признаниям, сделанным той же Габричевской, — находился человек, который мог это происшествие, где нужно, подтвердить...»13. Этим человеком мог быть либо автор только что процитированных нами мемуаров «Юша» Самарин (в его сотрудничестве с ГПУ решительно никто из рассказывавших нам о той среде не сомневался), либо В.Н. Долгоруков (потомок князей Долгоруких, печатавший детские книжки под псевдонимом «Владимиров» и вызывавший из-за своего происхождения стойкий интерес карательных органов), которого после недолгого пребывания в тюрьме неохотно принимали в московских домах, либо кто-то третий, чье имя, как и всех других осведомителей, скрывает и сегодня государственный орган, считающий себя преемником ГПУ — НКВД — КГБ.

В сложный рисунок давних дружеских и родственных пречистенских связей, подвергнутых в советское время испытанию взаимными основательными и неосновательными подозрениями, был посвящен вошедший с конца 1924 года в эту среду Булгаков. Однако прямыми свидетельствами его внимания и любыми характеристиками отношения к тем, кто имел обязанность следить, в частности, и за ним, мы располагаем только с осени 1933 года — времени, когда Е.С. Булгакова начала по его просьбе вести дневник. К этому времени — во всяком случае, начиная с осени 1932 года, когда Булгаков оставил Л.Е. Белозерскую и женился на Е.С. Шиловской, — он в значительной степени отошел от пречистенского круга. В тех домах, куда он ходил во второй половине 1920-х годов с Л.Е. Белозерской, теперь он бывал гораздо реже. Его новый круг — театральный.

Этот — еще один — московский круг его дружеского и профессионального общения начал формироваться параллельно пречистенскому еще в 1926—1928 годах, когда в трех театрах шли пьесы Булгакова, затем несколько отдалился в первой половине 1929 года, когда все эти пьесы были сняты со сцены и запрещены к исполнению. Отметим еще, что начало работы над «романом о дьяволе», которое мы датируем летом 1928 года, обратило Булгакова вновь в сторону пречистенцев — привычной среды квалифицированных слушателей именно его прозы. Год спустя в пречистенской среде прошли аресты и высылки, вслед за тем разгромили ГАХН. Менялась атмосфера дружеских встреч.

Осенью 1929 года Булгаков взялся за новую пьесу для МХАТа. Летом 1930 года, после телефонного разговора со Сталиным, был принят в театр на службу.

Итак, его среда начала 1930-х годов — это актеры и режиссеры МХАТа, где он служит, где идут «Дни Турбиных» и инсценированные им «Мертвые души», вяло начинаются репетиции «Мольера», обсуждается — уже в течение нескольких лет — идеологическая возможность постановки «Бега». Это и среда театра Вахтангова, в первую очередь Рубен Симонов, с которым Булгаков очень сблизился в годы «Зойкиной квартиры». Е.С. Булгакова цементировала — в силу своих давних личных отношений с мхатовской средой — эти театральные связи. Вместе с тем она была нацелена на концентрирование жизни внутри своего дома. Своей любовью к домашнему уюту и умением его создать, уменьем принять узкий круг тщательно избранных хозяевами гостей она перемещала центр общения Булгакова в стены дома. Сюда же переместились и осведомители.

В наших беседах с Е.С. Булгаковой 1968—1970 годов, особенно частых — практически ежедневных — осенью 1969 года, тема осведомительства возникала не раз. На мой вопрос, когда именно Булгаков познакомился с Анной Ахматовой, она ответила, что у Радловых, когда они были вместе в Ленинграде, в 1933 году (Булгаков познакомился с Ахматовой, скорее всего, раньше, но сейчас речь не об этом), и тут же перешла к самим хозяевам дома — известному художнику-иллюстратору Н.Э. Радлову и его жене, художнице Н.К. Шведе-Радловой (19 марта 1933 года она сделала пастельный портрет Булгакова). Медленно, тщательно выбирая слова, Е.С. сказала: «Они плохо чистили свой дом». И добавила, еще подумав: «Там среди гостей бывали осведомители».

Из ее дневника (с ним я познакомилась после смерти Е.С.) стало ясно, что Булгаковы настороженно относились к самим хозяевам ленинградского дома, с которыми встречались и во время их приездов в Москву: одна из первых записей в дневнике Е.С., начатом 1 сентября 1933 года, фиксирует два их визита к Булгаковым подряд, 3 и 4 сентября. После переезда Радловых в Москву визиты стали более частыми, а настороженность Булгакова по отношению к ним увеличилась (что еще не доказывает — как и в случае некоторых других упоминаемых нами лиц, — что она была оправданной: мы восстанавливаем только восприятие Булгакова).

Характерна мемуарная запись Е.С.: «Я помню, как М.А. раз приехал из горьковского дома (кажется, это было в 1933-м году, Горький жил тогда, если не ошибаюсь, в Горках) и на мои вопросы: ну как там? что там? — отвечал: там за каждой дверью вот такое ухо! — и показывал ухо с пол-аршина»14.

К началу 1930-х годов, после прекращения доступа в печать (после 1927 года) и снятия со сцены всех пьес (весна 1929 года), — Булгаков выпал из официальной литературной жизни. Следствием этого стало самоустранение из публичного литературного быта.

Телефонный звонок Сталина 18 апреля 1930 года не изменил ситуации, но усложнил коллизию: Булгаков как бы резко поднялся на иерархической лестнице советского литературно-общественного быта, но лестнице особой, так сказать, не парадной. Его возвышение оставалось полулегальным, оно никогда не было подкреплено легализирующими ситуацию действиями власти. Как остаются нелегальными и не могут появляться на официальных приемах фаворитки короля, так Булгаков отнюдь не приглашался после ставшего широко известным — благодаря его же усилиям — звонка Сталина и разговора с ним на страницы советской печати и подмостки театров. Создалась парадоксальная и, кажется, единственная в своем роде ситуация. Она, несомненно, была неоднократно отрефлектирована самим Булгаковым и нашла отражение в творчестве.

Даже после разрешения пьесы «Мольер» осенью 1931 года и восстановления в феврале 1932 года на сцене МХАТа — по мановению брови Сталина — «Дней Турбиных» автор пьес не получил какого-либо официального положения, не поднялся в советской литературной табели о рангах, но и не стремился к этому. В августе 1934 года он не ходит ни на одно заседание Съезда писателей, а на вопрос Афиногенова — почему? — отвечает: «Я толпы боюсь»15. На съезде же, в свою очередь, за две недели работы, в течение 25 заседаний, его имя упомянуто дважды, оба раза в связи с «Днями Турбиных» и в стандартно-неблагоприятном смысле.

Первые же страницы дневника Е.С. показывают настороженное отношение Булгаковых к некоторым посетителям их дома, особенно к новым лицам, дающим назойливые советы по поводу изменения литературно-общественного статуса Булгакова и предлагающим свою помощь. Так, 8 сентября 1933 года отмечен первый визит «некоего Л. Канторовича (журналиста): — Михаил Афанасьевич должен как-то о себе напомнить... — Настойчивые советы каких-то писем, желание напечатать отрывок из биографии Мольера, акт из пьесы, просьба ответить на анкету о Салтыкове-Щедрине»16. В следующий визит (17 сентября) — просьба «дать сведения для какого-то фельетон-бюро для заграницы. — Никаких автобиографических сведений принципиально не дам» (последняя фраза воспроизводит реплику Булгакова)17.

Полтора года спустя Булгаков уже говорил про обращающихся с предложениями что-либо напечатать, что они «провалятся так же, как Канторович». Возникло семейное клише неожиданно возникающего нового лица, которое становится назойливым посетителем дома, действует как бы по поручению каких-то инстанций, заинтересованных в улучшении положения Булгакова, как бы официально делает ему выгодные предложения, нередко при этом стремясь ввести «заграничную» тему (которая неизменно болезненно воспринималась Булгаковым, отрезанным властью от любой заграницы), возбуждает слабые надежды и гораздо более сильные подозрения в осведомительской функции — и в конце концов бесследно исчезает с их горизонта, укрепляя подозрения.

* * *

Основные источники для исследования вынесенной в заголовок темы — дневник Елены Сергеевны Булгаковой и следственные дела двух постоянных визитеров Булгакова. Одного из них, посещавшего дом в течение 1934 — первой половины 1937 года, Булгаков довольно рано и уверенно стал считать осведомителем. Над функцией же другого напряженно размышлял на протяжении всего недолгого, но интенсивного общения (оно продолжалось с мая по сентябрь 1937 года).

Большое количество цитат из дневника, которые мы будем приводить далее, делает необходимым прояснение сложной текстологии этого ценнейшего источника.

Е.С. вела дневники при жизни мужа регулярно, с 1 сентября 1933 года по 19 февраля 1940-го (в последней тетради на отдельной странице 10 марта 1940 года сделана запись: «16.39. Миша умер»). В 1950-е годы она начала их переписывать, делая обширные сокращения и небольшие вставки, смягчая многие оценки, исключая те или другие имена и подробности, проясняя ретроспективно то, что не могло быть ясно в момент писания ни ей, ни Булгакову, добавляя в некоторых случаях новые подробности событий. Такому ретушированию подвергся весь текст дневника. Источниковедческая характеристика оригинального дневника и позднейшей работы над его текстом была дана нами в 1976 году, в обзоре архива писателя, хранящегося в Отделе рукописей РГБ. Особо подчеркивалось: «Новая редакция дневника должна быть осознана как источник более позднего происхождения, тяготеющий по своему характеру к мемуарам; она не может <...> быть использована вне корректирующего сопоставления с подлинным дневником». (При этом мы отметили, что «записи с 1 сент. 1933 г. до 4 дек. 1934 г. представлены только поздней их редакцией; <...> первой тетрадью подлинного дневника архив не располагает»18, — таким образом, цитированные нами только что записи, датированные 1933 и 1934 годами, не являются в точном смысле слова дневниковыми).

К сожалению, именно поздняя версия — текст декабря 1934-го — 1937 года, переписанный в измененном виде в двух новых тетрадях, а также отредактированный непосредственно по рукописи, то есть в тетрадях подлинного дневника (1938—1940), — была выбрана для издания под вводящим, в сущности, в заблуждение названием «Дневник Елены Булгаковой» в качестве основного текста (в комментариях же цитируются только отдельные фрагменты подлинного дневника). Подготавливавшие издание В. Лосев и Л. Яновская так обосновали свое решение: «Впервые готовя к изданию «Дневники» Е.С. Булгаковой, составители остановились на их второй редакции — выражающей последнюю волю автора и вместе с тем — единственно полной»19 (последние слова означают, по-видимому, что раз отсутствует первая тетрадь подлинного дневника, то нет смысла публиковать и те шесть, что имеются налицо...).

Составителей не остановило самоочевидное, казалось бы, соображение: к дневнику — в отличие, скажем, от мемуаров — не может быть применено понятие «последней воли». Дневниковая запись становится законченным документом в тот день, которым она датирована. Дополнения к описанию некоего события, пришедшие в голову позже, записываются уже под другой датой — если, повторим, речь идет о дневнике. Автор, разумеется, может не соблюдать эти «правила жанра», но текстолог не вправе их игнорировать, он должен различать слои правки и т. д. О «последней воле» тут и речи быть не может; к тому же это понятие давно уже трактуется как весьма условное даже и при решении текстологических вопросов творческого наследия писателей.

Характерный пример — приведенная выше запись Е.С. 1950-х годов о впечатлениях Булгакова от «горьковского дома». Ясно, что, подаваемая в виде части дневникового текста 1938 года (так в «Дневнике Елены Булгаковой» — см. примеч. 14), она дает читателю деформированное представление об источнике 1930-х годов.

Для нашего сюжета особенно важно, как описывала Е.С. посетителей их дома тогда, а не через 15—20 лет. Мы цитируем далее подлинный текст дневника — по нашему «Жизнеописанию Михаила Булгакова», где впервые опубликованы многие его фрагменты, и по рукописям (ОР РГБ, ф. 562, 28.24—29). Одновременно дается отсылка к соответствующему фрагменту переписанного текста в указанном издании 1990 года и кратко поясняется степень расхождения с первоначальным текстом. Эта текстологическая работа, проделываемая, видимо, впервые (ее цели выходят за рамки предлагаемой статьи), представляется совершенно необходимой ввиду того, что в научный оборот введен источник, который уже широко используется без поправки на его происхождение (и без учета его характеристики, данной в нашей работе 1976 года, где мы предостерегали от такого именно его использования)20.

В центре данной статьи — две личности, которые заинтересовали нас с самого начала работы над восстановлением биографии Булгакова. И хотя в те годы в беседах с теми, кто его знал, удалось выяснить множество подробностей о самых разных людях из окружения писателя, — именно об этих двух не удавалось узнать решительно ничего — до тех пор, пока новое время не дало возможность разыскать (что оказалось весьма не просто и заняло много времени) и изучить их следственные дела.

Оба эти человека почти в одно и то же время и в одних и тех же, как увидим далее, обстоятельствах дали согласие стать секретными сотрудниками НКВД — в те годы, когда одни становились осведомителями, другие сопротивлялись до последнего и гибли (как бывавшая в доме Булгакова вплоть до своего ареста 6 февраля 1938 года Елизавета Исаевна Долуханова21), третьи пытались — как М.М. Морозов — ограничить свои функции.

Один из завербованных специализировался на иностранцах и их связях с культурной московской средой, второй — вероятно, на писателях.

Оба были расстреляны.

Эммануил Львович Жуховицкий (1881—1937) не имел, по-видимому, никаких родственников или близких людей, интересовавшихся его судьбой, — по крайней мере, их не было уже начиная с середины 1950-х. Поэтому, хотя в начале 1990-х годов его архивное уголовное дело было внимательно исследовано Главной военной прокуратурой, последняя точка в нем не была поставлена — из-за все еще огромной массы нереабилитированных, среди которых пока вынуждены отдавать предпочтение в очередности рассмотрения тем, чьи родственники (в случае реабилитации имеющие право на льготы) обращаются с запросом. Жуховицкий был реабилитирован 9 апреля 1996 года по нашему запросу. Нам же выдана была и справка о его реабилитации за № 5уи-248-90.

Нами изучено «Следственное дело № 12975 по обвинению Жуховицкого Эмануила Львовича», хранящееся в Центральном архиве ФСБ РФ под архивным № Н-11445 (внутри него, среди других документов — «Судебное производство» по делу Жуховицкого; далее указываем только листы в общей нумерации), а также дело, заведенное на него при кратковременном первом аресте в 1932 году. В материалах «Следственного дела» 1937 года имя Жуховицкого упорно пишется с одним «м»; мы придерживаемся общепринятого написания — так и в собственноручно заполненной «Анкете арестованного».

Второй из описываемых персонажей — Казимир Мечиславович Добраницкий (1905—1937). В дневнике Е.С., как и в следственных материалах, его фамилия пишется то через «о», то через «а»; мы не воспроизводим далее эти разночтения, как и разнобой в следственных документах в написании отчества («Мячеславович», «Мячеславич» и т. п.; в дневнике Е.С. имя-отчество Добраницкого не упоминается ни разу, что и затруднило, в частности, наши многолетние поиски его следов, неизменно приводившие к его отцу — директору Публичной библиотеки в Ленинграде, который никак не мог, как мы понимали, быть постоянным собеседником Булгакова в Москве). Нами использованы материалы его «Следственного дела № 14340», хранящегося в Центральном архиве ФСБ РФ под архивным № Р-40863 (далее указываются только листы), а также следственные дела его отца Мечислава Михайловича Добраницкого, жены Казимира Добраницкого, ее дяди — И.А. Троицкого, а также второй жены его отца (архивные номера дел указываются далее). При цитации этих документов сохранены некоторые особенности написания — в частности, неизменное «вы» в обращении к подследственному (не передающее реальной речи следователя) пишется то с прописной (!), то со строчной буквы; аналогичным образом: «советская / Советская власть».

2

Три связанные между собой темы — это отношение Булгакова к осведомителям, к сотрудникам сыскных и карательных органов вообще и к массовому террору 1936—1938 годов; эти материи не столь очевидны, как может показаться, и требуют именно такой дифференциации. Кроме того, следует различать отношение, во-первых — литературное, а во-вторых — биографическое.

В ранних московских рассказах и фельетонах, в повестях «Роковые яйца» и «Собачье сердце», в пьесе «Зойкина квартира» со вкусом, с веселым одобрением, с любованием потенциальной силой изображается персонифицированное государственное принуждение (милиционер как «воплощение укоризны в серой шинели с револьвером и свистком», как «ангел-хранитель, у которого вместо крыльев за плечами помещалась маленькая изящная винтовка». — «Столица в блокноте. VII. Во что обходится курение», 1 марта 1923 года22). В московских хрониках первой половины 1920-х годов для повествователя, подчеркнуто сближенного с автором, эти персонажи прежде всего — свидетельство того, что «из хаоса каким-то образом рождается порядок». В этом — окрашивающий почти все фельетоны Булгакова для «Накануне» (адресованные прежде всего берлинской эмиграции, сосредоточенной в основном в районе Фридрихштрассе) оттенок вызова «товарищам берлинцам»23 и подтверждение вполне определенного признания фельетониста: «Фридрихштрасской уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю, и даже больше того: <...> во мне рождается предчувствие, что «все образуется» и мы еще можем пожить довольно славно» («Столица в блокноте». IX. Золотой век», 1 марта 1923 года). Эффективные действия органов принуждения демонстрируются в качестве атрибутов возрождающегося государства. Гротескный, но с авторской симпатией воображаемый вариант этого возрождения — в рассказе «Похождения Чичикова» (1922): «Провод оборвался? Так, чтоб он даром не мотался, повесить на нем того, кто докладывает!!» (такого рода действиями герой — во сне — быстро наводит порядок в нэповской Москве).

Но в повести «Роковые яйца», писавшейся спустя полтора года, в «ангелы» попадают и сотрудники ГПУ, призванные следить уже не за порядком (восстановление которого для Булгакова — точка его возможного сближения с новой властью), а, так сказать, за контактами граждан с иностранцами. По звонку профессора Персикова на Лубянку — в духе жанра «ровно через десять минут» — у него в кабинете появляются сотрудники ГПУ, один из которых, «приятный, круглый и очень вежливый, <...> в скромном защитном военном френче и в рейтузах <...> напоминал ангела в лакированных сапогах»; далее он так и именуется «ангелом» или «ангелом во френче», а «вялым голосом» произнесенная его сотоварищем (в ответ на вопросительное «Ну, Васенька?») реплика «Ну что тут ну, Пеленжковского калоши» стала у «второй волны» читателей повести почти поговоркой. Вопрос профессора: «А нельзя ли, чтобы вы репортеров расстреляли?» — «развеселил чрезвычайно» не только его «гостей». В биографическом плане следует, по-видимому, предполагать, что московские чекисты 1922—1924 годов были для Булгакова совсем иным явлением, чем те, что персонифицировали разгул кровавой чекистской анархии в Киеве 1919 года накануне прихода белых.

Сходным образом подаются Товарищ Пеструхин, Толстяк и Ванечка (перенимающий амплуа суперпрофессионала у Васеньки из «Роковых яиц») в пьесе «Зойкина квартира», законченной не позднее 11 января 1926 года. В первой редакции пьесы (после генеральной репетиции на публике 24 апреля 1926 года пьеса была переработана под давлением разных слоев первых зрителей) класс работы муровцев проявлялся не только в эпизодах непосредственно в Зойкиной квартире, но и демонстрировался в отдельной сцене — в их рабочем кабинете (примечательным образом озаренном, по авторской ремарке, всегда положительно значимой в системе поэтики Булгакова «таинственной лампой под зеленым абажуром»). Приступая к репетициям, режиссер театра Вахтангова А.Д. Попов объяснял труппе: «Все типы в пьесе отрицательны. Исключение представляют собой агенты угрозыска, которых надо трактовать без всякой идеализации, но делово и просто. Эта группа действующих лиц положительна тем, что через нее зритель разрешается в своем чувстве протеста»24. При всей однослойности этой интерпретации (с официозным распространением «чувства» части зрителей — на всех), в пьесе был для нее материал.

Действия ГПУ во второй половине 1920-х годов, коснувшиеся прямо или косвенно самого Булгакова (обыск в мае 1926 года и допросы в сентябре и октябре того же года, аресты в литературных кружках, которые он посещал, — в 1927 году — и очевидная роль осведомителей, упомянутая нами ранее; аресты и ссылки приятелей осенью 1929-го), проложили, видимо, некую межу. В пьесе «Кабала святош» (позднее по требованию Реперткома переименованной — «Мольер»), во-первых, эстетика силы переносится на монарха и, во-вторых, появляется тема доносительства, резко осуждаемого монархом, как бы поневоле пользующимся услугами доносчиков: «...Великий монарх, видно, королевство-то без доносов существовать не может? Людовик. Помалкивай, шут. <...> А ты не любишь доносчиков? Справедливый Сапожник. Ну чего же в них любить? Такая сволочь, ваше величество»25.

Устами Людовика автор «Мольера» придирчиво допрашивает доносчиков, пытаясь расследовать их побуждения, отметая при этом желание «помочь правосудию» и выявляя личную корысть. Предложение Людовика актеру Муаррону, запятнавшему себя в его глазах доносом на Мольера, идти «на королевскую службу, в сыскную полицию» разворачивает тему на 180° от недавнего ее освещения. Сыск предстает вне всякого блеска — как охота на людей.

Существенно, что это происходит в творчестве Булгакова одновременно с появлением фигуры художника, причем в его отношениях с властью, понимаемых в качестве главной и острой коллизии. Сыск показан теперь как вдвойне преступное преследование художника.

Появление этой темы имеет очевидные биографические стимулы. Булгаков, приехавший осенью 1921 года в Москву как побежденный — чтобы жить «под пятой» (так озаглавлен им дневник 1923—1925 годов) тех, кто одержал победу в Гражданской войне, — переживший в 1926 году обыск и допрос, лишившись дневников, в которых его отношение к новой власти выразилось достаточно очевидно, в течение 1926—1928 годов стал едва ли не самым знаменитым драматургом. Три его пьесы с аншлагами шли на сценах столичных государственных театров — при непрекращающейся идеологической их интерпретации в печати как враждебных советскому строю. Весной 1929 года все пьесы были сняты со сцены. Осмысление отношений нового общества и новой власти со знаменитым драматургом приобрело для него актуальность.

Письмо Булгакова правительству СССР, написанное как декларация писателя, обращенная к существующей в России власти, последовавший за этим 18 апреля 1930 года звонок Сталина и телефонный разговор с ним стали фактами не только биографически значимыми — они все более и более начали воздействовать на творчество. За несколько месяцев до звонка Булгаков построил в пьесе «Кабала святош» как бы опережающую модель возможных отношений художника с самодержавной властью, а вслед за тем (когда его пьеса, в отличие от мольеровского «Тартюфа», была запрещена современной ему «кабалой святош», прежде чем была поставлена) адресовался к власти письмом, провоцирующим уточнение современной схемы этих отношений. Своим письмом он как бы (прибегаем к сослагательному обороту, так как вся совокупность социополитических мотивов, заставившая Сталина позвонить Булгакову, нам неизвестна и вряд ли может быть известна) вынудил власть к этому уточнению, в принципе не входившему в ее расчеты. Возникли персональные отношения — с точки зрения самого Булгакова — художника с властью: реализовалась модель «Кабалы святош»26. Возникла иллюзия обратной связи.

С этого времени новые сочинения Булгакова получают дополнительную функцию — они становятся комментарием писателя к взаимоотношениям художника и власти в современном ему обществе, в каком-то смысле уроком, который власть должна усвоить, переварить, принять к сведению. Частью этого урока становится настойчивая интерпретация сыскных функций государства, разраставшихся на глазах.

В пьесе «Адам и Ева» (лето 1931 года) уже подробно описывается технология доноса и определяются последствия недоносительства в советском социальном устройстве. Авиатор Дараган как представитель военной силы, т. е. государства, дает наставления приспособленцу-литератору (что следует подчеркнуть) о том, каким именно путем срочно донести на гениального изобретателя-профессора (аналог художника): «никуда не звоните по телефону <...> отправьтесь и сообщите <...> пусть сейчас же явятся и проверят все это <...> если профессор с аппаратом уйдет отсюда, отвечать будете вы по делу о государственной измене». После этого трое сотрудников ГПУ появляются так же быстро, как в «Роковых яйцах», но они уже не на стороне профессора, они — его враги. Их профессиональные навыки не веселят, а вызывают отвращение и страх. Их мгновенная гибель — предвестие гибели барона Майгеля на страницах «романа о дьяволе», уже в ранней его редакции (где он еще фон-Майзен), через два с половиной года после «Адама и Евы». Пьеса содержала в себе представление о едином (но только после военной катастрофы...) и открытом мире, где талант становится свободным («...живи где хочешь. Весь земной шар открыт, и визы тебе не надо», — говорит Дараган Ефросимову, озвучивая достигшую в тот год болезненной остроты мечту автора пьесы), мире без границ и без сыска, но с генеральным секретарем, способным оценить по достоинству гениального человека и поставить его на неутеснительную службу (последние реплики пьесы, обращенные к Ефросимову: «Пусть <...> твой гений послужит нам! Иди, тебя хочет видеть генеральный секретарь»).

Пьесу «Адам и Ева» поставить не удалось.

Не удалось напечатать — и даже положить для решения вопроса о печатании рукопись на стол генеральному секретарю, на что автор, по всей видимости, рассчитывал, — роман о Мольере, где с наибольшей четкостью была намечена модель возможных и должных отношений облеченного огромной властью правителя с тем, кто может и должен составить истинную славу его царствования.

Круг, в который вписан был треугольник «творец — власть — сыск», начал раскручиваться заново. Пройдя предварительно через попытку вновь обратиться к современности («Блаженство», 1933-й — апрель 1934 года), но в облегченном виде комедии, драматург обращается к «николаевской России» (стереотип официальной историографии и публицистики, употребительный, впрочем, уже и в дореволюционное время). Он вновь — теперь уже на отечественном историческом материале — стремится дать урок посредством техники отталкивания, показывая, как «не надо» сменившей монархию власти поступать с художником, который мог бы составить ее славу.

В пьесе «Александр Пушкин» (1935) фигура осведомителя займет одно из центральных мест. Эпизодический, как бы в состоянии аффекта и по легкомыслию совершенный донос Муаррона в «Мольере» влечет за собой скорое раскаяние и этическую самооценку («я человек с пятном»), а также прощение и достаточно снисходительную оценку со стороны жертвы: «ты актер первого ранга, а в сыщики ты не годишься, у тебя сердце неподходящее». В пьесе о Пушкине доносительство заурядно и рутинно, оно вне какой бы то ни было рефлексии самого доносчика или других персонажей — в том числе, в отличие от четкой системы распределения государственных ролей в «Мольере», и монарха. Фигура Биткова разработана с большой тщательностью — как «человека подневольного, погруженного в ничтожество», не имеющего постоянных средств к существованию и занятого доносами как обычным заработком. У него нет никаких личных счетов к объекту своей слежки («Только я на него зла не питал, вот крест. Человек как человек. Одна беда, эти стихи...»), он даже по-своему к нему, возможно, привязан.

В пьесе уже размыта граница между монархической властью и сыском — Николай I заезжает вечером в штаб корпуса жандармов «на огонек» («Проезжал с графом, вижу у тебя огонек»; кабинету Дубельта отданы автором и «лампы под зелеными экранами» — см. ранее о первой редакции «Зойкиной квартиры»), в черновой редакции пьесы Дубельт прямо сообщает Николаю: «Сейчас мой шпион перехватил письмо Пушкина к барону Геккерену»27.

Замогильное веселье, царящее на страницах «Мастера и Маргариты» по поводу исчезновения одного за другим обитателей квартиры № 50, и отказ повествователя в Эпилоге романа (1939) от объяснения загадочных происшествий — литературная проекция реакции Булгакова на массовый террор 1937—1938 годов, который в его доме воспринимается в преломлении через несколько призм. Здесь важна оценка Булгаковым своего положения как уникального, не совмещаемого ни с одной социальной группой и не улучшающегося при любом повороте политической ситуации. Эта самооценка зафиксирована еще в первой половине 1925 года в журнальной (оставшейся не напечатанной) редакции финала «Белой гвардии», во сне Алексея Турбина: «В кольце событий, сменяющих друг друга, одно ясно — Турбин всегда при пиковом интересе, Турбин всегда и всем враг»28. Сравним с этим донесение осведомителя — записанные им в доме Булгакова 7 ноября 1936 года слова хозяина дома: «Меня травят так, как никогда и никого не травили: и сверху, и снизу, и с боков. <...> Для меня нет никаких событий, которые бы меня сейчас интересовали и волновали. Ну, был процесс — троцкисты, ну, еще будет — ведь я же не полноправный гражданин, чтобы иметь свое суждение. Я поднадзорный, у которого нет только конвойных. Что бы ни происходило в стране, результатом всего этого будет продолжение моей травли»29.

Однако в романе, претендующем на роль всеобъясняющей книги и, возможно, Новейшего Завета, возвращается с еще большей определенностью и жесткостью система, выстроенная в 1929 году в «Мольере». Стремящаяся быть справедливой, могущественная (в том числе самодержавная) власть этически отделена от доносчиков. Их услугами охотно пользуются фанатики-идеологи (от Шаррона до Каифы). Власть же стремится их сурово наказать — нелегитимным образом. По распоряжению Пилата убивают Иуду, по распоряжению Воланда — барона Майгеля (про которого, по реплике Воланда, «злые языки уже уронили слово — наушник и шпион»). Намечена градация — Алоизий Могарыч (по единичному, по-видимому, и сугубо корыстному доносу которого Мастер был арестован) напуган и наказан, но оставлен живым и в эпилоге оказывается финдиректором Варьете. (В этом угадывается проекция на судьбу того посетителя дома Булгакова, чьи визиты доставляли хозяину дома, как увидим далее, странное удовлетворение и о чьей гибели он, возможно, сожалел.)

Не в силах различить новизну тоталитаризма, на деле только внешне напоминавшего монархию — самою силою и безраздельностью власти, Булгаков продолжал то так, то сяк прикладывать к нему мерки монархического устройства общества. Как человек консервативных взглядов, до 27 лет живший в определенном государственном устройстве, а затем наблюдавший в течение нескольких лет картину разрушения государственности, он не мог, по-видимому, вообразить себе саму степень беззакония — не в годы революции и войны (этим опытом он располагал), а позже, при становления новой государственности. Строившееся в «одной, отдельно взятой стране» государство не имело аналогов в истории (только в современности, где набирал силу получивший власть германский фашизм), а мышление Булгакова было сугубо историческим.

Он все пытается понять, интенсивно общаясь в 1937 году с новым знакомым, — действительно ли перед ним посланник партии, т. е. — власти! И так и не успевает понять, что перед ним — посланник НКВД, а также — что это одно и то же.

Следует также обратить внимание читателя (прежде чем перейти непосредственно к материалу), на особенности отношения Булгакова к тем секретным сотрудникам НКВД, чьи функции были для него очевидны. Первый аспект этого отношения более или менее понятен из записей Е.С. Разговоры с осведомителями были для Булгакова способом осведомить органы о своих настроениях и намерениях в той форме и тех дозах, в которых сам считал нужным; свою возможность контролировать трансляцию такой информации он, по-видимому (как показывает выведенный сегодня на поверхность поток доносов), преувеличивал.

Второй аспект — более сложен и прояснился для нас в свое время только из личных бесед с Е.С. (правда, получив впоследствии подтверждение и в некоторых ее дневниковых записях).

Приведем свою запись от 12 ноября 1969 года об одном из мемуарных рассказов Е.С. Булгаковой во время наших с нею тогдашних многочасовых бесед: «...о Э. Жуховицком (Е.С. с неохотой назвала в ответ на уточняющий вопрос это имя, которое в тот год — до знакомства с дневниками Е.С. — автору данной работы еще ничего не говорило. — М.Ч., 1996) — как Булгаков говорил: «Позвони этому подлецу» (он знал), как тот приходил — «толстый, плотоядный», как Булгаков начинал с ним игру:

— Хочу за границу поехать. (Е.С. артистически разыгрывала мечтательно-беспечную интонацию и мимику говорящего.)

— Вы бы сначала, М.А., на заводы, написали бы о рабочем классе, а там уж и за границу.

— А я, знаете, решил наоборот — сначала за границу, а потом уж о рабочем классе. Вот, вместе с Еленой Сергеевной поедем.

— Почему же с Еленой Сергеевной?

— Да мы, знаете, привыкли как-то вдвоем по заграницам ездить.

— Нет, Вам, наверно, дадут переводчика...

Как Жуховицкий спешил уходить (являться), а Булгаков нарочно задерживал его до 11 ночи...

Потом говорил Елене Сергеевне, что больше не пустит его на порог:

— Ведь это надо! Кончал Оксфорд, чтобы потом... — и стучал по столу костяшками пальцев.

А через две-три недели опять хотелось ему чего-то острого, и он говорил:

— Ну, позови этого подлеца».

3

Первое упоминание о появлении Жуховицкого в доме Булгаковых — в дневнике Е.С. 1934 года. Дневник за этот год известен нам, как уже говорилось, только в поздней редакции, из которой, скорее всего, исчезли какие-то существенные детали. В то же время возможно (как показывает сравнение сохранившихся оригиналов за другие годы с поздней версией), что в отредактированном тексте записей с большей отчетливостью, чем это было в подлинном дневнике, описано то, что прояснилось для Булгакова и его жены несколько позже. Это касается и оценки роли Жуховицкого.

3 января 1934 года: «Вечером американский журналист Лайонс со своим астрономическим спутником Жуховицким»30. Они просят Булгакова порвать деловые отношения с издательством Фишера («которое, — замечает Е.С. в скобках, — действительно маринует пьесы М.А.») и передать права на английский перевод пьесы «Дни Турбиных» Лайонсу. «М.А. не любит таких разговоров, нервничал». (Булгакова раздражало и волновало все, что относилось к постановкам его пьес за границей, куда его не выпускали.)

«Жуховицкий за ужином:

— Не то вы делаете, Михаил Афанасьевич, не то! Вам бы надо с бригадой на какой-нибудь завод или на Беломорский канал. Взяли бы с собой таких молодцов, которые все равно писать не могут, зато они ваши чемоданы бы носили...

— Я не то что на Беломорский канал — в Малаховку не поеду, так я устал»31.

8 января 1934 года Е.С. выяснила по документам, что договор на «Дни Турбиных» с издательством Фишера закончился, и Булгаков «при бешеном ликовании Жуховицкого» подписал соглашение с Лайонсом на ужине у последнего.

«— Вот поедете за границу, — возбужденно стал говорить Жуховицкий. — Только без Елены Сергеевны!..

— Вот крест! — тут Миша истово перекрестился — почему-то католическим крестом, — что без Елены Сергеевны не поеду! Даже если мне в руки паспорт вложат.

— Но почему?!

— Потому что привык по заграницам с Еленой Сергеевной ездить. А кроме того, — принципиально не хочу быть в положении человека, которому нужно оставлять заложников за себя.

— Вы — несовременный человек, Михаил Афанасьевич»32.

15 января Жуховицкий на ужине у Булгаковых (вместе с Лайонсом и его женой) «пытался уговорить М.А. подписать договор на «Мольера», но М.А. отказался — есть с Фишером»; 9 февраля ему удается подписать с Булгаковым договор на перевод и издание романа «Белая гвардия» за границей; 4 мая 1934 года — запись о том, что накануне «Жуховицкий привез американскую афишу «Турбиных»»33.

Осенью 1969 года Е.С. рассказывала нам: «В 1934—1935 гг. много ходили в американское посольство в Трубниковском. Все осуждали, пугали. Буллит (первый американский посол в СССР. — М.Ч.) был влюблен в Булгакова... Сбегал вниз, встречая его». Понятно, что чем больше ходили Булгаковы в посольство, тем плотнее становилось вокруг них кольцо соглядатаев.

15 августа 1934 года — запись о том, что Булгаков сдал наконец третий вариант киносценария «Мертвые души» и теперь «на горизонте — Пырьев и Вайсфельд (предполагаемые режиссеры фильма, Пырьев к тому же и соавтор сценария. — М.Ч.). И конечно, маячит Жуховицкий»34 — нависала необходимость обратиться заново к текстам, которые Лайонс и Жуховицкий взялись переводить. В тот же вечер Жуховицкий в гостях у Булгакова: он сопровождает очередного иностранца — американского режиссера Вельса, поставившего в Йельском университетском театре «Дни Турбиных» в марте этого года35.

Под датой 31 августа описан в поздней версии дневника визит Булгакова с женой к Вельсу, на Волхонку, и среди прочего — поведение Жуховицкого:

«Жуховицкий — он, конечно, присутствовал, — истязал М.А., чтобы он написал декларативное заявление, что он принимает большевизм. Была одна дама, которую Жуховицкий отрекомендовал совершенно фантастически по своему обыкновению:

— Родственница (не помню кому) из Государственной думы... <...>

Ох, дама! Ох, Жуховицкий!»36.

6 сентября 1934 года в дневнике Е.С. отмечено, что в МХАТе на спектакле «Дней Турбиных», где присутствовали гостившие в Москве исполнители американского спектакля, в партере был также и «Жуховицкий со своей знаменитой родственницей члена Государственной думы После спектакля — настойчивое приглашение Жуховицкого ужинать у него. Пошли американские Турбины (трое) и мы. Круглый стол, свечи, плохой салат, рыба, водка и дама»37.

10 сентября в записи, где Е.С. перечисляет гостей, бывших у них накануне вечером, после слов «американские Турбины» — «Жуховицкий, конечно...»38.

12 сентября Жуховицкий вновь у них в доме — за сведениями для Вельса: «Вельс хочет писать статью о Булгакове — в Америке». «Звонок Жуховицкого: «Что вам пишут из Парижа?»» 14 декабря Жуховицкий вновь в их доме среди других гостей39.

2 декабря 1934 года: «Второй спектакль «Пиквика» (речь идет об инсценировке «Записок Пиквикского клуба», где Булгаков выступил в качестве актера МХАТа — в роли Судьи. — М.Ч.). После спектакля у нас Лямин (Н.Н. Лямин, приятель Булгакова с «пречистенского» периода. — М.Ч.) и Конский, молодой актер, он гримируется в одной уборной с М.А.»40

Г.Г. Конский становится частым гостем в доме, и записи Е.С. (начиная с 5 декабря 1934 года мы цитируем их уже по подлинному дневнику — текстологические пояснения см. выше) фиксируют, как увидим далее, все более настороженное отношение хозяев дома к деталям его поведения.

14 декабря 1934 года у Булгаковых гости, среди них Жуховицкий. «Пикантнейшее сообщение, — записывала, как обычно, той же ночью Е.С., — оказывается, что Анатолий Каменский, который года четыре тому назад уехал за границу, стал невозвращенцем, шельмовал СССР — теперь находится в Москве! Тут Миша не выдержал и сказал: «Ну, это уже мистика, товарищи!» Жуховицкий был сам не свой, что-то врал, бегал глазами и был дико сконфужен. Для меня он теперь совсем понятен; мы не раз ловили его с Мишей на лжи»41. Функции осведомителя того разряда, к которому был, по-видимому, отнесен Жуховицкий, включали в себя, как видно по записям Е.С., и постоянную идеологическую «обработку» объекта — в первую очередь с провокационными целями, а также ради постоянного психологического давления. Возраставшая двусмысленность советского общественного быта (не выпускали за границу лояльно державшегося Булгакова — и свободно впускали «невозвращенца»), все более пронизывавшегося задачами сыска, в моменты своего особенно наглядного обнаружения заставляла «конфузиться» тех, кто обязан был постоянно демонстрировать высокий смысл и строгую рациональность всего происходящего.

В атмосфере резкого политического похолодания (убийство Кирова и сразу вслед — постановление ЦИК об особых, ускоренных методах следствия и суда), безграничного расширения слежки, всеобщей настороженности зимой 1934—1935 годов Булгаков приступает к работе над пьесой о Пушкине, задуманной осенью 1934 года. С первых же набросков среди персонажей пьесы появлялся Шпион и вводилось — устами Дубельта — сопоставление его с Иудой Искариотским, к тому времени уже давно ставшим персонажем «романа о дьяволе», работа над которым шла необъявленно, параллельно со всеми другими — легализованными — замыслами. Введенная таким образом параллель между Пушкиным и Христом сложными связями соединяла пьесу с романом, где появление героя («Явление героя» — название главы, в которой он появляется в романе) современного плана действия — Поэта, затем Мастера — все более приобретало черты второго пришествия, оставшегося неузнанным столичными жителями42.

В первой же картине (квартира Пушкина на Мойке) черновой редакции пьесы (январь—март 1935 года) на сцене — соглядатай (не распознанный, конечно, домочадцами поэта). Пьеса начиналась пушкинскими строками (их напевала за фортепиано Александра), но первые же реплики принадлежали соглядатаю-часовщику: «Дозвольте узнать, это чье же сочинение будет?» Оставшись один, соглядатай (имя которого — Меняев или Битков — еще не определено) «оставляет часы, подбегает к фортепиано, переворачивает и рассматривает ноты, прислушиваясь, не идет ли кто. Затем бросается к двери кабинета со свечой в руках, заглядывает туда, но войти не решается. Поколебавшись, уходит в кабинет, через некоторое время виден в кабинете у книжной полки, читает названия на корешках, слышит шаги, возвращается в гостиную, ставит свечу на место»43. Описание интерьера почти повторяет интерьер квартиры Булгакова, которую он обживает с февраля минувшего года44.

12 февраля 1935 года Булгаков читает с 4-й по 8-ю картины пьесы своему консультанту и предполагаемому соавтору В.В. Вересаеву. В тот же день Е.С. записала: «Старику больше всего понравилась четвертая картина — в жандармском отделении»45. Эта картина состояла в основном из беседы Дубельта с двумя своими секретными сотрудниками — Меняевым (Битковым) и Боголюбовым (Богомоловым, Богомазовым). Диалоги с Меняевым автор, несомненно, обращал не только будущему зрителю, но и своему непосредственному окружению.

«В секретном наблюдении за камер-юнкером Пушкиным... <...> Проник дважды я в самое квартиру камер-юнкера Пушкина.

Дубельт. Ишь, ловкач! По шее тебе не накостыляли?

Меняев. Миловал бог»46.

26 марта 1935 года: «Гриша К. явился сегодня без звонка часа в три. Очень я к нему присматриваюсь — что за фигура. Вопросы задает без конца. Разговоры ведет на точно те же темы и в той же манере, как и Кантор., и Жуховицкий».

(В печатной версии записи весь цитируемый отрывок отсутствует47).

27 марта черновая редакция «Александра Пушкина» была завершена.

В конце марта Булгаков получает приглашение от американского посла на прием 23 апреля, и 9 апреля Е.С. записывает: «Гриша К. очень заинтересован приглашением в посольство. Сказал, что придет нас отправлять, не может, должен видеть, как все это будет. Очень заинтересован, почему пригласили»48.

11 апреля 1935 года: «Утром позвонил Ж[уховицкий] — «Когда мы можем назначить день, Боолену (секр[етарь] Амер[иканского] пос[ольства]) очень хочется пригласить нас обедать?» Миша вместо ответа пригласил Боолена, Тейера (личного секр[етаря] Буллита) и Ж[уховицкого] к нам сегодня вечером. <...>. Американцы говорят по-русски — Боолен совсем хорошо.

Ужин начался с того, что Миша показал фотографии свои для анкет и сказал, что завтра он подает заявление о заграничном паспорте, хочет ехать месяца на 3 за границу.

Ж[уховицкий] едва не подавился. Американцы говорят, что надо ехать. Мечта об Америке...

Б[оолен] хочет вместе с Ж[уховицким] переводить «Зойкину квартиру»49.

В лаконичной дневниковой записи обнаруживаются три разных языка разговора об одном и том же. Для американцев идея поездки за границу более или менее рутинна: как бы хорошо — по сравнению со своими соотечественниками — ни понимали сотрудники американского посольства специфику советской жизни, глубину пропасти между двумя мирами они постичь все равно не могут. Булгаков, как и автор дневника, понимает, конечно, чего именно не понимают американцы, и сознает сомнительность своих новых и новых попыток получить заграничный паспорт. Вместе с тем он, во-первых, имеет в виду, что — чем черт не шутит? (И у Е.С. возбуждает надежду и даже «мечту об Америке», не только о Европе, сама близость доброжелательных американцев.) Во-вторых, Булгаков упрямо продолжает навязывать современному общественному быту — хотя бы риторически — свое представление о норме. В эту норму поведения и общения входят и поездки за границу, и обсуждение подобных планов с иностранцами. Он воплощает собственным поведением идею мира без границ, описанного им в 1931 году в финале «Адама и Евы». В-третьих, Булгакову доставляет особое удовольствие дразнить своим поведением такого профессионала именно советского общественного быта, которым является Жуховицкий, уверенный в невозможности такого поведения — как, скажем, в невозможности в любом случае ехать за границу вместе с женой50. Таким образом, дневниковые записи Е.С. представляют собой нередко целые сценки, отражающие в определенной степени ту театрализацию быта, которой постоянно занимался Булгаков. Она была одним из проявлений едва ли не важнейшей особенности связей между его «жизнью» и его «творчеством»: ситуации собственной жизни им непрестанно олитературивались; они имели начало, середину и конец; им непрестанно придавалась некая форма — сразу же после их проживания, а возможно, и во время него. В процессе жизни шло ее превращение в некую предлитературу — или литературный полуфабрикат. Следующим этапом было нередко появление литературных текстов — в жанре «записок» — «Записок юного врача», «Записок на манжетах» или «Записок покойника»51.

Отпечаток этой булгаковской предварительной обработки «жизни» лежит порою и на дневнике Е.С.

19 апреля 1935 года Е.С. описывала обед у Боолена: «...кв[артира] в посольском доме — светлая, хорошая, электрич[еский] патефон, он же — радио. Конечно, Жуховицкий. Потом пришли и др[угие] американцы из посольства, приятные люди, просто себя держат. <...>.

Мы с Мишей оба удивились, когда появилась Лина С. (актриса МХАТа Ангелина Иосифовна Степанова. — М.Ч.).

На прощанье Миша пригласил американцев к себе. Лина С. сказала: «Я тоже хочу напроситься к вам в гости»»52.

23 апреля Булгаковы — на балу у американского посла. Совершенно необычная обстановка повлияла, несомненно, на описание бала висельников в «Мастере и Маргарите»53.

Описывая разъезд, Е.С. фиксирует, что в одну из посольских машин вместе с ними «сел незнакомый нам, но знакомый всей Москве и всегда бывающий среди иностранцев, кажется, Штейгер»54.

29 апреля Е.С. перечисляет гостей из американского посольства, присовокупляя: «И конечно, Жуховицкий»55. Отметим, что А.И. Степановой в перечне тщательно поименованных в записи гостей нет: Булгаковы умели сопротивляться слишком назойливым предложениям. В этот вечер Булгаков читает гостям 1-й акт «Зойкиной квартиры» «в окончат[ельной] редакции» и дает Жуховицкому и Боолену для перевода на английский язык. При этом автор забирает у Жуховицкого расписку в том, что последний «сам берет на себя хлопоты для получения разрешения в соответствующих органах для отправки ее за границу»56.

1 мая 1935 года Булгаковы вновь оказываются в одной компании со Штейгером, причем в дневнике Е.С. он лишь упомянут в перечне тридцати примерно гостей в доме советника американского посольства Уайли, но с многозначительным указанием на обязательность его присутствия — «и, конечно, Штейгер»57. В позже переписанном тексте этой записи — уже открыто: «...и, конечно, барон Штейгер — непременная принадлежность таких вечеров, наше домашнее ГПУ, как зовет его, говорят, жена Бубнова»58.

2 мая 1935 года: «...днем заходил Жуховицкий — принес перевод договора с Фишером насчет Англии и Америки («Дни Турбиных»). Он, конечно, советует Америку исключить. Очень плохо отзывался о Штейгере, сказал, что ни за что не хотел бы с ним встретиться у нас. Его даже скорчило при этом»59. За скупой, но выразительной передачей реакции Жуховицкого на имя Штейгера — разгаданная Булгаковым и его женой боязнь профессионального осведомителя самому оказаться объектом осведомления, боязнь конкуренции на уже возделанном поле, а также, возможно, и нежелание увидеть собственное отражение. Наблюдение за этим соперничеством за роль соглядатая в его собственном доме было для Булгакова, несомненно, частью игры (см. ранее), которая одновременно являлась первоначальной обработкой жизненного «сырья» для творческих целей.

13 мая Булгаков сообщал брату Николаю в Париж, что Жуховицкий совместно с Бооленом перевели «Зойкину квартиру» на английский язык: «Они сделали перевод с экземпляра, собственноручно мною откомментированного и сокращенного». В тот же день Е.С. записала: «В течение недели Миша диктовал «Зойкину» — очень многое изменил и вычистил пьесу. Закончил он ее десятого вечером. Жуховицкий сияет как новый двугривенный»60.

17 мая 1935 года (на другой день после дня рождения Булгакова, на который были приглашены несколько его друзей): «Обедал Гриша Конский. Очень расстроился, что не позвали на день рождения. Говорил все больше о поездке за границу»61. Выделение главной темы разговора гостя красной строкой имело свой усиливающий смысл в дневнике Е.С., где видна обдуманность каждой записи, вынужденная сдержанность в фиксации многих соображений ее и тем более Булгакова относительно излагаемых ею фактов их текущей жизни. Постоянно предполагавшаяся, но так никогда и не осуществившаяся поездка за границу стала назойливой темой бесед нескольких посетителей дома Булгакова и нередко воспринималась им и его женой как провокация, поскольку прямо касалась власти и ее доверия или недоверия к нему; предположение о недоверии легко вело к обсуждению его причин, чего Булгаков стремился по возможности избегать.

22 мая у Булгаковых обедает Н.Э. Радлов.

23 мая 1935 года некий осведомитель выделяет в своем донесении, написанном после разговора с Булгаковым, два «основные мотива» его настроения: «Я хотел начать снова работать в литературе большой книгой заграничных очерков. Я просто боюсь сейчас выступать с советским (т. е. с сочинением на отечественном материале. — М.Ч.). Если это будет вещь не оптимистическая — меня обвинят в том, что я держусь какой-то враждебной позиции. Если это будет вещь бодрая — меня сейчас же обвинят в приспособленчестве и не поверят»62. (Эта книга была действительно начата Булгаковым — в мае 1934 года, в Москве, в дни, когда поездка его и Е.С. в Европу казалась реальнее, чем когда бы то ни было, — ср. в письме Вересаеву от 11 июля 1934 года: «Вы верите ли, я сел размечать главы книги!» В поездке было отказано — как и в 1935 году.)

Тема осведомителя в пьесе «Александр Пушкин» была, несомненно, инспирирована современностью. В этой своей части пьеса базировалась не столько на данных пушкиноведения, сколько на впечатлениях автора от обстоятельств собственной жизни — они служили и стимулом, и материалом. При этом прототипы и прототипические ситуации не растворялись в создаваемом тексте — они оставались узнаваемыми в первую очередь для самих прототипов, а также и для современников — наблюдателей. И прототипы действительно себя узнавали и с большей или меньшей степенью сдержанности, как увидим далее, обнаруживали это узнавание.

Характерно описание в дневнике Е.С. чтения только что, 29 мая, законченной пьесы узкому кругу слушателей — родственников и друзей; характерно и то, что к этому узкому кругу (дети и сестра Е.С., Ермолинские, художник В.В. Дмитриев) добавлены Г. Конский (наряду с еще одним мхатовцем — блестящим Лариосиком «Дней Турбиных» М.М. Яншиным) и Жуховицкий.

Чтение происходит 31 мая 1935 года, запись Е.С. сделана 1 июня:

«Сереже Ермолинскому и Конскому невероятно понравилась пьеса, они слов не находят для выражения наслаждения ею.

Конский умеет слушать, настоящее актерское ухо. <...> Жуховицкий говорил много о высоком мастерстве Миши, но вид у него был убитый: — это что же такое, значит, все понимают?! <...> Когда Миша читал 4-ю сцену, температура в комнате заметно понизилась, многие замерли»63.

При позднейшем редактировании дневника Е.С. зачеркнула — прямо в тетради — свой вариант невысказанной мысли Жуховицкого, заменив его краткой репликой: «Разгадан, значит».

(В переписанном — и напечатанном — тексте записи, относящейся к этому дню, все процитированные нами фрагменты отсутствуют64.)

В свете особенного внимания властей и их секретных сотрудников к контактам Булгакова — как и любого другого, впрочем, советского подданного — с иностранцами (как видно из дневника Е.С., Булгаков ни разу не встречался с американцами без наблюдающего глаза), остро звучал диалог Биткова с Дубельтом:

«Битков. В правом ящике стола сегодня утром появилось письмо, адресованное иностранцу...

Дубельт. Опять иностранцу?

Битков. Иностранцу, ваше превосходительство. В голландское посольство господину барону Геккерену <...>»65.

Острота была, конечно, и в том, что слежка шла за писателем — как и в том доме, в котором была написана и теперь читалась автором пьеса о Пушкине. Само обсуждение деталей тайного сыска, торга об его трудностях и об оплате («Жалованье получать у вас ни у кого руки не трясутся» и т. п.) обнажало ту самую область «государевой службы», которая была окружена умолчанием в современной жизни и литературе, — вот почему при чтении этой картины «многие замерли».

15 июня 1935 года. «Вчера был у меня Эммануил. Случайно в разговоре я упомянула об «Адаме и Еве». Он не знал о ее существовании и пристал с расспросами. Думал, очевидно, о переводе. Миша прочитал. Только первый акт, а потом в нескольких словах рассказал конец. Ох, не понравилось Эммануилу! Вот не понравилось! Вертелся на стуле во время чтения, как будто ему гвоздь в задницу попал»66.

Летом 1935 года Булгаков получил новый отказ в поездке за границу.

16 сентября 1935 года Е.С. отмечает приход Дины Радловой и неприятный, видимо, Булгаковым настойчивостью в оценках и в желании услышать их мнение разговор о невозвращении Замятина67.

16 октября 1935 года Булгаков в гостях на даче у одного из сотрудников американского посольства — и вновь дневник Е.С. фиксирует специальное его упоминание о присутствии там Ангелины Степановой68. 18 октября Булгаковы смотрят кино в американском посольстве, потом на приеме у посла, который подошел к Булгакову «и очень долго с ним разговаривал <...> К ним подходил Афиногенов. Только двое и было русских. Впрочем, еще Штейгер. Тот проявлял величайшее беспокойство, но околачивался вдали»69. 3 ноября у Булгаковых обедают актеры МХАТа — Яншин и Конский.

7 января 1936 года после «Пиковой дамы» в постановке Мейерхольда Булгаковы с несколькими друзьями «поехали в шашлычную против телеграфа, просидели до 3-х. Там были американцы и, конечно, неизбежный барон Ш. за их столом»70.

28 января — генеральная репетиция спектакля по пьесе Булгакова «Мольер», и Е.С. отмечает в дневнике характерную деталь: «Аплодировали реплике короля «посадите, если вам не трудно, на три месяца в тюрьму отца Варфоломея»»71.

Это был тот же самый ход, что и в «Роковых яйцах» (цитированное нами ранее «А нельзя ли, чтобы вы репортеров расстреляли?»). Но там комический эффект включал в себя намерение автора убедить себя и других, что такого рода расстрелы уже остались в недавнем прошлом — том самом, откуда приходит к профессору Персикову Рокк, который «странно старомоден» в моделируемой автором в 1924 году Москве 1928 года: на нем кожанка, «а на боку огромный старой конструкции пистолет в желтой битой кобуре». Реплика Персикова должна была производить такое же впечатление, как этот пистолет. Реплика Людовика, написанная в 1929 году, в начале 1936 года вызывала реакцию весьма и весьма многослойную, и некоторые из этих слоев определялись скорее подсознанием, чем сознанием. В аплодисментах публики, собранной на генеральную репетицию, было и радушное одобрение наказующей функции власти — функции, освящавшейся на сцене историческим авторитетом (так всегда делалось), и удовлетворение от подтверждения того, что у нас делается то же, что делалось всегда (с той разницей, что монарх наказывает за неуважительное отношение к нему как воплощающему власть, а у нас переделывается мир, и в тюрьму заключают тех, кто мешает столь огромному делу), и добродушное умиление видывавших виды зрителей незначительностью просимого наказания — трогательной мягкотелостью власти (а всякая мягкотелость уже была многократно ославлена большевиками) и смешной ограниченностью их неограниченной монархии.

В реплике короля и реакции на нее содержалась и затуманенная проекция на отношения автора пьесы с современной властью. Эта проекция могла бы условно быть развернута таким примерно образом: «Булгаков — почти гонимый; эта его пьеса наконец поставлена, но несколько других по-прежнему запрещены, за границу его не выпускают, в президиумы не зовут. И однако, ему позволено на сцене находящегося под особым покровительством и неусыпным вниманием власти театра делать намеки: мол, Иосиф Виссарионович, посадите тех, кто мне мешает! И нам тем самым позволяется на эту тему посмеяться, что мы с легкой душой людей, находящихся не в тюрьме, а на свободе, и делаем!»

9 марта 1936 года появилась разгромная статья в «Известиях», после которой «Мольер» был снят, и вскоре театры отказались и от других булгаковских пьес.

13 марта 1936 года: «Вечером Жуховицкий. На меня он произвел окончательно мерзкое впечатление. Лжет на каждом шагу, приезжает выспрашивать, и чувствую, что он причиняет вред. Его роль не оставляет сомнений» (в печатной редакции запись от 13 марта отсутствует)72.

16 марта Булгаков приглашен к председателю Комитета по делам искусств Керженцеву (который, как стало известно уже в послесоветское время, и был инициатором разгрома «Мольера», санкционированного по его докладу на Политбюро73): «Керж[енцев] критиковал «Мольера» и «П[ушки]на». Миша понял, что «П[ушки]на» снимут <...>. Но Миша не спорил, ни о чем не просил и ни на что не жаловался. Тогда вопрос — о будущих планах. Миша счел нужным сказать о пьесе о Сталине»74. Автор пьесы о Мольере защищался средствами своего героя.

В мартовской печати поносят и пьесу «Мольер», и еще не поставленную пьесу о Пушкине. 28 марта Булгаков с женой — у американского посла: «Буллит встретил нас очень тепло, и американцы были тоже очень приветливы»75. В эти дни арестовали Н.Н. Лямина.

Первую половину июня Булгаков с Е.С. пробыли в Киеве.

Вернувшись в Москву, он пишет 14 июня 1936 года Ермолинскому в Синоп о родившемся у него в Киеве желании «покинуть Москву, переселиться, чтобы дожить жизнь над Днепром.

Надо полагать, что это временная вспышка, порожденная сознанием безвыходности положения, сознанием, истерзавшим и Люсю, и меня. <...> Так жить больше нельзя, и так жить я не буду.

Я все думаю и выдумаю что-нибудь, какою бы ценою мне ни пришлось за это заплатить»76.

Можно предположить, что этой ценой, оказавшейся в конце концов ценой жизни, и стала пьеса о Сталине.

27 июля Булгаковы уехали отдыхать на Кавказ.

В Москве же 19 августа 1936 года начался открытый судебный процесс над известными партийными деятелями, определявшими среди прочего политику партии в отношении литературы и театра. Среди подсудимых были Л.Б. Каменев, запретивший в 1925 году Ангарскому печатать «Собачье сердце», и Р. Пикель, писавший шесть лет назад, 15 сентября 1929 года в «Известиях», с нескрываемым удовлетворением: «В этом сезоне зритель не увидит булгаковских пьес», и, перечисляя их, резюмировал: «Такой Булгаков не нужен советскому театру» (в письме правительству 1930 года Булгаков цитировал эту статью как одну из наиболее уничтожающих). Три дня спустя все подсудимые были по приговору Верховного суда расстреляны.

Осенью Булгаков покинул МХАТ и поступил на службу в Большой театр. Он стал писать либретто для опер — на исторические темы: в политическом курсе советской власти именно в этом году обозначилось присвоение исторического прошлого России, ранее отвергаемого как, в известном смысле, «доисторическое».

7 ноября 1936 года Булгаков у себя дома объяснял кому-то из гостей (являвшемуся, как выясняется сегодня из сохранившихся и датированных доносов, секретным сотрудником органов): «Я сейчас чиновник, которому дали ежемесячное жалованье, пока еще не гонят с места (Большой театр), и надо этим довольствоваться. Пишу либретто для двух опер <...> Если опера выйдет хорошая — ее запретят негласно, если выйдет плохая — ее запретят открыто. Мне все говорят о моих ошибках, и никто не говорит о главной из них: еще с 1929—30 года мне надо было бросить писать вообще. Я похож на человека, который лезет по намыленному столбу только для того, чтобы его стаскивали за штаны вниз для потехи почтеннейшей публики»77.

Через несколько дней после опубликования в газетах 14 ноября 1936 года постановления Комитета по делам искусств о снятии со сцены Камерного театра комической оперы А.П. Бородина с текстом Д. Бедного «Богатыри» за «глумление над крещением Руси» (!) в дневнике Е.С. появилась запись: «В прессе — скандал с Таировым и «Богатырями». Я счастлива, что получил возмездие эта гнусная гадина Литовский. Он написал подхалимскую статью, восхваляющую спектакль» (18 ноября 1936 года)78.

С этой резкой записи об одном из самых неутомимых преследователей Булгакова возникает в дневнике Е.С. тема возмездия.

Это понятие отражало в какой-то степени тот ракурс, в котором рассматривал и сам Булгаков нараставшие день ото дня и месяц за месяцем события — в политическом, а также в литературном и театральном мире: публичные политические обвинения недавних ортодоксов и аресты, приобретавшие постепенно характер массовых.

В записи Е.С. от 4 апреля 1937 года об отрешении от должности Г. Ягоды и предании его следствию за преступления уголовного характера: «Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей». Несмотря на постоянную мысль о нежеланном читателе дневника, в записях такого рода, несомненно, присутствует вполне искреннее чувство; на имя Ягоды безуспешно писал Булгаков во второй половине 1920-х годах заявления в ГПУ, требуя возвращения своих дневников.

7 апреля Булгаков был приглашен в ЦК ВКП(б) к А.И. Ангарову; обсуждая либретто «Минина и Пожарского», партийный деятель спрашивал его: «Почему вы не любите русский народ?»79 Фиксируя далее рассказ Булгакова об этой встрече, Е.С. записывала:

«Самого главного не было сказано (разговор прервался из-за следующих посетителей) — что Мише нужно сказать, и вероятно, придется писать в ЦК или что-то предпринимать.

Но Миша смотрит на свое положение безнадежно.

Его задавили, его хотят заставить писать так, как он не будет писать»80.

Вечером 17 апреля 1937 года был арестован Б.С. Штейгер. Секретное сообщение об этом из американского посольства в Москве госсекретарю США говорит о бароне как одном «из главных связующих звеньев между членами дипломатического корпуса и Кремлем», а также о том, что «исчезновение г-на Штейгера, к сожалению, означает для посольства потерю одного из самых важных советских агентов»81.

20 апреля Е.С. заносит в дневник неожиданное для них известие об аресте директора Большого театра (места службы Булгакова). 21 апреля фиксирует — с удовлетворением — слухи «о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладное. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла Немезида и («и» вставлено позднее. — М.Ч.) для Киршона?»82. Много лет спустя Е.С. повторяла (в наших беседах), воспроизводя, несомненно, лейтмотивы тогдашних разговоров с Булгаковым: «Все эти люди — они же травили его! «Авербах первым начал...» — я же помню эти Мишины слова!83 «В салоне Киршона говорят, что меня надо физически уничтожить» — это его собственные слова!»84. 23 апреля 1937 года: «Да, пришло возмездие. В газетах очень дурно о Киршоне и об Афиногенове, и «Большой день» (пьеса Киршона. — М.Ч.) уже признается плохой пьесой»85.

Всю весну 1937 года советские литераторы помогают власти — под страхом собственной гибели — расправляться со своими собратьями по цеху. Дневник Е.С. наполнен сообщениями о собраниях и публичных расправах, нередко предшествовавших аресту и, по видимости, стимулировавших его. Как уже показано, специфическое восприятие происходящего Булгаковым и его женой определялось тем, что расправа вершилась главным образом над активными фигурами литературно-общественной жизни, а следовательно, над теми, кто, как правило, неотступно преследовал Булгакова в печати, на заседаниях реперткома, где решалась судьба его пьес.

27 апреля 1937 года Е.С. отметила в дневнике встречу на улице с Ю. Олешей. Приведем слова Булгакова об Олеше, зафиксированные с неизвестной нам степенью достоверности неведомым осведомителем 7 ноября 1936 года — через полгода после того, как Олеша недоброжелательно отозвался о пьесе «Мольер» в газете МХАТа: «Олеша, который находится в состоянии литературного маразма, напишет все что угодно, лишь бы его считали советским писателем, поили-кормили и дали возможность еще лишний год скрывать свою творческую пустоту»86; в дневнике Е.С. мы почти не встретим столь резких булгаковских оценок своих собратьев по цеху; впрочем, и донесения осведомителей — по памяти, своему разумению, с возможным желанием продемонстрировать старание — не могут приниматься буквально за слова Булгакова. Е.С. пишет об Олеше: «Уговаривал Мишу идти на собрание московских драматургов, которое открывается сегодня и на котором будут расправляться с Киршоном. Киршон ухитрился вызвать всеобщую ненависть»87.

Однако впечатление пришедшего наконец возмездия, окрашивающее записи Е.С., не покрывало полностью видения ситуации самим Булгаковым — оно было более сложным (хотя у нас крайне мало достоверного материала для суждения об этом), а взгляд на собственную судьбу (благотворные перемены которой в кровавой мути этого времени ему пророчили сотоварищи по цеху) становился не менее, а все более пессимистическим. 28 апреля 1937 года: «Миша несколько дней в тяжком состоянии духа, что меня убивает. Я, впрочем, сама сознаю, что будущее наше беспросветно»88. 2 мая: «Сегодня Миша твердо принял решение писать письмо о своей писательской судьбе. По-моему, это совершенно правильно. Дальше так жить нельзя. Все это время я говорила Мише, что он занимается пожиранием самого себя»89. 6 мая: «Эти дни Миша работает над письмом правительству»90.

Именно в эти дни, когда, наблюдая ежедневное зрелище чьих-то рушащихся карьер и судеб, выслушивая поучения от партийных начальников, нигде не находя опоры, в тяжелом психофизическом состоянии (см. хотя бы его признания в письме к Б.В. Асафьеву от 10 мая 1937 года) Булгаков судорожно ищет выхода и заново пытается нащупать путь к «источнику подлинной силы» (как обозначил он социальную роль Сталина еще 27 июля 1931 года в письме к Вересаеву), — в его дом входит и постепенно овладевает вниманием, в какой-то степени даже доверием осторожных и достаточно проницательных хозяев новое лицо.

4

Знакомство с этим лицом произошло в издавна близком Е.С. доме генерала И.А. Троицкого, с семьей которого она сблизилась в первый же год супружеской жизни с Е.А. Шиловским (предшествовавшей ее браку с Булгаковым). Шиловский и Троицкий были сослуживцами. За полгода до смерти Е.С. вспоминала об этой семье: «...В 22 году мы поселились в одной квартире на Воздвиженке <...>. Поселились мы с Евг[ением] Ал[ександровичем] и Иван Алексан[дрович] Троицкий (тоже генштаба)91 со своей матерью Марьей Ив[ановной] Ханыковой. Несмотря на разницу лет, мы с ней подружились. Потом, после ее смерти (да и до нее), я подружилась с ее дочерью Лидией Алексан[дровной] Ронжиной, опять же после ее смерти — с ее дочерью Ниной Георгиевной Ронжиной-Чернышевой...» (запись в дневнике Е.С. от 12 января 1970 года).

Что это была за семья? И.А. Троицкий, «сын акцизного чиновника» и «до революции — совладелец усадьбы» (его мать — «владелица усадьбы и сада в Рязанской губернии»), окончил университет «по юридическому факультету» и Военную академию. К 1917 году он имел чин полковника, преподавал военную географию в Алексеевском военном училище, в феврале 1917 года «вместе с другими преподавателями училища предложил свои услуги временному правительству», в сентябре участвовал в разработке «мер против предполагавшегося наступления Каледина». В январе 1918 года он был уволен в отставку и уехал в Рязань, ближе к бывшему своему имению. Был тапером в кино, бухгалтером в рязанском губсовнархозе, но уже в августе 1918 года «по предложению губкомиссара начал формировать Ряз[анские] ком[андирские] курсы, заведующим коих и был назначен» (протокол допроса 31 августа 1930 года, арх. № Р-28989, т. 2, л. 6—7).

В 1921 году И.А. Троицкий — на командных постах в войсках Тамбовского округа. Там он познакомился с М.Н. Тухачевским, вместе с которым подавлял, по-видимому, трагически знаменитое Тамбовское восстание. Там же Троицкий познакомился с Е.А. Шиловским (по-видимому, как и Троицкий, уехавшим после октябрьского переворота из Москвы поближе к бывшему своему имению — в Лебедяни Тамбовской губернии). Их обоих «привез» в Москву Тухачевский. «После Тамбова я был назначен гл[авным] руководителем в[оенной] географии в Военной академии, куда меня пригласил т. Тухачевский, назначенный начальником Академии. Я полагаю, что мотивом к этому предложению явился мой доклад на собрании командиров о Вандейской войне и некоторых стратегических и оперативных сходствах ее с Тамбовщиной (т. е. Тамбовским восстанием. — М.Ч.), которые я разработал по французским источникам» (собственноручные показания И.А. Троицкого на допросе в сентябре 1930 года, л. 15).

С 15 сентября 1921 года по 15 апреля 1923 года Троицкий — преподаватель Военной академии РККА. В эти именно годы он со своей матерью и Шиловский с молодой женой (Шиловский и Е.С. Нюренберг венчались в 1921 году) и жили вместе на Воздвиженке. В 1923 году Троицкий был назначен военным атташе в Турцию, пробыл там полтора года и с 23 сентября 1924 года вновь преподавал в Академии — вплоть до первого ареста 30 августа 1930 года.

Его сестра Лидия Александровна (1888—1964) была замужем за б. полковником (ранее — ротмистром гвардии кирасирского полка) Георгием Александровичем Ронжиным. Он, так же как Троицкий и Шиловский, служил в Академии РККА — тогда как два его брата (оба генералы царской службы) воевали в Белой армии, один из них, по-видимому, у Врангеля.

Г.А. Ронжин был арестован в 1927 году и, по показаниям Троицкого, умер в концлагере92. Во время ареста 1930 года Троицкий, заполняя «Анкету арестованного», сообщает о следующем составе своей семьи: мать М.И. Троицкая, 66 лет, домохозяйка; брат Б.А. Троицкий, 45 лет, статистик в металлообъединении «Сталь»; сестра Л.А. Ронжина, 42 года, домохозяйка (л. 3). Ее дочь, которой в это время 16 или 17 лет, им не упомянута.

23 октября 1930 года дело по обвинению Троицкого по статье 58-10 слушалось Особым совещанием при Комиссии ОГПУ; было постановлено выслать его на Урал сроком на три года, отправив под конвоем. Оговаривалось при этом «право работы в г. Свердловске <...> в военном ведомстве» (л. 17). Там он и работал с марта 1931 года до сентября 1934 года помощником военного руководителя Урало-Казахстанской промакадемии (т. 1, л. 53), а затем вернулся в Москву и с 15 сентября 1934 года по 1 октября 1935 года был начальником кафедры географии Военно-транспортной академии.

За время ссылки его сослуживец Шиловский и Е.С. развелись. Примечательна характеристика, которую дает Троицкий Шиловскому — уже после нового ареста (1938), но в собственноручных показаниях: «Вскоре после приезда в Москву я созвонился с Шиловским и пошел к нему»; вспоминая о встречах в 1920-х годах в среде бывших офицеров российской армии, Троицкий подчеркивает, что Шиловский «был очень осторожен. Но он не расходился с нами ни в отношении к Тухачевскому, ни в отрицательном отношении к сов. власти. Сын помещика, знатный дворянин, гвардейский офицер, религиозный, он в душе, на мой взгляд, монархист. При новой встрече я не узнал его: это был убежденный советский человек, преданный советской власти. Он предлагал мне устроить свидание с Ворошиловым, чтобы вернуться в Кр[асную] армию, из этого я заключил, что у него большие связи». Перечисляя советских военачальников, которые бывали у Шиловского до 1930 года, Троицкий добавляет: «...и некоторые артисты Худ[ожественного] театра, а также писатель Булгаков. В дальнейшем Шиловский мне не звонил и, видимо, избегал со мной видеться» (т. 1, л. 150).

Напротив, после возвращения Троицкого из ссылки продолжилось его общение с бывшей женой Шиловского, ставшей осенью 1932 года женой Булгакова (с которым Троицкий, как явствует из его позднейших показаний, познакомился еще до ссылки в доме у Шиловского).

Дом Троицких стал одним из немногих домов прежних знакомых Е.С., в которые ей легко и приятно было приходить со своим новым мужем.

13 декабря 1934 года Е.С. записала: «Вечером я пошла к Троицким. Умерла Мария Ивановна, на нее — мертвую — смотреть я не хотела, боюсь покойников <...>. При уходе они мне рассказали, что доктор Джаншитов два года назад клятвенно их заверил (по-видимому, Л.А. Ронжину и ее мать, поскольку Троицкий находился еще в ссылке. — М.Ч.), что брак наш с Мишей продлится не больше года, и при этом демонически хохотал. <...> До каких пор все посторонние люди будут вмешиваться в наши любовные дела и обсуждать, сколько времени мы будем жить вместе!» (в печатной редакции запись отсутствует93).

В этот симпатичный ей с предшествующего брака дом и привела Е.С. в середине 1930-х годов Булгакова.

Один из их визитов подробно зафиксирован в ее дневнике 2 мая 1937 года:

«Днем М.А. разбирал старые газеты в своей библиотеке.

Вечером нас звали Троицкие. Мы пошли очень поздно. Там — кроме Лиды и Ив[ана] Ал[ександровича] — дочка Нина с мужем, по-видимому, журналистом, и Иветта, увидя которую я сразу раздра-жилась94. Десятки раз говорила я Лиде, что не хочу встречаться с ней, так как считаю ее явной осведомительницей.

Журналист рассказывал о собраниях драматургов в связи с делом Киршона.

Лида попросила М.А. сделать надпись на книге «Турбиных» (у нее есть парижское издание «Concorde»), а Иветта нагло, назойливо допытывалась, есть ли у Миши это издание и откуда, кто привез»95.

На другой день, 3 мая 1937 года, Е.С. записывала: «М.А. весь день пролежал в постели, чувствует себя плохо, ночь не спал. Я тоже разбита совершенно. И этот вечер вчерашний дурацкий! Действительно, сходили в гости! Один пристает с вопросами, почему М.А. не ходит на собрания писателей, другая, почему М.А. пишет не то, что нужно, третья — откуда автор достал экземпляр своей же книги?!»96

Треугольник «общественность» — писательвласть, жестко очертившийся в советской жизни, проступает в спрессованном дневниковом описании: «журналист» выступает как проводник воздействия власти на писателя, стремясь получить от него какой бы то ни было устный, политически значимый текст; очевидная осведомительница — часть аппарата насилия — требует выявить факты о заграничных связях; молодая женщина — дочь старой приятельницы, — войдя, возможно, полусознательно в роль представителя «общественности», учиняет как бы от лица «советского читателя» допрос относительно недостаточной лояльности творчества писателя. Воспроизводится намеченная в творчестве схема: идеологи (фанатики), соединенные с сыском, — граничащая, но, в глазах Булгакова, не сливающаяся с ними власть — и писатель, готовый на контакт с властью, но только на своих условиях.

11 мая 1937 года по близким Е.С. Булгаковой домам прокатилось известие (не зафиксированное в ее дневнике), что маршал Тухачевский снят с поста заместителя наркома обороны (К. Ворошилова) и назначен командующим Волжским военным округом.

13 мая 1937 года Е.С. записывает:

«Утром по телефону Добраницкий (муж Нины Ронжиной). Я сказала, что М.А. нет дома. «Тогда разрешите с Вами поговорить ...у меня есть поручение от одного очень ответственного товарища переговорить с М.А. по поводу его работы, его настроения ...мы очень виноваты перед ним ...Теперь точно выяснилось, что вся эта сволочь в лице Киршона, Афиногенова и других специально дискредитировала М.А., чтобы его уничтожить, иначе не могли бы существовать как драматурги они. Что он очень ценен для Республики, что он лучший драматург...» И вообще весь разговор в этом духе. «Можно мне сегодня приехать днем с ним повидаться?»

Я сказала, что сегодня не удастся повидать М.А., попросила позвонить в 3 ч., чтобы условиться на завтра. Ровно в три часа звонок, условились на завтра. Придет в 10 ч. вечера.

Когда я уже попрощалась, Д[обраницкий] попросил разрешения привести и Нину. Что мне было делать? Согласилась, хотя не понимаю, при чем это»97.

14 мая 1937 года. «Вечером — Добраницкий с Ниной. Мише нездоровилось, он лежал и разговаривал с Добраницким, а я сидела с Ниной в соседней комнате.

Разговор высоко интересен. Добраницкий строил все на следующей теме: «мы очень виноваты перед вами, но это произошло оттого, что на культурном фронте у нас работали вот такие, как Киршон, Литовский и другие. Но теперь мы их выкорчевываем и надо исправить дело, вернувши вас на драматургический фронт, ведь у нас с вами (то есть у партии и у драматурга Булгакова) оказались общие враги, а кроме того, есть и общая тема — родина» (мотив, набиравший силу в политике с середины 1930-х годов. — М.Ч.), и далее все так же.

М.А. говорит, что он очень умен, сметлив, а разговор его, по мнению М.А., более толковая, чем раньше, попытка добиться того, чтобы он написал если не агитационную, то хоть оборонную пьесу.

Лицо, которое стоит за ним, он не назвал, а Миша не стал спрашивать. Но М.А. говорит, что это лицо — Ангаров, никто другой, если только кто-нибудь стоит.

Между прочим, Д[обраницкий] сказал, что идет вопрос <так!> и о возвращении Эрдмана к работе»98.

Напор Добраницкого поражает Булгаковых — это передано восклицательным знаком в записи 15 мая 1937 года:

«Утром — звонок телефонный — Добраницкий! Предлагает Мише, если ему нужны какие-либо книги для работы, — их достать.

Днем был Дмитриев. Говорит: пишите агитационную пьесу!

Миша говорит: скажите, кто вас прислал? Дмитриев захохотал99. Я ему очень рада.

Вечером Ануся, Вильямс, Дмитриев. Миша читал дальше роман о Воланде.

Дмитриев дремал на диване, а мы трое смотрели в рот М.А., как зачарованные, настолько это захватывает».

16 мая 1937 года. «...В газетах сообщение о привлечении Киршона, Лернера, Санникова и Городецкого к уголовной ответственности по их деятельности в Управлении авторских прав. Вот место, где пили Мишину кровь и мою в последнее время!

По телефону сперва Нина Р[онжина] — а потом Добраницкий просит читать «Ивана Васильевича».

В чем дело?100

Вечером перед «Красной стрелой» заходил Дмитриев. Загудел за ужином, что нужно обращаться наверх, но предварительно выправить начало учебника истории.

Видела Литовцеву в парикмахерской. Тоже говорит: «Надо что-то делать! Обращаться наверх». А с чем, что?

М.А. в ужасном настроении. Опять стал бояться ходить один по улицам»101.

17 мая 1937 года одна из родственниц Е.С. после совместного посещения магазинов, сидя в кафе, «заговорила про положение М.А. — у всех, читающих газеты, мнение, что теперь, в связи со всякими событиями в литературной среде, положение М.А. должно измениться к лучшему.

Вечером М.А. работал над романом (о Воланде), а я пошла в МХАТ к Феде (Ф.Н. Михальскому. — М.Ч.) насчет билетов для доктора Блум[енталя] и к Елисееву (магазин, поблизости от театра. — М.Ч.).

Мы стали, болтая, ходить по двору и проходили так полтора часа. Разговор тоже шел о Мишином невозможном положении.

Пришла домой, оказывается, звонила Лида Ронжина и проникновенным голосом <...> (воспроизводится рассказ Булгакова. — М.Ч.) расспрашивала о Мишином здоровье. Попросила меня непременно позвонить, когда приду. Позвонила. Она выразила настойчивое желание прийти к нам, никогда раньше этого не бывало. Я сказала, Миша плохо себя чувствует, когда будет можно, позвоню».

(В печатной редакции весь текст после слов «над романом (о Воланде)» отсутствует102).

18 мая 1937 года.

«Днем гуляла с М.А. — недолго. Вечером — он над романом. Я пошла к Елисееву за ужином и попала под проливной дождь.

Телефон молчит целый день»103.

Итак, «телефон молчит» — Е.С. фиксирует это как важную и зловещую деталь их повседневного быта, зато исправно, чуть ли не каждый день звонят, напрашиваются на визиты Добраницкий и его жена. Добраницкий, по-видимому, стремится создать впечатление, что за ним стоят «большие» люди. Записанное Е.С. замечание Булгакова «Ангаров, никто другой», а также «если только кто-нибудь стоит» (запись от 14 мая 1937 года) — фиксация его скепсиса относительно слишком больших претензий Добраницкого.

Постоянный доброжелатель Булгакова Я.Л. Леонтьев (в это время — член дирекции Большого театра) настойчиво советует пойти к П.М. Керженцеву: он уже подготовил почву для такого разговора, «только нужно М.А. пойти к нему и поговорить с ним о всех своих литературных делах — запрещениях пьес и т. д. <...> Когда я за обедом рассказала все это Мише, — записывает Е.С. 19 мая 1937 года, — то, как я и ожидала, он отказался наотрез от всего <...> Сказал, что это никак не помогает разрешить то невыносимое тягостное положение, в котором он находится»104.

22 мая 1937 года. «Я позвонила, как условлено было, Добраницкому — о том, что нашла экземпляр «Ивана Васильевича». Просил разрешения прийти завтра в 1 час дня»105.

23 мая. «Днем в половине второго, предварительно позвонив, пришел Добраницкий. М.А. сказал, что если уж Д[обраницкий] решил вообще что-нибудь прочесть, то пусть лучше прочтет «Пушкина», хотя вообще и это не стоит делать. Тот сказал тогда, что в таком случае он просит дать ему и «Пушкина», и «Ив[ана] Вас[ильевича]». М.А. ушел пройтись по переулкам, тренироваться в хождении одному, а Добр[аницкий] принялся за «Пушкина».

Мы с ним разговаривали, и я сказала, что у нас в нашей странной жизни (М.А. и моей) бывали уже такие случаи, что откуда ни возьмись появляется человек, начинает очень интересоваться Мишиными литературными делами, входит в жизнь нашу, мы даже как-то привыкаем к нему, и — потом — он вдруг так же неожиданно исчезает, как будто его и не бывало. Я говорю: «так вот, если и вы...» Он очень умно улыбнулся и сказал: «...из таких, то лучше исчезните сейчас и больше не приходите, так?» Я ответила — да. Тогда он мне стал говорить про себя, про свою жизнь, и в результате сказал — «вы увидите, я не исчезну. Я считаю долгом своей партийной совести сделать все возможное для того, чтобы исправить ошибку, которую сделали в отношении Булгакова». Когда он кончил чтение «Пушкина», пришел М.А., и Добр[аницкий] предложил всем нам прокатиться на машине, захватив и Сергея (младший сын Е.С. — М.Ч.) <...> — в Химки посмотреть новый речной вокзал и канал.

Через полчаса он приехал на машине за нами»106.

Далее коротко описывается «хорошая поездка».

24 мая. «Вечером звонил Добраницкий, как он сказал, без всякого дела, только узнать о самочувствии М.А. и моем»107.

Последняя строка в записи 27 мая: «Телефон молчит, молчит»108.

На фоне этого молчания каждый звонок Добраницкого воспринимается как весть из большого мира.

В эти дни в Москву, несомненно, пришло известие, что 27 мая Тухачевский был арестован на новом месте службы — в Куйбышеве, куда он прибыл накануне.

Уже 29 мая маршал, подвергнутый, как стало известно два десятилетия спустя, пыткам, дал среди прочего показания на своего давнего сослуживца И.А. Троицкого:

«В 1930-м году я втянул в антисоветскую деятельность преподавателей военной академии Кокорина и Троицкого. Впоследствии Кокорин и Троицкий были арестованы»109.

30 мая. «Вечером позвонил Добраницкий и пришел потом с женой (Ниной Ронжиной).

Конечно, разговор опять о Мишиных пьесах, в частности, о «Беге»»110.

В этот день — это единственное событие, отмеченное в дневнике.

Постоянный собеседник Булгакова стремится возбудить в нем надежду на возобновление сценической жизни его «убитых» (как назовет их сам автор спустя год в письме к жене) пьес. В последующие несколько дней в дневнике Е.С. отмечено несколько событий. Среди них: самоубийство Я.Б. Гамарника — так же как Тухачевский, зам-наркома обороны Ворошилова, он был хорошо знаком ей по застольям в доме Шиловского; возвращение на родину А.И. Куприна («старенький, дряхлый», записывает Е.С. 1 июня; ходили слухи, что Куприн уже плохо понимает, куда и зачем его привезли); проводы В.В. Дмитриевым своей жены в Грузию — за пределами дневника оставлена причина ее отъезда111. Все сокрушительней потрясались судьбы людей, включенных в советский официоз. И это могло представляться «по логике вещей», по естественному, казалось бы, контрасту — предзнаменованием какого-то поворота к лучшему в судьбе писателя, давно выключенного — именно деятелями официоза — из публичной жизни. Подлинной логики не ухватывал взгляд наблюдателя-современника.

Именно химерическим светом зловещей и неверной надежды подсвечены все дневниковые записи 1937 года.

5 июня. «В «Советском искусстве» сообщено, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома.

Литовский — одна из самых гнусных гадин, каких я только знала по литературной Мишиной жизни. <...>

У нас вечером опять Добраницкие. Страшный интерес Добраницкого к Мише»112.

Обратим внимание на непроизвольно, но не случайно выбранный двусмысленный эпитет.

6 июня. «Утром я взяла газеты, посмотрела «Правду», бросилась будить Мишу. Потрясающее сообщение — [М.П.] Аркадьев [директор МХАТа] уволен из МХАТа <...> Миша говорит, что дал бы сто рублей, чтобы сейчас видеть лица мхатовцев»113.

Событие могло касаться судьбы булгаковских пьес; в его доме разговоры о кандидатуре нового директора, несомненно, стали ежедневными. В этих разговорах, как увидим позже, фигурировало имя постоянного визитера — Добраницкого.

В газетах появились загадочные и зловещие своей нелепостью сообщения — например, о знаменитом профессоре Плетневе, будто бы три года назад укусившем пациентку за грудь, от чего у нее «развилась какая-то неизлечимая болезнь», — излагает Е.С. 8 июня статью в «Правде» без подписи под названием «Профессор — насильник — садист».

10 июня. «Был Добраницкий, принес М.А. книги по гражданской войне. Расспрашивает М.А. о его убеждениях, явно агитирует. Для нас загадка — кто он?»114.

Так впервые почти прямо зафиксирован вопрос, витавший в доме Булгаковых, — осведомитель Добраницкий или нет? И если нет — облечен ли какими-то серьезными полномочиями?

На другой день грозовая атмосфера года сгущается.

11 июня Е.С. записывает: «Утром сообщение в «Правде» — прокуратура Союза о предании суду Тухачевского, Уборевича, Корка, Эйдемана, Путны и Якира по делу об измене родине.

М.А. в Большом театре на репетиции «Под[нятой] целины». <...> Митинг после репетиции. В резолюции — требование высшей меры наказания для изменников»115.

12 июня. «Сообщение в «Правде» о том, что Тухачевский и все остальные приговорены к расстрелу»116. В этих записях ни в малой мере не отразится потрясение, несомненно испытанное Е.С.: приговоренные составляли круг друзей Е.А. Шиловского, некоторые из них жили в одном с ними доме, она дружила с их женами. Тухачевский был какое-то время с ней близок. Волна в любую минуту могла докатиться до Шиловского и коснуться тем самым ее с ним сыновей.

После этих событий Добраницкий, в течение пяти с лишним недель знакомства дававший о себе знать почти каждый день, исчезает; упоминаний о нем в дневнике Е.С. нет. Его разговоры этого именно времени воспроизведены в какой-то степени в другом документе — в показаниях А.И. Троицкого год с лишним спустя, на допросе 15 сентября 1938 года:

«...Он больше любил говорить сам. Было одно исключение: после процесса Тухачевского он, зная, что я был знаком с ним, очень интересовался Тухачевским и спрашивал меня, что я об этом думаю. Я сказал, что дело ясное. Еще один неудавшийся честолюбец-наполеон, не понявший, что у нас человек в сравнении с партией нуль; что всякая слава, авторитет и положение даются партией и существуют до тех пор, пока партия этого хочет. Троцкий ведь посильнее личность, чем Тухачевский, да и то превратился в 0, как только пошел против партии. Добраницкий с этим согласился» (т. 1, л. 158—159).

20 июня 1937 года Е.С. записала: «Телефон молчит. Мы с Мишей держали пари третьего дня. Он говорит, что Добраницкого мы больше не увидим — не позвонит, не придет»117.

22 июня в гостях у Булгаковых старый друг Е.С. — Ф.Н. Михальский. Вместе с МХАТом он собирается в Париж. «Ну, конечно, разговор перебросился на Мишины дела. Все тот же лейтмотив — он должен писать, не унывать. Миша сказал, что он чувствует себя, как утонувший человек, — лежит на берегу, волны перекатываются через него. Федя яростно протестовал»118.

23 июня. «Вечером явился Добраницкий, за ним — Нина и Лида Ронжина. Добраницкий, конечно, разговаривал с М.А., сидя у него в комнате, а я с Ниной и Лидой. Нина мне почему-то по секрету от М.А. и от своего мужа сообщила, что осенью в МХАТе начнутся работы над «Пушкиным». У меня нет к этому сообщению полного недоверия, т. к. в воздухе чувствуется, что что-то с «Пушкиным» стряслось»119. Возможно, именно в эти дни Добраницкий готовится занять место директора МХАТа — и о том, что такие планы были, мы узнаем из дневника Е.С. позже.

25 июня. «Разговаривали о Добраницком — что это за загадочная фигура?» (в печатной редакции эта фраза отсутствует120).

Загадочной представлялась фигура Добраницкого и И.А. Троицкому. Обратимся еще раз к его показаниям 15 сентября 1938 года (через 10 дней после ареста генерал вернул себе самообладание — см. примеч. 158, — показания написаны его рукой, твердым почерком и сохраняют, на наш взгляд, значение источника).

«В 1935 г. дочь моей сестры, т. е. моя племянница Н.Г. Ронжина, вышла замуж за К.М. Добраницкого. Естественно, я познакомился с ним. Я сразу почувствовал к нему антипатию. Отталкивающими чертами его было: чрезвычайное самомнение, не находившее достаточного подкрепления в способностях и достоинствах, и преувеличенная гордость своей принадлежностью к коммунистической партии и своей революционной наследственностью. Оказалось, что у него отец — подпольщик-революционер, мать и тетка — заграничные эмигрантки революционеры, также дяди и т. д. Правительство и партию он не называл иначе как: «мое правительство», «моя партия» (наподобие николаевских генералов, которые говорили так же). При нем было невозможно ни о чем высказать мнение, чтобы он тотчас же не нашел в нем какой-либо ереси либо уклонов. Понятно, что я ограничился только строго необходимыми визитами к нему, и то по просьбам племянницы, и был у него всего три или четыре раза, и это тем более, что мне не понравилась и его мать, с которой он жил. Не понравились мне и люди, которых я там видел: исключительно немцы, разговор исключительно немецкий (я немецкого языка не знаю). Племянница объяснила, что это все старые знакомые и друзья матери, немецкие эмигранты, бежавшие от фашистов. Сам Добраницкий как-то намекнул, что он выполняет особые задания. Это, конечно, еще больше заставило меня сторониться его. Между тем пришлось поневоле довольно часто встречаться, в особенности в 1937 году. Я столовался у моей сестры и очень часто к вечернему чаю являлись или моя племянница, или Добраницкий с работы, дожидались друг друга и ехали домой — на Рустовку. <...> Из рассказов его продолжала выясняться какая-то фантастическая в прошлом жизнь с путешествиями вокруг света на парусном советском судне в целях коммунистической пропаганды в Бразилии и Аргентине по заданиям Коминтерна, наряду с этим какой-то дедушка в Польше — владелец майората. В настоящее время, по его словам, он также работал по специальным заданиям. Я, конечно, многому не верил. Но верно было то, что у них бывал Уншлихт, с сыном которого Добраницкий вместе рос в детстве, что его дядя имел командировку в Испанию с особыми заданиями, что у них в доме открыто бывают иностранцы, открыто поддерживается связь с заграницей. Все это укрепило меня в мыслях о Добраницком как 100% заслужившем доверие коммунисте. Однако в связи с общеизвестными арестами и процессами 1936—7 гг. в Добраницком произошли перемены. Он начал нервничать, потеряв значительно свою самоуверенность, и наконец начал осторожно, а потом все более и более определенно критиковать и осуждать действия и внутреннюю политику советской власти. Он говорил, что лозунг бдительности у нас вырождается в шпиономанию, что невозможно работать в атмосфере всеобщего недоверия друг другу и подсиживания, что можно дойти до того, что все культурные силы очутятся за решеткой; конечно, время трудное и боевое, но все же нельзя целое поколение воспитывать на аракчеевском лозунге «Слушаться и не рассуждать». Интересно, кто же будет рассуждать, когда это потребуется. Меня эта перемена очень удивила, и я говорил, что ему так рассуждать не к лицу. Я спросил его (весной 1937 года), уж не боится ли он сам ареста, нет ли за ним чего? Он сказал, что за собой абсолютно ничего не знает, но что у нас нельзя ручаться ни за что, потому что все напуганы и одержимы манией преследования. Он говорил, что вращается в самых разнообразных партийных и беспартийных кругах и везде одно и то же настроение. Добраницкий в последнее время несколько раз бывал у писателя Булгакова, с которым он сошелся на почве содействия ему протолкнуть в театры постановку его пьес» (т. 1, л. 153—158).

5

Вернемся к дневниковой записи Е.С. Булгаковой от 25 июня 1937 года: «Вышли в город. <...> В Гагаринском Эммануил. Обрадовался, говорит, что обижен нами, что мы его изъяли, спрашивал, когда он может к нам прийти. <...> Вечером вдруг решили позвать Эммануила. Условились — в 10 ч. Явился в одиннадцать, почему-то злой и расстроенный.

И мне, и М.А. он уже давно ясен, но просто любопытно, что он проделает121.

Начал он с речей, из которых ясно, что ему внушили122 передать угрозу — что снимут «Турбиных», если М.А. не напишет агитационной пьесы. А М.А. на это сказал: «Ну, я люстру продам».

Потом о «Пушкине». Внимательно расспрашивал, почему, как и кем была снята эта пьеса?

Опять «Пушкин»! Что такое? И потом о «Зойкиной» в Париже — что и как? Сказали, что уже давно не имеем известий.

Разговор его — это сплетенье вранья и провокации»123.

Фраза «Вечером вдруг решили позвать Эммануила» в записи от 25 июня 1937 года была убрана Е.С. при позднейшей переработке текста дневника. Получилось, что о вечернем визите договорились тут же днем, при встрече. Между тем вычеркнутая фраза немаловажна — за этим «вдруг» стоит то специфическое отношение Булгакова к Жуховицкому, которое мы уже комментировали ранее нашей записью от 12 ноября 1969 года об одном из мемуарных рассказов Е.С., кончавшемся репликой «Ну, позови этого подлеца». «Решили позвать Эммануила» после долгого перерыва, скорее всего, в силу того же психологического стимула — Булгакова тянуло возобновлять время от времени рискованную игру, вглядываясь при этом во тьму человеческого падения.

Это была, как увидим далее, скорее всего, последняя встреча Булгаковых с тем, кто несколько лет настойчиво посещал его дом!

За две недели до нее, во второй — никому, кроме прямых ее участников, не ведомой — реальности пыточных камер товарищ Жуховицкого по совместной переводческой работе Глеб Михайлович Свободин давал показания о том, что «сообщал сведения шпионского характера Жуховицкому и через него представителю английской формы Бенабью <...>».

На вопрос — вернее, утверждение следователя — «Вы являетесь одновременно секретным осведомителем ГУКБ НКВД СССР», подследственный ответил «Да» (л. 25)124.

Жуховицкий был арестован первый раз в 1932 году (о чем Булгаков вряд ли знал). На основании ордера от 19 марта 1932 года арест был произведен не на дому (в Новодевичьем монастыре), а «по месту нахождения», а именно в комендатуре ОГПУ; содержался арестованный в Бутырском изоляторе. Ему предъявлялось обвинение по статье 58-10 («к-р агитация, распространение провокационных слухов», как помечено на обороте одного из листов его дела). Но уже 23 марта 1932 года уполномоченный НКВД пишет постановление, в котором констатирует, что «установить активную борьбу против Соввласти гражданина Жуховицкого не удалось. Принимая во внимание, что дальнейшее расследование не даст изобличающего материала в отношении его преступления, полагал бы дело по обвинению гражданина Жуховицкого прекратить, освободив его из-под стражи» (Центральный архив ФСБ РФ, дело № 123049, арх. № Р-15328).

Имея в виду последующее поведение Жуховицкого, не приходится сомневаться в том, что он был завербован в осведомители и освобожден спустя несколько дней после ареста на этих именно условиях.

В конце июня 1937 года рушится последняя надежда на постановку оперы «Минин и Пожарский» (музыку писал Асафьев, либретто — Булгаков). Театр Вахтангова не решается заключить договор на пьесу по «Дон Кихоту»: директор театра Е.Н. Ванеева сообщает 29 июня, что в Комитете по делам искусств «были очень поражены темой»125.

1 июля 1937 года Е.С. записала: «Ужинали у нас — Вильямсы и Гриша Конский — после долгого перерыва появившийся опять»126. Он предложил поехать летом под Житомир вместе с ним, к актеру В.А. Степуну (брат Ф.А. Степуна), которого Булгаков знал с 1920-х годов.

9 июля (когда у Булгаковых обедал неожиданно приехавший из Ленинграда старший сын Е.С.). «Звонок Добраницкого, хотел прийти. Я сказала, что мы заняты, — попросил тогда разрешения прийти завтра»127.

10 июля. «Вечером пришел Добраницкий. Через час вслед за ним и Нина. По его просьбе М.А. прочитал «Бег». Произвело на обоих очень большое впечатление. Восхищались, благодарили, по-видимому, искренне»128.

13 июля 1937 года Булгаковы узнали, что директор МХАТа Аркадьев арестован: «Вот тебе и конец карьере» (в печатной редакции эта фраза отсутствует129).

В середине июля они уехали отдыхать под Житомир.

Как раз в эти дни, 15 июля 1937 года, заместитель начальника III отдела ГУГБ НКВД СССР, комиссар госбезопасности третьего ранга Минаев составил и направил начальству «Справку»:

«Жуховицкий Эммануил Львович, 1884 г. р., уроженец г. Киева, проживает Каляевская ул., дом 5, кв. 164, происходит из крупной буржуазной семьи, до революции являлся владельцем и редактором московского юмористического журнала «Будильник», во время НЭПа был владельцем картонной фабрики, в настоящее время нигде не работает, а занимается переводами130.

Установлено, что в 1929 г. в Москве был немецким разведчиком Гальпериным завербован для шпионской деятельности в пользу Германии, и по его заданию Жуховицкий на протяжении целого ряда лет занимался сбором шпионских сведений, получая за это от Гальперина разного рода вознаграждения, в виде денег и ценных вещей, привозимых из-за границы. Также установлено, что Жуховицкий, поддерживая связь с некоторыми иностранными корреспондентами в Москве, снабжает их к-р информацией о положении в СССР. Жуховицкий, будучи озлоблен против руководителей партии и правительства, в кругу иностранных корреспондентов высказывал террористические настроения и в явно к-р враждебной форме отзывался о вожде партии и рабочего класса.

Исходя из этого, прошу вашей санкции на арест Жуховицкого Э.Л.».

Инициальными документами для решения об аресте стали показания уже упоминавшегося нами Г.М. Свободина. Он показал, что «в каждый свой приезд Бенабью или привозил что-либо Жуховицкому из носильных вещей, или же давал ему деньгами и боннами Торгсина (примечательно, что в «Справке» эти факты повторены, но отнесены к Гальперину, — очевидно безразличие инициаторов и исполнителей террора к деталям. — М.Ч.).

Вопрос. У Вас были когда-либо какие-нибудь расчеты денежного характера с Жуховицким?

Ответ. Я с Жуховицким занимался вместе еще литературными переводами. По моим подсчетам, Жуховицкий мне недодал денег за мое участие в этих переводах в сумме трех тысяч рублей» (л. 19).

Г. Свободин был знаком с Жуховицким по крайней мере с 1931 года (л. 14). В их совместном переводе напечатана отдельным изданием пьеса (Вейценкорн Л. Экстренный выпуск: Мелодрама в 4 актах, 14 сценах / Пер. с англ. и обработка Э.Л. Жуховицкого, Г.М. Свободина. М., Гослитиздат, 1935. — 120 с.; сдано в набор 28 июня 1935 года, подписано к печати 5 сентября). Действие пьесы происходит в Нью-Йорке: фабула заключается в том, как владелец и издатель газеты губят жизнь членов одной семьи ради печатания материала, способного поднять тираж газеты; двое персонажей пьесы кончают с собой, приняв яд. Разоблачающая «американские нравы» пьеса была, вероятно, подарена Жуховицким Булгакову — в ту осень 1935 года, когда Булгаковы продолжали активно посещать сотрудников американского посольства, и на официальных приемах, и в частных домах. Скорее всего, это издание имел в виду, говоря о денежных расчетах с Жуховицким, Г.М. Свободин131.

29 июля 1937 года М. Фриновский наложил резолюцию на «Справку» — «Арестовать».

31 июля был выписан ордер на обыск и арест Жуховицкого. В ночь на 1 августа произвели обыск, 1-го составлен протокол, квартира, где Жуховицкий жил один, «заперта, ключ взят» (л. 5 об), сам он был препровожден в тюрьму.

* * *

14 августа 1937 года Булгаковы вернулись в Москву. В дневник в этот и последующие дни заносятся сообщения об арестах писателей — С. Клычкова, Н. Зарудина, Б. Ясенского, Ив. Катаева. Иногда эти сообщения комментируются: «Ардов сказал, что арестован Бухов. Этот Бухов произвел на меня в свое время совершенно отвратительное впечатление»132. Приходит известие о назначении нового директора МХАТа (17 августа 1937 года) о том, что «в Ленинграде посажен Адриан Пиотровский»133 — тот, кто заказывал автору романа о Иешуа и Пилате антирелигиозную пьесу.

Несомненно, они узнали в эти дни и об аресте Жуховицкого.

20 августа. «После звонка телефонного — Добраницкий. Оказывается, арестован Ангаров.

По Мишиному мнению, он сыграл очень тяжелую роль и в деле «Ивана Васильевича», и вообще в последних литературных делах Миши, в частности, в «Минине»134.

Добраницкий упорно предсказывает, что дальше в литературной судьбе М.А. будут изменения к лучшему, и так же упорно М.А. этому не верит.

Добраницкий задал такой вопрос: «А Вы жалеете, что в Вашем разговоре 30-го года Вы не сказали, что хотите уехать?»

М.А. ответил: «Это я Вас могу спросить, жалеть ли мне или нет. Если Вы говорите, что писатели немеют на чужбине, то мне не все ли равно, где быть немым — на родине или на чужбине»»135.

В лобовом вопросе Добраницкого в концентрированном виде выражены те отношения «художник — власть», которые советская власть на протяжении всего своего господства навязывала в качестве нормы, маскируясь под представления об «обществе», «родине» и т. п. До первых послесоветских лет не только официоз, но и «либеральная» критика с равной похвалой отзывалась о лояльном поведении Булгакова в 1930 году (в разговоре со Сталиным) и Пастернака в 1958 году (в письме Хрущеву с просьбой не изгонять из России). Поощрительное внимание к «патриотическим» поступкам обоих писателей узаконивало (как нам приводилось писать еще в 1987 году136) сомнительные с моральной и социальной точки зрения ситуации, в которых и Булгакову, и Пастернаку пришлось высказываться. Встречный вопрос Булгакова — вместо предусмотренного и предсказуемого ответа — переворачивал ситуацию и тем самым демистифицировал ее. Он обнажал логические следствия и социально-этическую суть негласной конвенции между советской властью и живущим у нее «под пятой» художником, где жестокость власти опирается на покорность жертвы: художник должен благодарить власть за сохраненное ему право быть немым на родине, а также право умереть на родине (запись Е.С. о возвращении впавшего в рамолическое состояние Куприна неуловимо окрашена именно таким отношением Булгакова к приезду повлиявшего на него когда-то писателя).

Вопрос Добраницкого, поставленный неприкрыто провокационно (ведь ответ «да, жалею» в 1937 году ставил собеседника перед необходимостью соответствующей реакции), был стимулирован, возможно, нервозностью, вызванной сгущением опасности над его собственной головой. Дело было не только в аресте Ангарова. Еще раньше, 9 августа 1937 года, в Ленинграде арестовали отца Добраницкого, недавнего директора Публичной библиотеки Мечислава Михайловича Добраницкого137. Хотя он уже около семи лет как разошелся с первой женой (она жила вместе с сыном — К.М. Добраницким — в Москве), в обстановке 1937 года арест отца, в прошлом — видного польского деятеля революции, соратника Я.С. Ганецкого (арестованного двумя неделями раньше)138, должен был, скорее всего, роковым образом отразиться на судьбе сына. Известие об аресте, несомненно, дошло до Москвы в первые же дни и было постоянным фоном поведения Добраницкого.

23 августа 1937 года. «Встретила на улице Добраницкого, была с Ольгой (О.С. Бокшанская — сестра Е.С., секретарь В.И. Немировича-Данченко. — М.Ч.). Ольга говорит о нем дурно. Объясняю это тем, что Добр[аницкого] хотели одно время назначить в МХАТ и, конечно, Ольга встретила его в штыки»139.

В дневниковых записях последующих двух недель Е.С. отмечает аресты председателя ВОКСа писателя А. Аросева, критика А.М. Эфроса, постоянного преследователя Булгакова — деятеля реперткома О. Литовского («Правда ли это — не знаю»; позже приписано в подлиннике — «Если бы!»; в позднейшей версии: «Ну, уж это было бы слишком хорошо!» — 6 сентября 1937 года140), самоубийство председателя Совнаркома Украины П.П. Любченко.

В доме Булгаковых вторая неделя сентября шла под знаком завершения либретто к задуманной Б.А. Асафьевым опере «Петр Великий»; на те же дни приходится болезнь младшего сына Е.С. — Сергея. 15 сентября она записывает: «За время его операции и лечебницы — сумбур дома, много телефонных звонков» (в печатной редакции запись, помеченная этим числом, сокращена, цитируемая фраза отсутствует141). Возможно, среди звонков были и не отмеченные в дневнике звонки Добраницкого. Среди очень многих визитеров этого неудобного для приема гостей месяца упомянут Г. Конский.

19 сентября 1937 года Дмитриев «говорит, что в Ленинграде видел Литовского». Не подтверждались, таким образом, слухи, «что он арестован»142.

21 сентября 1937 года «Добраницкий просил его навестить — у него перелом ноги. Поэтому поехали к нему. Показывал Мише и дал почитать несколько книг по истории гражданской войны, которых у Миши нет в библиотеке»143.

Это — последняя запись Е.С. о встречах Булгакова с Добраницким.

22 сентября 1937 года она описывает в дневнике впечатление от состоящих из десяти пунктов замечаний, присланных П.М. Керженцевым, на либретто Булгакова к опере «Петр Великий»: «Смысл этих пунктов тот, что либретто надо писать заново. Нет, так невозможно М.А. работать!»144 На другой день: «Мучительные поиски выхода: письмо ли наверх? Откорректировать ли роман и представить? Ничего нельзя сделать, безвыходное положение!»145

Дневник показывает, что Е.С., во всяком случае, продолжает мстительно следить за оказавшимися в опасности официозными литераторами, которые до последнего года помогали вытеснению Булгакова из литературной жизни.

Характерный азарт и «досада» — в записи от 25 сентября 1937 года: «Слух о том, что Киршон арестован. М.А. этому не верит»146. Приведем здесь же запись от 6 октября 1937 года: «Разговор о драматурге Микитенко, карьера которого судя по газетам закончилась. Случай вроде Киршона!» (в печатной редакции вся запись за это число отсутствует). За краткими записями — домашнее обсуждение происходящего, попытки найти логику событий.

Общественная атмосфера наэлектризована ежедневными арестами и пронизана слухами, ожиданиями, странными надеждами. В «верхах» вдруг возникает интерес к давно отвергнутой пьесе «Бег».

3 октября. «Все время говорим с М.А. о «Беге». Что это? Что-нибудь политически изменилось? Почему понадобилась пьеса? Ничего из этого не будет» (в печатной редакции весь цитируемый текст отсутствует).

5 октября: «Самосуд предлагает писать 1812 год по Толстому <...> Я в ужасе от всего этого. Это ужасно, что опять М.А. будет писать либретто! <...> Надо писать письмо наверх. Но это страшно»147. В течение 1937 года Булгакову, привыкшему писать «наверх», впервые стало страшно привлекать к себе насвеже внимание дирижировавшего массовым террором адресата.

* * *

Только через два месяца после ареста Жуховицкого, 2 октября 1937 года, были выполнены, как показывают материалы его следственного дела, необходимые формальности. Жуховицкому было предъявлено обвинение (на основании того, что он «изобличается в шпионской контрреволюционной деятельности») и было подписано постановление об избрании меры пресечения — «содержание под стражей в Бутырской тюрьме». В ней он, скорее всего, и содержался те два месяца, которые прошли после ареста. Протоколов допросов за это время в следственном деле нет. Возможно, он так и не подписал в течение двух месяцев нужных следствию показаний. И потому оперуполномоченный Каблуков — его следователь — в эти же дни (в документе указан только месяц — октябрь, но утверждающая подпись Фриновского датирована 4 октября), найдя, что «следствие надо <...> продолжать в связи с необходимостью дополнительных следственных операций, а срок содержания под стражей истек 1 октября 1937 г., <...> постановил: возбудить ходатайство перед Президиумом ВЦИКа о продлении срока содержания под стражей Жуховицкого Э.Л. сроком на 2 месяца до 1 декабря 1937 г.» (л. 13).

Чтобы представить себе, как воспринимал Булгаков обстановку поздней осени 1937 года (ставшей для него временем интенсивной работы над романом «Мастер и Маргарита», на котором сосредоточены были именно с этой осени главные его творческие помыслы), упомянем еще аресты (даты их установлены по следственным делам) двух людей, с которыми он приятельствовал, во всяком случае, в середине 1920-х годов.

В ночь с 1 на 2 ноября 1937 года был арестован И. Василевский-Не-Буква (известный в 1910—1920-е годы журналист, вернувшийся из эмиграции в 1923 году вместе со сменовеховцами, первый муж Л.Е. Белозерской; допросили — недатированные показания хранятся в его деле — и давно разведенную с ним Белозерскую, которая с 1924 года по август 1932 года была женой Булгакова). После нескольких месяцев упорной борьбы за жизнь Василевский-Не-Буква был расстрелян — 14 июня 1938 года.

22 ноября 1937 года был арестован сменовеховец писатель Ю.Н. Потехин. Следствие провели ускоренным темпом — 29 ноября, через неделю после ареста, дело рассмотрела тройка НКВД, он был обвинен в контрреволюционной агитации и 2 декабря 1937 года расстрелян (захоронен в Бутово — в сентябре 1987 года об этом сделана запись на обороте справки о приведении приговора в исполнение).

Добраницкий был арестован 19 октября 1937 года — за десять дней до приговора, вынесенного его отцу, и за 17 дней до расстрела Добраницкого-старшего (5 ноября 1937 года).

Кто же был этот человек, которого, видимо, так и не смогли разгадать в мае—сентябре 1937 года Булгаков и его жена?

Для восстановления его биографии мы вынуждены воспользоваться не самым адекватным источником — его следственным делом 1937 года.

Казимир Мечиславович Добраницкий родился в 1905 году в Цюрихе. О его матери в «Справке», составленной 14 октября 1937 года «врид» начальника III отдела ГУГБ НКВД СССР комиссаром госбезопасности третьего ранга (уже известным нам по делу Жуховицкого) Минаевым, сказано: «Добраницкая Елена Карловна, 1888 г. рождения, уроженка г. Митавы, по национальности немка, гр[ажданка] СССР, беспарт[ийная]». «Справка» заканчивается фразой: «Добраницкий К.М. и Добраницкая Е.К. подлежат аресту». В момент ареста Добраницкая работала, согласно этому документу, «в качестве руководительницы кафедры Коммунистического института журналистики». Мать и сын с женой Анной (Ниной) Георгиевной (племянница А.И. Троицкого — см. выше) жили вместе; сыну молодых Добраницких был год и семь месяцев.

Отец арестованного Мечислав Михайлович Добраницкий, польский еврей (в собственноручно заполненной «Анкете арестованного» в графе «национальность» К.М. Добраницкий написал «еврей» — л. 16, в «Справке» значится: «по национальности поляк» — л. 1), участник российского революционного движения (ср. цитированные ранее показания И.А. Троицкого). В 1924 году он «получил назначение на работу в Гамбург в качестве генерального консула, в связи с этим я и переехал к нему в Гамбург» (машинописный протокол допроса К. Добраницкого от 19 ноября 1937 года, л. 20). Ранее, в 1924 году, Добраницкий «был вывезен родителями в Австрию для лечения» (Там же). До этого — по крайней мере, после Февральской революции — Добраницкие, видимо, жили в Петрограде: в дневнике К. Чуковского 30 апреля 1917 года упомянут «Казик», который вместе с детьми писателя находился в Куоккале, а 29 сентября 1924 года записано: «Был у меня Мечислав Добраницкий. Он едет консулом в Гамбург. Он лыс, а лицо у него молодое»148.

В июне 1926 года К. Добраницкий приехал в СССР, жил в Ленинграде по январь 1927 года, «работал в качестве лектора Московско-Нарвского райкома ВКП(б)» (л. 24). В январе 1927 года (в протоколе опечатка: 1937 года) «в связи с болезнью, я вернулся обратно в Гамбург <...>. В июле месяце 1927 г. отец получил новое назначение зав. отделом Прибалтики и Польши (НКИД. — М.Ч.), в связи с этим я с семьей выехал в Москву». В 1929 году, судя по адресной книге «Вся Москва», Добраницкий-отец, сотрудник НКИД, живет по тому самому адресу, по которому будут проживать до дня его ареста бывшая жена и сын.

Показания Добраницкого 19 ноября 1937 года продолжаются формулой, принятой начиная с официального сообщения о самоубийстве Томского, затем Гамарника для тех, кто кончал с собой, опасаясь ареста: «Чувствуя себя окончательно запутавшимся в контрреволюционных делах, по приезде в Москву я решил покончить самоубийством, принял яд и был отправлен в больницу. Когда я оправился, отец устроил меня на работу» (л. 25). Мы не знаем причин этой попытки; возможно, окончательное возвращение в Советский Союз для 22-летнего юноши, воспитывавшегося в основном в Европе, было слишком большим потрясением.

В 1927 году он получил высшее образование — «экстерном сдал за 2-е МГУ», как указано в протоколе первого допроса 2 ноября 1937 года (в документе ошибочно «октября» — л. 18). В том же протоколе (составленном оперуполномоченным Мозжухиным) в графе «Род занятий» записано: «без определенных занятий; до сентября м-ца работал», и далее здесь, как и в «Анкете арестованного», указано место последней работы и должность — «зам. главного редактора издательства Всесоюзной академии архитектуры». (В «Анкете» указана специальность — «работник печати»; Е.С. называет его в дневнике «журналистом».) Иначе в «Справке»: «работает в качестве заведующего культотдела издательства «Рабочая Москва»».

В той же «Справке», послужившей инициальным документом ареста, он назван «беспартийным», но сам Добраницкий в «Анкете» указывает: «член ВКП(б) с 1930 г., не исключен».

Осенью 1932 года К. Добраницкий был арестован первый раз. «Как видно из архивного дела СПО ОГПУ № 499479, в 1930 г. квартиру Добраницкого посетила приехавшая из Австрии троцкистка Натанзон Марта и в 1932 г. у него останавливалась приехавшая из Австрии троцкистка Адлер Раиса, адреса которых являются условными адресами для переписки троцкистов, находящихся в СССР, с Троцким. <...> Постановлением Коллегии ОГПУ от 4.XI.1932 г. Добраницкий из-под стражи освобожден под подписку о невыезде из Москвы» («Справка», л. 2; в протоколе допроса 2 ноября 1937 года основания первого ареста «уточнены» так: «по подозрению в шпионаже и принадлежности к троцкистской организации, был освобожден без суда» — л. 18 об.).

В «Анкете арестованного» Добраницкий на вопрос «Каким репрессиям подвергался при Соввласти: судимость, арест и другие (когда, каким образом и за что)» отвечает собственноручно так: «Был в 1932 году арестован органами НКВД — через сутки выпущен» (следовательно, он был арестован 2 или 3 ноября 1932 года). Еще более короткий, чем у Жуховицкого, срок пребывания в стенах Лубянки — в сопоставлении с поведением Добраницкого в доме Булгакова — заставляет предположить, что во время первого ареста он также дал согласие стать осведомителем.

Сопоставим с этим версию, выбитую из Добраницкого на допросе, когда зашла речь о его первом аресте:

«Вопрос. Вы тогда говорили в НКВД о своей шпионской работе?

Ответ. Нет, я это скрыл от органов НКВД.

Вопрос. Как Вы были освобождены?

Ответ. После моего ареста моя мать Добраницкая обратилась к своему брату Сташевскому149, последний, видимо, не желая вмешиваться в мое дело, посоветовал ей обратиться к Уншлихту. Уншлихт тут же ее принял, создавалось такое впечатление, что он предупрежден о возможном приходе к нему матери. Уншлихт обещал с кем-то переговорить и вечером того же дня сообщил моей матери, что я буду освобожден, так что когда я пришел, то мать и жена меня уже ждали.

Вопрос. Почему Вы скрыли в 1932 г. о Вашей шпионской деятельности, принадлежности к «ПОВ»150?

Ответ. Я признаю, что совершил преступление, скрывая это от органов НКВД. Мотивировка — отец и брат матери Сташевский, которые занимали видное положение, и я был убежден, что поверят не мне, а им.

Вопрос. Продолжайте Ваши показания о шпионской работе» (протокол допроса от 19 ноября 1937 года, л. 29—30).

В феврале 1937 года — еще за три месяца до встречи с Булгаковым — Добраницкий «был вызван как свидетель по делу арестованных террористов белогвардейцев: Хохлова, Лепешкина и других, с которыми находился в близких отношениях и которых он знакомил с хранившейся у него белогвардейской литературой» («Справка», л. 2). Его функция в качестве «вызванного свидетеля» — т. е. для очной ставки с подследственными — также очевидна. Вокруг его шеи в тот год с неизвестного нам момента затягивалась петля, и он надеялся, видимо, ослабить ее, бесперебойно поставляя материал на тех, с кем лично встречался до дня ареста.

Вот какой человек и главное — в какой личной ситуации появился 14 мая 1937 года в доме Булгакова.

11 ноября 1937 года в дневнике Е.С. появляется запись: «Заходила днем к Троицким. Оказывается, Добраницкий арестован и Нина с ребенком переехала теперь к Троицким. Ив[ан] Ал[ександрович] вел себя ужасно глупо, навязывался к нам в гости. Пришлось, после его настойчивых упреков, позвать их к нам 17-го» (в печатной редакции запись сведена к одной фразе: «Заходила к Троицким, узнала, что Добраницкий арестован»)151. Раздражение, окрасившее запись Е.С., могло быть следствием неотвязной мысли автора дневника о возможном нежеланном читателе. Впрочем, нельзя полностью исключить и того реального, хотя и полупатологического, раздражения, которое охватывало остававшихся на свободе, когда кто-то из впавших в отчаяние знакомых мог, как им казалось, опасным приближением принести в дом «заразу». К тому же Е.С. помнила, как Добраницкий уверял ее: «я не исчезну»... — и была, если можно так выразиться, разочарована.

15 ноября 1937 года — запись об одном из визитов Г. Конского:

«...пока М.А. говорил по телефону, он, войдя в кабинет, подошел к бюро, вынул оттуда альбом, стал рассматривать, осмотрел подробно бюро и пытался даже заглянуть в конверт с карточками, лежащий на бюро. Форменный Битков!

А жаль — так, вообще, он и талантлив, и остер, и умен»152.

В показаниях на допросе 19 ноября 1937 года, спустя месяц после ареста, Добраницкий полностью признал себя виновным во всем, что предъявляет ему следователь со значащей фамилией Мозжухин.

«Вопрос. Вы являетесь врагом советской власти и арестованы за то, что до дня Вашего ареста вели активную борьбу с Советской властью. Вы это признаете?

Ответ. Да, я признаю себя виновным в том, что с 1925 г. являлся врагом Советской власти, изменником своей страны, занимался шпионажем в пользу Польши и примыкал к троцкистским организациям, хранил, размножал и распространял троцкистские контрреволюционные документы, троцкистские архивы». Далее — подпись Добраницкого (л. 20; каждые 2—3 абзаца скреплены такой подписью, что говорит о характере допроса).

Далее упомянут как заведомый шпион брат его матери Сташевский, который будто бы, пригласив Добраницкого к себе домой «в 1930 или начале 1931 г. <...> сказал, что ему все известно о моей шпионской работе в пользу Польши по указанию моего отца Добраницкого, после короткой паузы Сташевский предложил: «Ты будешь продолжать эту работу по моим заданиям, имей в виду, что доверия особого ты не заслуживаешь, но ты уже не ребенок, пора тебе понять, что ты играешь головой, поэтому сохраняй строжайшую конспирацию, никаких записей быть не должно, все будешь передавать мне лично на словах. Ты стопроцентный интеллигент, им и оставайся для польской разведки. Твоя задача характеризовать круги литераторов, историков и молодежи, встречаться будем раз в месяц» <...>» (л. 29).

Сконструированный здесь «монолог Сташевского» показывает (помимо драматургической увлеченности самого следователя), как НКВД переключало собственное задание агенту на мнимые задания «польской разведки», — и текст дальнейших показаний, идущий уже в большей степени от самого Добраницкого, был как бы двуфункциональным. Добраницкий сообщал, что Сташевский «из моего окружения интересовался следующими лицами:

1) Леонов Леонид Максимович, писатель, был в свое время председателем Союза советских писателей, сейчас член правления этого союза, лидер беспартийной группы в Союзе писателей, в которую входят: Тихонов, Лавренев, Федин, Слонимский, Чуковский, Зощенко и А.Н. Толстой, но последнее время Толстому не стали доверять и он от этой группы отошел.

О советской литературе Леонов мне говорил так:

«Писатели-коммунисты не талантливы, но они травят беспартийных писателей, чтобы те их не забили. Талантливых произведений в советской литературе нет и не может быть потому, что люди боятся писать, боятся говорить и думать, их запугали, я, например, пишу в пустоту, я не знаю, есть ли у меня читатель и нужен ли я ему, у нас ведь пишут по приказу, я пишу хоть бы и в пустоту, а сколько людей молчат».

Леонов проявлял большой интерес к контрреволюционным организациям, распространял клеветнические контрреволюционные измышления о руководителях советской власти и коммунистической партии, сомневался в виновности Зиновьева, отрицал виновность Пятакова и доказывал, что дело Тухачевского и других: «чудовищная провокация со стороны Советской власти». Он с жадностью ждет возможности буржуазного переворота, распространяя контрреволюционные, провокационные слухи о «термидорианском (в документе с ошибкой. — М.Ч.) перевороте».

Я Сташевского подробно информировал о Леонове, и он им очень заинтересовался, расценивая его не только как крупного писателя, но и как рупор влиятельной группы беспартийных писателей.

2) Лавренев Борис Андреевич, ленинградский писатель с весьма загадочным прошлым, бывший офицер, в 1918 г. в Киеве при Советской власти сидел в тюрьме, в 1920 г., по его словам, командовал береговой обороной Крыма и в 1921 г. редактировал военную газету в Ташкенте, женат на Горбаневской Елизавете Михайловне, которая мне по секрету сказала, что ее настоящая фамилия Голицина <sic!>, которую она скрывает. Лавренев имел близкие отношения с шпионом Колбасьевым, в 1934 г. Лавренев с женой ездили за границу в Париж и в Италию. В 1931 г. Лавреневу и его жене я показывал свой троцкистский контрреволюционный архив, которым особенно интересовалась Горбаневская.

Лавренев, так же как и Леонов, контрреволюционно настроен, а его жена очень подозрительная по шпионажу, кроме этого о них как о врагах говорит и тот факт, что они, зная о наличии у меня троцкистской нелегальщины, не сообщили соответствующим органам.

Я был также связан с женой осужденного по делу трудовой крестьянской партии Чаянова — Чаяновой-Гуревич Ольгой Эммануиловной, работающей искусствоведом, Кронманом, Егорьевой Натальей Николаевной, работающей редактором издательства «Московский рабочий», Аптекарем Валерьяном Борисовичем, научный работник, бывший активный участник контрреволюционной группы «демократический централизм», в 1937 г. арестован НКВД, и Баклаевым Георгием Павловичем, работающим в качестве директора института заочного обучения партактива при МК ВКП(б).

Все эти люди мною были выбраны, как лица, имевшие отношение к троцкистам, резко критиковавшие нынешнее руководство ЦК ВКП(б) и с успехом могущие быть использованы в моих шпионских целях, что я не без успеха и делал, тем более что все они занимали такое положение, которое им давало возможность раньше других быть в курсе интересующих событий. Кроме этого я и лично Сташевский были связаны с бывшим председателем СНК РСФСР Сырцовым Сергеем Ивановичем, который бывал у Сташевского на квартире и с ним вел антипартийные беседы. <...>

Вопрос. Следствию известно, что Вы имеете большую белогвардейскую библиотеку. Где она сейчас находится?

Ответ. Во время нахождения в Гамбурге мой отец Добраницкий мне покупал белогвардейские книги, таким образом я имел большую белогвардейскую библиотеку, которую привез в Москву. Здесь Сташевский дал мне несколько принадлежавших ему белогвардейских книг и штук 20 белогвардейских книг дал мне, взятых им у Уншлихта, моя белогвардейская библиотека таким образом состояла из 130 книг.

В 1933 г. всю белогвардейскую библиотеку числом в 130 книг я продал за 500 рублей Гуковскому Алексею Ивановичу, работающему в главной редакции «Истории гражданской войны» <...>153.

Вопрос. Таким образом, следствием установлено, что вы с 1925 г. будучи обработаны участником «ПОВ» своим отцом М.М. Добраницким вступили в члены «ПОВ» и начали нелегальную пересылку М.М. Добраницкому интересующи[х] его материал[ов] через матросов пароходства, затем передава[я] их известному Вам члену «ПОВ» польскому разведчику А. Сташевскому.

Одновременно Вы с 1926 г. являлись активным участником троцкистских организаций в Москве и Ленинграде, хранили троцкистские архивы и до последнего времени проводили троцкистскую работу.

Подтверждаете ли Вы это?

Ответ. Да, предъявленное мне обвинение я целиком подтверждаю. <Подпись>.

Показания мне прочитаны и с моих слов записаны верно. <Подпись>.

Допросил оперуполномоченный 8 отд. 3 отд. 7 ГУГБ НКВД ст. лейтенант гос. безопасности Мозжухин» (л. 30—35).

«Дополнительные следственные операции», проделанные над Жуховицким после 4 октября 1937 года (см. выше), также дали результаты. Менее чем через два месяца допросов, 22 ноября 1937 года, он подписал показания о том, что с 1932 года «был привлечен к шпионской работе в пользу иностранного государства». Он дал развернутые показания по своим связям с «английским разведчиком Бенабю», «австрийским адвокатом Гальпертом», но отрицал подобные связи с «корреспондентом «Ньюс Кроникл» — англичанином Кашиным-Гордон», настаивая: «С Кашиным у меня были личные отношения. Общим интересом у нас были литературные вопросы» (л. 28—30 об.). На вопрос: «Деньги за свою шпионскую работу вы получали?» — Жуховицкий ответил: «С Гальпертом у меня никаких денежных расчетов не было. От Бенабю же я получил 400 рублей на Торгсин, получал от него заграничные носильные вещи и один раз получил от него 20 английских фунтов» (л. 30). Характер показаний дает основание думать, что почти за четыре месяца допросов Жуховицкий еще не сломлен.

Протокол допроса от 9 декабря 1937 года, уместившийся на одной странице, посвящен одной теме и состоит из трех вопросов и трех ответов.

«Вопрос. С какого времени вы являлись секретным агентом НКВД?

Ответ. Я точно не помню, когда я завербован на секретную работу органами НКВД, мне кажется, что это было в 1933 году. <Подпись>.

Вопрос. В прошлом вашем показании от 7/XI-37 г. вы показали, что вы вели шпионскую работу и были связаны с германским разведчиком Гальпер[т]ом (в документе здесь: Гальперном. — М.Ч.) и английским — Бенабю, подтверждаете вы это?

Ответ. Да, я это подтверждаю. <Подпись>.

Вопрос. Вы состояли секретным агентом НКВД и одновременно занимались шпионской работой, подтверждаете вы это?

Ответ. Да, я это подтверждаю. <Подпись>154.

Протокол с моих слов записан верно и мне прочитан. <Подпись>.

Об окончании моего следствия мне объявлено. <Подпись>.

Допросил оперуполномоченный I отделения III отдела Каблуков» (л. 32).

В этот же день, 9 декабря 1937 года, происходил «суд» над Добраницким. Председательствовал диввоенюрист Поляков, члены — бригвоенюристы Преображенцев и Рутман, секретарь — военный юрист третьего ранга Козлов.

В протоколе записано, что Добраницкий «виновным себя признает. Свои показания на предварительном следствии подтверждает и заявляет, что больше дополнить судебное следствие ничем не имеет.

Председательствующий объявил судебное следствие законченным и предоставил подсудимому последнее слово, в котором просит учесть, что он абсолютно больной человек и просит суд в лагерь его не направлять (синтаксис документа. — М.Ч.).

Суд удалился на совещание. По возвращении суда с совещания Председательствующий огласил приговор» (л. 43).

Добраницкий был приговорен «к высшей мере наказания — расстрелу» и «в силу постановления ЦИК СССР от 1-XII-1934 г.» расстрелян «немедленно».

В его деле — «Справка» о приведении приговора в исполнение, подписанная начальником 10 отделения I спецотдела капитаном Михалевым 9 декабря 1937 г. (л. 45).

Вечером этого дня в доме Булгакова живо обсуждается поведение Алексея Толстого, который заключает с МХАТом договоры на пьесы, не выполняет их, но деньги не возвращает.

12 декабря 1937 года прошли первые в стране выборы по новой, сталинской конституции.

13 декабря в гостях у Булгакова приехавший из Ленинграда композитор Соловьев-Седой; затем они на обеде у Ф.Н. Михальского (Филиппа Филипповича из писавшихся в этом году «Записок покойника»): «В конце вечера, уже часу в первом, появился какой-то неизвестный в черных очках, лет 50 с виду, оказавшийся Фединым товарищем по гимназии». При правке дневника к концу фразы сделана сноска карандашом: «Не Туллер ли Первый?» При переписывании конец фразы изменен: «...отрекомендовавшийся — «Федин товарищ по гимназии»... Абсолютно как Туллер...» Туллер Первый — один из сотрудников ГПУ в пьесе 1931 года «Адам и Ева», установивших слежку за профессором Ефросимовым — и погибших при газовой атаке на город. «Было весело, шумно, пели под гармонику — Дорохин играл. Федя привез из Парижа пластинку «Жили двенадцать разбойников» <...>»155.

20 декабря в «Правде» появилось сообщение о расстреле 16 декабря А. Енукидзе и других лиц, среди них — Б.С. Штейгера.

23 декабря вечером Булгаковы были в гостях у художника Вильямса, смотрели его новые работы.

В этот день, 23 декабря 1937 года, прокурор Союза ССР Вышинский утвердил «Обвинительное заключение»156 по делу Жуховицкого, которое гласило:

«В ГУГБ были получены сведения о том, что Жуховицкий Эммануил Львович, поддерживая близкую связь с рядом иностранных корреспондентов, снабжает последних контрреволюционными, провокационными сведениями, за что получает от этих иностранцев деньги и вещи.

На основании этих данных Жуховицкий был арестован.

Жуховицкий на следствии признал себя виновным в том, что, являясь секретным сотрудником НКВД, был связан по шпионажу с резидентом германской разведки — Гальпертом и агентом английской разведки — Бенабю, по заданиям которых он собирал и передавал им сведения секретного характера157. <...> За свою шпионскую работу Жуховицкий получил 400 рублей на Торгсин, 20 английских фунтов и большое количество различных заграничных вещей. <...>

Установлено также, что Жуховицкий неоднократно высказывал прямые террористические настроения по отношению руководителей <sic!> ВКП(б) и Советского правительства» (л. 33—34).

Сам обвиняемый во время следствия «виновным себя признал только в шпионаже».

Дело было постановлено «направить на рассмотрение Военной Коллегии Верхсуда РСФСР, с применением закона от 1 декабря 1934 года» (л. 35). Протокол подготовительного заседания Военной коллегии под председательством армвоенюриста Ульриха констатировал согласие с обвинительным заключением и принятием к производству. Дело было назначено «к слушанию в закрытом судебном заседании, без участия обвинения и защиты и без вызова свидетелей» (л. 36). 24 декабря 1937 года Жуховицкий дал расписку в том, что он получил копию обвинительного заключения о предании его суду Военной коллегии. 25 декабря во время «судебного заседания» на вопрос председательствующего, признает ли он себя виновным, «подсудимый ответил, что виновным себя признает частично, т. е. в шпионской деятельности, и показания, данные им на предварительном следствии, также подтверждает частично.

Больше дополнить судебное следствие ничем не имеет.

Председательствующий объявил судебное следствие законченным и предоставил подсудимому последнее слово, в котором заявил <sic!>, что шпионажем он занимался и передавал секретные сведения, но за эту работу денег не получал. В 1934—35 гг. он был привлечен за свою шпионскую деятельность НКВД, но дело о нем было прекращено и он был освобожден. Бенабю он также передавал сведения шпионского характера, но террористических настроений он никогда не имел.

Суд удалился на совещание» (л. 38—38 об.).

Поведение Жуховицкого на «суде» показывает, что он продолжал, сколько хватало сил, борьбу за свою жизнь.

«По возвращении суда с совещания» (ни на какое «совещание» никто, конечно, не удалялся — давно известно, что все решалось в течение нескольких минут тут же, в присутствии подсудимого) «Председательствующий огласил приговор». Жуховицкий был признан виновным в совершении преступлений, предусмотренных статьями УК РСФСР 58-6, ч. 1, 17, 58-8 и 58-11, и приговорен к расстрелу с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. На основании постановления ЦИК от 1 декабря 1934 года приговор был приведен в исполнение немедленно, о чем в деле сохранилась «Справка» с грифом «секретно» за подписью начальника II гос. отдела 1-го спецотдела НКВД СССР лейтенанта госбезопасности Шевелева (л. 40).

* * *

Спустя два с лишним месяца после расстрела Добраницкого, 17 февраля 1938 года, была арестована его жена Нина (Анна) Георгиевна Добраницкая, родившаяся в 1913 году в г. Борец Рязанской области, работавшая переводчицей-референтом в Библиотеке им. Ленина. В момент ареста она жила с полуторагодовалым сыном у матери и дяди — на Петровке, в доме 20, квартира 2 (куда и ходили в гости Булгаков с Еленой Сергеевной).

В составленной тем же Минаевым 15 февраля 1938 года «Справке» для решения об обыске и аресте сказано, что Добраницкая «является женой активного троцкиста — агента польской разведки, члена ПОВ Добраницкого Казимира Мечиславовича, осужденного в декабре 1937 года Военной Коллегией Верховного суда по первой категории.

Ее сын Андрей 1936 г. рождения подлежит направлению в детский приемник». На «Справке» — утверждающая подпись Фриновского.

Со дня ареста Нина Ронжина, как называет ее в своем дневнике Е.С., содержится в Бутырской тюрьме. В протоколе первого допроса 20 февраля 1938 года, сообщая состав семьи, она сделала примечание: «В состав моей семьи своего мужа я не включаю, т. к. подаю заявление о разводе с ним и присвоении мне девичьей фамилии». Не требует пояснений, что с момента ареста поведением молодой женщины руководит только мысль о судьбе ее ребенка.

На вопрос следователя о «контрреволюционной деятельности бывшего мужа» она дала следующие показания: «О контрреволюционной деятельности моего бывшего мужа Добраницкого К.М. в конкретном выражении мне ничего не известно. О связях его с иностранцами Адлер, Шоре, Циркель и о приезде из Германии Файн Е.Ю. мною сообщалось по служебной линии Зинаиде Владимировне Строговой, работнику НКВД. Ей же мною был представлен список знакомых моего мужа и его матери Добраницкой Е.К., в котором в числе других были перечислены люди, ныне арестованные, поименованные выше, которые, по ее мнению, не представляли интереса и были вычеркнуты». Об одной из них «мною особо сообщалось Строговой, т. к. она была тесно связана с Добраницкой Еленой Карловной. Под руководством Строговой З.В. — 3 года, а ранее — Николая Павловича (его знает Строгова) — 1½ года, а всего около 5 лет». Последняя фраза представляет собой, по-видимому, ответ на незаписанный вопрос следователя о стаже сотрудничества Нины Ронжиной с НКВД. Знал ли об этом ее муж — неизвестно, как и то, знала ли она о его сотрудничестве. Настороженность же по отношению к ней Булгаковых очевидна из дневника Е.С.

Составленное в день первого допроса «Постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения» констатирует тем не менее, что арестованная «достаточно изобличается в том, что, зная о контрреволюционной деятельности своего бывшего мужа <...> своевременно не сообщала в соответствующие органы. Кроме того, была связана с изобличенными врагами народа». В следующем постановлении, уже с формулой «следствием установлено», сказано, что она «является женой активного троцкиста <...> осужденного по первой категории», и дело ее «как социально-опасной представлено на рассмотрение Особого совещания при НКВД СССР». 22 марта совещание, в свою очередь, постановило ее «как члена семьи изменника родины — заключить в исправтрудлагерь, сроком на пять лет, считая срок с 17/2-38 года».

Она отбывала наказание до 7 февраля 1943 года в Карлаге. Согласно сообщению 17-го отделения милиции г. Москвы от 24 октября 1949 года, Добраницкая изменила фамилию на Ронжина. 29 декабря 1956 года определением Военной коллегии Верховного суда постановление ОСО от 22 марта 1938 года было отменено и дело за отсутствием состава преступления прекращено; последний лист дела — расписка от 25 января 1957 года: «Мне, Чернышевой, ранее Добраницкой, Анне Георгиевне, объявлено...»

Через несколько месяцев после того, как Нина Ронжина была отправлена в лагерь, имя ее дяди, на иждивении которого остались ее неработающая мать и маленький сын, было названо в застенках Лубянки. 5 июля 1938 года один из многочисленных военных, которых спустя год после расстрела маршалов продолжали арестовывать и пытать, — П.И. Овсянников — назвал И.А. Троицкого как участника «офицерско-монархической организации» 1925—1927 годов и «офицерско-монархической группы, руководимой Тухачевским Николаем Николаевичем, братом Михаила Николаевича Тухачевского», — уже в 1928—1935 годы. Таким образом, целое десятилетие жизни и службы Троицкого оказалось покрыто преступной деятельностью. 4 сентября 1938 года он был арестован в своей квартире на Петровке158. Постановлением трибунала Московского военного округа от 11 мая 1939 года осужден к высшей мере с конфискацией имущества. Приговор приведен в исполнение через два с половиной месяца, 31 июля 1939 года.

Последняя запись, относящаяся к этой семье, сделанная Е.С. при жизни Булгакова, датирована 14 сентября 1938 года: «После очень долгого перерыва позвонила Лида Р[онжина] (мать Н. Ронжиной. — М.Ч.) и сказала, что Иван Ал[ександрович] и Нина Р[онжина] арестованы и что у нее на руках остался маленький Нинин Андрюша. Просила зайти»159.

Осенью 1969 года Е.С. упоминала нам о молодом человеке Андрее Чернышеве, с которым она дружит, как когда-то дружила с его матерью и бабушкой160.

Примечания

1. Чудакова М. Булгаков и Лубянка // Литературная газета. 1993. 8 декабря. С. 6.

2. Файман Г. Перед премьерой // Независимая газета. 1993. 17 ноября. С. 5.

3. В листе участников заседания «Никитинских субботников» 7 марта 1926 г., когда Булгаков читал первую часть повести, расписались 45 человек; см. «Жизнеописание Михаила Булгакова» (далее «Жизнеописание»), с. 328 наст. издания.

4. Цит. по: Виноградов В. «Зеленая лампа»: Продолжение темы «Михаил Булгаков и чекисты» // Независимая газета. 1994. 20 апреля. С. 5; о «Зеленой лампе» и Булгакове см. также: Жизнеописание. С. 231—238 наст. издания.

5. Показания Л.В. Кирьяковой опубл.: Виноградов В. Указ. соч.

6. Чудакова М.О. Мемуарные заметки Б.В. Горнунга / Вступительная заметка // Пятые Тыняновские чтения. Тезисы докладов и материалы для обсуждения. Рига, 1990. С. 168—169.

7. О Е.А. Галати и ее отношениях с московской литературной средой, «Зеленой лампой» и М. Булгаковым см.: Жизнеописание. С. 209, 231—232 наст. издания.

8. Файман Г. Лубянка и Михаил Булгаков // Русская мысль. 1995. № 4081. 8—14 июня. С. 11. Здесь и далее в цитатах курсив наш.

9. Жизнеописание. С. 300—301 наст. издания.

10. Файман Г. Лубянка и Михаил Булгаков. С. 11.

11. Об отношениях Булгакова с пречистенским кругом московской интеллигенции см.: Чудакова М.О. Опыт реконструкции текста М.А. Булгакова // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1977. М., 1977. С. 93, 100—102, 105; Шапошникова Н. 1) Булгаков и пречистенцы // Архитектура и строительство Москвы. М., 1989. № 9. С. 26—27; 1990. № 2. С. 33; № 4. С. 33; № 5. С. 22—23; № 11. С. 13—15; 2) Пречистенский круг (Михаил Булгаков и Государственная Академия художественных наук. 1921—1930) // Михаил Булгаков: «Этот мир мой...». Т. 1. СПб., 1993; Чудакова М.О. 1) Жизнеописание. С. 16—17, 321—326 наст. издания; 2) Михаил Булгаков: эпоха и судьба художника // Булгаков М.А. Избранное. М.: Просвещение, 1991. (Школьная библиотека). С. 361—383.

12. Цит. по: Чудакова М.О. Опыт реконструкции текста М.А. Булгакова. С. 101.

13. См.: Жизнеописание. С. 695—696 наст. издания.

14. Дневник Елены Булгаковой. М., 1990. С. 189. Мемуарный, а не дневниковый характер этой вставки публикаторами не отмечен.

15. Дневник Елены Булгаковой. С. 65.

16. Дневник Елены Булгаковой. С. 35.

17. Дневник Елены Булгаковой. С. 38.

18. Чудакова М.О. Архив М.А. Булгакова: Материалы для творческой биографии писателя // Записки Отдела рукописей ГБЛ. Вып. 37. М., 1976. С. 150, 149.

19. Яновская Л. Елена Булгакова, ее дневники, ее воспоминания // Дневник Елены Булгаковой. С. 7.

20. Так, в преамбуле к «Примечаниям» в авторитетном, подготовленном на академическом уровне издании сообщается: «Опубликован и введен в научный оборот <...> выразительный документ, имеющий прямое отношение к Михаилу Булгакову <...>» и т. п. (Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. СПб., 1994. С. 552), — но нигде не оговорено, что введен в оборот не дневник, имеющий действительно прямое отношение к Булгакову, как писавшийся при его жизни и в немалой степени под его контролем, а документ позднего происхождения, быть может не менее выразительный, но уже в другом отношении. Комментаторы цитируют издание 1990 г. как «дневник» (ср., например, с. 607—608), а в других случаях, естественным для исследователя образом стремясь избежать неточности, вынуждены цитировать подлинный дневник, но при этом уже вообще не указывают источника (ср., например, с. 609); в то же время в списке «Условных сокращений» указаны два архивных источника — дневник 1936 г. и дневник 1933—1934 гг., что совершенно лишнее, так как этот-то последний, повторим еще раз, поглощен публикацией 1990 г... (Заметим, что автор данной статьи как член редколлегии издания «Театрального наследия» Булгакова вполне отдает себе отчет в своей доле ответственности за эту текстологическую невнятицу.) Словом, опасения Иешуа, «что путаница эта будет продолжаться очень долгое время», снова подтвердились, как и во множестве других случаев, связанных с публикацией документов, имеющих отношение к Булгакову.

Упомянем в этой именно связи и характер ссылок на наши работы — на примере (одном из множества) основательного и богатого привлеченным материалом комментария к пьесе «Александр Пушкин». «М.О. Чудакова убедительно доказала, что жалобы Дантеса на хандру и сплин представляют собой скрытые цитаты из писем Пушкина. К этому можно прибавить, что первая фраза, с которой Дантес обращается к Геккерену: «Мне скучно, отец» — является перифразой слов «Мне скучно, бес» из пушкинской «Сцены из «Фауста»»» (Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 632). Но прибавлять нет нужды — сразу вслед за раскрытыми нами цитатами из писем идет фраза в скобках: «(напомним еще, что реплика Дантеса вторит и пушкинскому Фаусту: «Мне скучно, бес»)» — Чудакова М. Библиотека М. Булгакова и круг его чтения // Встречи с книгой. М., 1979. С. 286. Цель давней статьи (мы вынуждены ее назвать, поскольку в комментарии нет библиографической отсылки к упоминаемой в нем работе; раздел, относящийся к пьесе «Александр Пушкин», воспроизведен и в новой редакции статьи: «И книги, книги...»: М. Булгаков // «Они питали мою музу...»: Книги в жизни и творчестве писателей. М., 1986. С. 230—233), конечно, выходила за пределы указания на источник не только жалоб Дантеса, но всей его речи («Пушкин убит, как написала Цветаева, каким-то пробелом. <...> Но пробел на сцену не вывести. В драме Булгакова он заполняется — пушкинским же материалом». — Чудакова М. Библиотека М. Булгакова и круг его чтения. С. 287). Мы стремились показать, что речь всех героев пьесы строится на пушкинском слове («В доме Пушкина герои, целиком поглощенные своими отношениями, перекидываются пушкинским словом, не слыша его, и пророчат его гибель, сами того не ведая. <...> Патетические реплики Дантеса звучат как фальшивая минорная нота; его лже-смерть передразнивает и провозвещает «гибель всерьез» его жертвы <...> Понятно, что и в «буре», о которой говорит Дантес, как и в реплике Натальи Николаевны «буря-то какая, господи!», слышен отзвук пушкинского стиха, витающего в пьесе по устам разных персонажей. Такие «выворотные» реплики, трансформирующие иной, поэтический текст, звучат и в речи Николая I: «Ничем и никогда не смоет перед потомками сих пятен». Здесь — опережение стихотворения Лермонтова, которое появится вскоре в этой же пьесе <...> и о прошлом, и о настоящем можно рассказать только словом поэта, и отпечаток этого слова лежит на всем — в том числе и на речевом поведении непоэтов» (Там же. С. 288—289). Ср.: «В диалоге с Натальей Николаевной Дантес, рисуя картину своей гибели от руки Пушкина, заявляет: «И так же будет буря» («Буря мглою небо кроет») <...> В нем все поза и подражание или пародия»; «Как и у Дантеса, у царя нет своих мыслей, и он берет их взаймы, и тоже — у ненавидимого им Пушкина» (примечания И. Ерыкаловой, см: Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 632).

21. Сестры Долухановы еще в 1920-е гг. были обаятельными хозяйками известного в ленинградской литературной среде салона; его посещали Маяковский, Олейников; в одну из сестер — красавицу Вету — был влюблен Ю.Н. Тынянов, и, по воспоминаниям современниц, на лекциях в Государственном институте истории искусств, где Тынянов преподавал, а Вета была студенткой, весь курс затаив дыхание следил за этим безмолвным романом... За ней напористо ухаживал В.Б. Шкловский — и это отразилось в романе В. Каверина «Скандалист, или Вечера на Васильевском острове» (1929). Со слов нескольких современниц нам известно, что в середине 1930-х гг. Елизавету Исаевну Долуханову, в то время — уже жену художника В.В. Дмитриева, вызвали в НКВД и предложили стать осведомительницей («У Вас бывают в гостях такие люди!.. Приглашайте почаще, побольше...»). Ища мотива для отказа, она сказала, что у них маленькая квартира. «Пусть это Вас не беспокоит — с квартирой мы поможем!» Ее вызывали несколько раз. 2 июня 1937 г. в дневнике Е.С. появилась запись об очередном приезде из Ленинграда Дмитриева; он обедает у Булгаковых. «Разговор об Елизавете Исаевне, она уезжает в Боржом» (Жизнеописание. С. 607 наст. издания; в поздней версии записи (Дневник Елены Булгаковой. С. 151) эта фраза отсутствует).

Это — характерный для дневника Е.С. способ фиксации важных сведений, расшифровка которых совершенно невозможна без дополнительной информации. Подобным образом был зашифрован в записи от 17 ноября 1934 г. (известной нам только в поздней редакции, но, возможно, сохранившей сложившийся способ сворачивания информации) весьма и весьма значимый для биографии и творчества Булгакова факт: пересказанный ему Ахматовой телефонный разговор Сталина с Пастернаком о Мандельштаме (нашу расшифровку см.: Жизнеописание. С. 548 наст. издания). Примечательно для истории советской цивилизации, что в последний в определенном смысле ее год — 1984-й — удалось отправить в печать сообщение о нашей расшифровке только в зашифрованном виде: редактор издательства «Советская Россия» Инга Фомина, многим коллегам памятная, категорически воспротивилась (выражая, несомненно, коллективное мнение) публикации как самой записи («...Рассказывала о горькой участи Мандельштама. Говорили о Пастернаке»), так и нашей ее интерпретации, вводящей имя Сталина. Никаких резонов не приводилось, но они были очевидны: сочетание трех имен — Мандельштам, Пастернак, Сталин — не нравилось издательству, как любому советскому; но первые два имени активно не нравились именно этому издательству. Статья была вынута из сборника. Автору казалось важным ее опубликовать. В конце концов догадка по поводу записи была представлена в печати в таком, как сказали бы сегодняшние СМИ, эксклюзивном виде: «Мы предполагаем, что вхождение этого слова («мастер». — М.Ч.) в роман как именования безымянного героя, а затем и само заглавие было связано, среди прочего, с одной из бесед с А. Ахматовой, только зафиксированной, но не раскрытой в записи Е.С. Булгаковой от 17 ноября 1934 года, которую мы не интерпретируем на страницах данной работы» (Чудакова М.О. Гоголь и Булгаков // Гоголь: история и современность. (К 175-летию со дня рождения). М., 1985. С. 373). На той же странице мы еще поддержали предположения безымянных «исследователей мотивной структуры романа» — то есть автора известной статьи на эту тему Б.М. Гаспарова, чье имя не упоминалось в те годы в печати от Кушки до Владивостока (а работа его при этом активно растаскивалась). Несмотря на очевидную идиотичность приведенного текста (почему «не интерпретируем»??!), подневольный расчет на sapienti sat оправдался, и вскоре же после выхода сборника автору статьи позвонил из Риги тогда еще живший там, а не в Америке соредактор по «Тыняновским сборникам» Ю.Г. Цивьян и безмятежно спросил: «Мариэтта, на странице 373 вы имеете в виду, что Ахматова рассказала Булгакову о летнем разговоре Сталина с Пастернаком? И что Булгаков обратил внимание на употребляемое Сталиным слово «мастер»?..» («Какое густое шестидесятничество!» — должен воскликнуть на этом месте журналист НТВ Павел Лобков; правда, ни один из соредакторов к шестидесятникам не принадлежал, но тем более.)

За лаконичной фразой Е.С. в записи 2 июня 1937 г. точно так же стоял, на наш взгляд, рассказ В.В. Дмитриева о продолжающихся преследованиях его жены и о том, что она стремится спастись от НКВД, уезжая в Грузию (об этой попытке рассказывала нам М.А. Чимишкиан-Ермолинская).

6 февраля 1938 г. Е.С. записала: «Утром звонок Дмитриева, просится прийти немедленно. Пришел подавленный. Оказывается, жену его, Елизавету Исаевну, арестовали. Хочет пытаться хлопотать» (Жизнеописание. С. 614 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 184) почти без изменений). 9 января 1939 г. — запись о визите Дмитриева: «нездоров, говорил, что его вызывали повесткой в НКВД! Ломал голову, зачем?» (Жизнеописание. С. 625 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 235) с добавлением — вызвали «в Ленинград»). 20 мая 1939 г.: «...Заходил Дмитриев с известием о Вете. По-видимому, ее уже нет в живых» (Жизнеописание. С. 637 наст. издания; Дневник Елены Булгаковой. С. 260). Есть косвенные свидетельства о том, что ее зверски пытали те, кому она не захотела подчиниться, и, возможно, просто «забили», как выразилась с содроганием рассказывавшая нам об этом М.А. Чимишкиан-Ермолинская (она поняла это, обивая два с половиной года спустя пороги НКВД после ареста своего мужа, — по обмолвкам случайно встреченных в тамошних кабинетах людей, которые знали ее в юности).

22. Все цитаты из прозы и писем Булгакова даются (за исключением оговариваемых случаев) по Собранию сочинений в пяти томах. М., 1989—1990.

23. Подробнее о динамике российского самоотождествления Булгакова и его отношения к эмиграции — в нашей статье «Булгаков и Россия» (Литературная газета. 1991. 15 мая).

24. Цит. по примечаниям В.В. Гудковой к пьесе «Зойкина квартира» в кн.: Булгаков М.А. Пьесы 1920-х годов. <Л.>, 1989. С. 543.

25. Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 50—51.

26. Об ориентации на классику в отношениях с властью, а также об установке на монархию в политической рефлексии и художественном мировидении Булгакова подробнее в наших статьях: Соблазн классики // Atti del convegno «Michail Bulgacov» (Gargnano del Garda. 17—22 settembre 1984). Vol. 1. Milano, 1986. P. 75—102; Гоголь и Булгаков. С. 360—388; «...И понял окончательно, что произошло»: О жизни и посмертной судьбе Михаила Булгакова // Русская мысль. 1991. № 3879. 17 мая; Пушкин у Булгакова и «соблазн классики» // Лотмановский сборник. Вып. 1. М., 1995. С. 547—556; Михаил Булгаков: эпоха и судьба художника. С. 353—383.

27. Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 430.

28. Слово. 1992. № 7. С. 68 (публикация И.Ф. Владимирова).

29. Файман Г. Лубянка и Булгаков // Русская мысль. 1995. № 4082. 15—21 июня. С. 11.

30. Lyons Eugene, автор книги «Moscow Carrousel» (New York, 1935). Здесь, в частности, он писал о двух постановках «Дней Турбиных», подчеркивая различие между первым спектаклем 1926 г., который стал событием и произвел колоссальное впечатление на старую интеллигенцию и бывших офицеров, и возобновлением его в 1932 г., когда эта аудитория была уже в значительной степени деморализована, а молодые зрители впервые в жизни слышали гимн «Боже, царя храни», звучащий в финале.

31. Дневник Елены Булгаковой. С. 51.

32. Дневник Елены Булгаковой. С. 51; ср. процитированный ранее мемуарный рассказ Е.С. об обычных разговорах с Жуховицким; последняя реплика Булгакова, возможно, откорректирована в поздней версии дневника в сторону большей отчетливости конфронтации.

33. Дневник Елены Булгаковой. С. 52, 54, 57.

34. Дневник Елены Булгаковой. С. 63.

35. Дневник Елены Булгаковой. С. 63.

36. Жизнеописание. С. 542 наст. издания; Дневник Елены Булгаковой. С. 66—67.

37. Дневник Елены Булгаковой. С. 67.

38. Дневник Елены Булгаковой. С. 70.

39. Дневник Елены Булгаковой. С. 70, 70, 82.

40. Дневник Елены Булгаковой. С. 80.

41. Жизнеописание. С. 552 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 82) две последние фразы отсутствуют.

42. «...Мастер уходит безвестным, и самой композицией романа <...> читателю предложена возможность разгадывать его судьбу и как второе пришествие, оставшееся неузнанным» (Чудакова М.О. Комментарии к «Запискам на манжетах» // Булгаков М. Собр. соч. Т. 1. С. 609); «Многое в пьесе указывает на намерение Булгакова провести параллель между замученным Пушкиным и распятым Христом. И не случайно Дубельт в III отделении читает вслух стихотворение «Мирская власть», навеянное картиной Брюллова «Распятие» (комментарии И. Ерыкаловой к пьесе «Александр Пушкин», см.: Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 634).

43. Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 412, 414.

44. «Писательский» дом № 6 по ул. Фурманова (до 1926 г. и ныне — Нащокинский пер.), где поселился осенью 1933 г. и в мае 1934-го был арестован Мандельштам, где жил и умер Булгаков, был снесен Министерством обороны СССР весной 1978 г. В те недели снимался документальный фильм «Михаил Булгаков»; автором сценария и ведущим был К.М. Симонов, научным консультантом — М. Чудакова. В один из последних дней съемки в Отдел рукописей ГБЛ, где я работала и где почти весь фильм и снимался, пришел архитектор А.А. Клименко, чтобы сказать мне (он просто не знал, кому еще можно сообщить эту информацию), что сносят булгаковский дом. В эти дни Симонов был в Берлине; надо было попытаться хоть что-то сделать для сохранения пусть даже следа квартиры Булгакова. Удалось убедить Марину Голдовскую (участвовавшую в фильме в качестве оператора) пойти в дом, чтобы успеть снять на пленку квартиру, которая могла быть разрушена в любой час (сложность для оператора была в том, что пленка, как и вся техника, была государственной, а отснятые кадры заведомо не могли войти в подцензурный фильм), — и сохранить у себя пленку («Когда будет воссоздаваться квартира Булгакова, — сказала я ей, — мы будем знать, где искать пленку»). По дому били уже чугунными бабами. Соседняя с булгаковской секция была наполовину разрушена. С трудом, по засыпанным уже переходам, кажется, через балкон соседней квартиры, мы (М. Голдовская, ее помощник, таскавший за ней камеру, и я) проникли в давно оставленную последними хозяевами и забитую квартиру. Планировка ее, известная мне по фотографиям и описаниям, полностью сохранилась — детская, столовая, кабинет Булгакова, где он писал, болел и умер. Марина Голдовская сняла весь интерьер, а также вид из окна кабинета на Большой Афанасьевский (этот вид, воспроизводящий направление взгляда Булгакова, мелькнул на несколько секунд в фильме: телезритель как бы смотрит вместе с писателем с пятого этажа уже не существующего к моменту демонстрации фильма дома). 4 апреля прилетел из Берлина Симонов, я встретилась с ним на эту именно тему. Он сказал, что будет пытаться остановить снос. 7 апреля мы встретились снова (записывался закадровый текст). Его попытки ни к чему не повели. Прежде всего, в Москве не оказалось в те дни тех, на кого он мог бы воздействовать (в частности, генерала Епишева). Симонов, всегда стремившийся реально оценивать обстановку, отказался от дальнейших усилий. Приводим его слова, записанные нами на другой день: «Поздно! Надо было в сентябре ко мне обратиться. А то послали бумагу — и махнули на нее рукой. А ее в зубах носить нужно! Что ж писатели — выселялись, а о доме не подумали! Миндлин и Славин беспокоились только о телефоне своем! Ну, я им поставил телефон. А про дом мне никто слова не сказал! Сейчас директор Литературного музея 140 тысяч сразу предлагает! Он готов весь дом взять! А что ж теперь можно сделать? Я завтра в санаторий уезжаю...»

В последующие недели дом был разрушен. На протяжении двух десятилетий на его месте был сквер. При одной из наших встреч М. Голдовская специально предупредила меня, что отдала пленку Д.Н. Чуковскому — режиссеру фильма. В 1987 г. я просила его показать мне пленку. Он ответил, что она действительно у него, но в труднодоступном месте (в сарае на даче). У Д.Н. Чуковского и надо искать ее при необходимости.

45. Дневник Елены Булгаковой. С. 86.

46. Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 426.

47. Жизнеописание. С. 562 наст. издания — с купюрой имени актера; «Кантор.» — по-видимому, сокращенное «Канторович»; Дневник Елены Булгаковой. С. 89.

48. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 92) с сокращениями.

49. Жизнеописание. С. 565 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 92) с сокращениями: в частности, убрано «Мечта об Америке...».

50. О предполагаемой нами прототипической связи Жуховицкого с Алоизием Могарычем, человеком, который мог объяснить смысл любой заметки в газете «буквально в одну минуту, причем видно было, что это объяснение ему не стоило ровно ничего», см.: Жизнеописание. С. 533 наст. издания.

51. См., в частности: Чудакова М. Общее и индивидуальное, литературное и биографическое в творческом процессе М.А. Булгакова // Художественное творчество: Вопросы комплексного изучения / 1982. Л., 1982. С. 145.

52. Жизнеописание. С. 567 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 94) с сокращениями.

53. Жизнеописание. С. 568—569 наст. издания; Паршин Л. Чертовщина в американском посольстве в Москве, или 13 загадок Михаила Булгакова. М., 1991. С. 114—115.

54. Жизнеописание. С. 569 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 96) с изменениями — упоминание о Штейгере отсутствует: «мы сели в их посольский кадиллак и поехали домой». По-видимому, именно о нем упоминает бывший сотрудник германского посольства в Москве Отто Бройтигам в своей книге «Так и было... Жизнь солдата и дипломата», рассказывая о приемах в германском посольстве в конце 1920 — начале 1930-х гг. (после того, как к 1928 г. 21 страна признала советское государство), когда «было еще возможно приглашать в немецкое посольство весь дипломатический корпус вплоть до младших секретарей. <...> Приглашали к 10 вечера во фраке. Я никогда в жизни не носил так часто фрака, как в пролетарском государстве. В 11 часов все гости собирались и можно было начинать художественную программу. Люди искусства (далее поясняется, что это были знаменитости — баритон, сопрано, скрипач, балерина и т. п. — М.Ч.) были «доставлены» посредством господина фон Штейгера, австрийского происхождения сотрудника Протокольного отдела комиссариата иностранных дел»; к фамилии сноска — «Позже расстрелян как шпион» (Bräutigam O. So hat es sich zugetragen... Ein leben als Soldat und Diplomat. Würzburg, 1968. S. 213. На эту книгу любезно обратила наше внимание М. Бёмиг). Обстоятельства жизни и смерти барона Б.С. Штейгера, послужившего несомненным прототипом барона Майгеля из «Мастера и Маргариты», подробно исследованы и введены в контекст биографии и творчества Булгакова Л.К. Паршиным (Указ. соч. С. 114—127). Он приводит — по справочнику «Вся Москва» за 1936 г. (ч. I, с. 63) — наименование должности барона по сведениям на этот год: «уполномоченный Коллегии Наркомпроса РСФСР по внешним сношениям...» Сохранилось свидетельство современника и о более раннем месте службы барона — в 1923 г. в УГАТе (Управлении государственными академическими театрами): «Подвизался там в должности не совсем понятной — Борис Штейгер. Был он чрезвычайно вежлив, прекрасно одет, знал много языков. Звали его не иначе как барон Штейгер. Он представительствовал от УГАТа — как «сопровождающий знатных иностранцев» — преимущественно на балетные спектакли». Это — относящееся к 1991 г. свидетельство К.В. Никитина, запечатленного в 1923 г. на даче своих родителей на одной фотографии со Штейгером (Молок Ю. Еще о бароне Майгеле, или Послесловие к выставке «Письмо Булгакову» // Русская мысль. 1992. № 3952. 30 октября. С. 10; там же воспроизведена вышеупомянутая групповая фотография из архива К.В. Никитина — без упоминания ее первопубликации в книге Л. Паршина, где, в свою очередь, фотография напечатана без указания даты, места, владельца или места хранения).

55. Дневник Елены Булгаковой. С. 96.

56. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 96) с незначительными сокращениями.

57. Жизнеописание. С. 570 наст. издания.

58. Дневник Елены Булгаковой. С. 97. Характер добавления заставляет предполагать, что авторедактирование этой части дневника шло уже после 1956 г. — только после «доклада Хрущева» осторожная Е.С. могла, мы думаем, разрешить себе столь вольное упоминание ГПУ, да еще устами жены «врага народа».

59. Жизнеописание. С. 571 наст. издания. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 97) тема Жуховицкого—Штейгера сокращена до одной фразы: «Плохо отзывался о Штейгере».

60. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 97) с изменениями и сокращениями: отсутствуют, в частности, две последние фразы нашей цитаты.

61. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 98) с небольшими изменениями и с сокращениями: опущена последняя фраза, важная, как будет пояснено далее, в свете отношений Булгакова с молодым актером.

62. Центральный архив ФСБ.

63. Жизнеописание. С. 573 наст. издания.

64. Дневник Елены Булгаковой. С. 100—101.

65. Булгаков М.А. Пьесы 1930-х годов. С. 473.

66. Дневник Елены Булгаковой. С. 362 (цитата из подлинного дневника).

67. Дневник Елены Булгаковой. С. 102. Ср. небольшой эпистолярный комплекс того же 1935 г.: Переписка М.А. Булгакова с Н.К. Шведе-Радловой / Публикация В.В. Бузник // Творчество Михаила Булгакова: Исследования. Материалы. Библиография. Кн. 3. СПб., 1995. С. 247—252 (там же биографические сведения об Н.Э. Радлове и его жене). Ср. также запись Е.С. от 1 декабря 1936 г. — по возвращении Булгакова из Ленинграда: «Исключительно не понравились ему в этот приезд Р[адлов]ы. Р[адлов]ы пригласили в гости, а сам хозяин явился позже гостей и вдребезги пьяный» (ОР РГБ, ф. 562, 28.25; Жизнеописание. С. 599 наст. издания — частично; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 126) с изменениями и существенным мемуарным дополнением: «Вел какие-то провокационные разговоры»).

68. Дневник Елены Булгаковой. С. 105.

69. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 107) с изменениями, последняя фраза отсутствует.

70. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 111) почти без изменений, фамилия Штейгера дана полностью.

71. Жизнеописание. С. 580 наст. издания; Дневник Елены Булгаковой. С. 111.

72. Жизнеописание. С. 589 наст. издания — частично. В тетради дневника фамилия «Жуховицкий» сначала вычеркнута — теми же чернилами, которыми сделана запись, затем вставлена — карандашом — при подготовке новой версии текста.

73. Литературная газета. 1992. 29 июня.

74. Жизнеописание. С. 589 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 118) с незначительными изменениями.

75. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 118) с небольшими изменениями.

76. Виноградов В., Гусаченко В., Файман Г. Переписка из одного угла: Неизвестные автографы Михаила Булгакова // Независимая газета. 1996. 25 января.

77. Файман Г. Лубянка и Михаил Булгаков // Русская мысль. 1995. № 4082. С. 11. Описывается — как бы в перевернутом виде — московская забава середины XIX в. — «мачты для лазания на призы. Призы эти (сапоги, рубахи, платки и т. п.) висели на самом верху мачты, густо смазанной салом, и редко кому удавалось добраться до призов» (Никольский В.А. Старая Москва. Историко-культурный путеводитель. Л., 1924. С. 96; подобные книги безусловно входили в круг библиофильских интересов Булгакова, и этот путеводитель, вышедший в годы его интенсивного освоения и описания Москвы, скорее всего, был Булгакову известен).

78. Ср. в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 125): «В прессе скандал с Таировым и «Богатырями». Литовский не угадал: до этого он написал подхалимскую рецензию, восхваляющую спектакль».

79. Алексей Иванович Ангаров (настоящая фамилия Зыков) родился 8 февраля 1898 г. в семье небедного (по семейному преданию) крестьянина в селе Трясучая Балашихинского уезда Красноярского округа Енисейской губернии. По свидетельствам родных (восходящим к его собственным рассказам), проявив очевидные способности к учебе, по решению крестьянской общины мальчиком был послан на ее средства учиться в город; в Красноярске окончил железнодорожное училище; был учителем; одновременно увлекся агитацией социал-демократов — посещал кружок сосланного в Красноярск А.С. Енукидзе (в семье сохранилась фотография — юноши-сибиряки за столом вокруг Енукидзе). К концу мировой войны был призван в действующую армию и, опять-таки по семейному преданию, по дороге на фронт распропагандировал и повернул назад весь эшелон. Во время Гражданской войны побывал в плену у Колчака, в 1919 г. стал членом РКП(б). Приехав в Москву, поступил в Институт красной профессуры, начал заниматься, по свидетельству его первой жены, «проблемами государства и права» — для этих (и коминтерновских, надо полагать) занятий был послан в 1928 г. в Германию (хотя немецким языком не владел). Там познакомился со своей будущей женой (Гильда Арнольдовна Ангарова позднее стала известной переводчицей русской литературы на немецкий язык) и в декабре 1928 г. вернулся, уже с ней вместе, в Москву.

По свидетельству Г.А. Ангаровой, придумав себе партийный псевдоним от имени сибирской реки, он хотел назвать и первую дочь именем одной из рек; имя Лена не нравилось матери, и дочь была названа Чуя (в студенческие годы дочь, сохранив фамилию отца, сменила имя на более благозвучное домашнее). Ангаров заведовал культмассовым отделом МК ВКП(б), а к моменту встречи с Булгаковым был заместителем заведующего культурно-просветительного отдела ЦК ВК(б), т. е. отвечал и за «работу с писателями». О его гибели см. примеч. 134.

80. Жизнеописание. С. 601 наст. издания, с сокращениями; Дневник Елены Булгаковой. С. 138, с изменениями.

81. Паршин Л. Указ. соч. С. 127.

82. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 140): «Неужели пришла судьба и для них?»

83. Л. Авербах писал вскоре после выхода сборника Булгакова «Дьяволиада»: «Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета <...> неужели Булгаковы будут и дальше находить наши приветливые издательства и встречать благосклонность Главлита?» (Известия. 1925. 20 сентября). Вскоре тираж сборника был конфискован.

84. Чудакова М. Первая и последняя попытка: Пьеса М. Булгакова о Сталине // Современная драматургия. 1988. № 5. С. 205.

85. Жизнеописание. С. 603 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 140) почти без изменений.

86. Файман Г. Лубянка и Михаил Булгаков // Русская мысль. 1995. № 4082. С. 11.

87. Жизнеописание. С. 603 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 140) почти без изменений.

88. Жизнеописание. С. 603 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 141) в иной редакции.

89. Жизнеописание. С. 604 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 142) в иной редакции.

90. Жизнеописание. С. 604 наст. издания; Дневник Елены Булгаковой. С. 143, «Правительству» — с прописной буквы.

91. Академия Генерального штаба РККА была создана в октябре 1918 г. по указанию Ленина (открыта 8 декабря 1918 г.); переименованная в 1921 г. (5 августа) в Военную академию РККА (с 5 ноября 1925 г. — им. Фрунзе), она так и продолжала именоваться в московской военной среде Академией Генштаба — вот почему Е.С. пишет в своем дневнике «тоже генштаба», т. е. тоже преподаватель Академии Генштаба. 2 апреля 1936 г. было принято решение о формировании нового учебного заведения — академии Генерального штаба.

92. Справка, составленная старшим следователем КГБ майором Крем-левым (без даты — видимо, в 1963—1964 гг., во время работы по жалобе Л.А. Ронжиной, требовавшей пересмотра дела брата) «по архивно-следственному делу № 508387 на Ронжина Георгия Александровича, 1876 года, до ареста пом. нач. лаборатории военной академии РККА», гласит, что Ронжин «был арестован в 1927 году за антисоветскую агитацию. На следствии он показал, что среди своих знакомых высказывал критические суждения по поводу советских мероприятий».

93. Процитирована в сокращении в комментариях (Дневник Елены Булгаковой. С. 353).

94. Нина, она же Анна Георгиевна — дочь Л.А. Ронжиной; Иветта — лицо неустановленное.

95. Жизнеописание. С. 604 наст. издания; ср. в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 142): «Вечером были у Троицких, там был муж Нины, видимо журналист, Добраницкий, кажется так его зовут. Рассказывал о собраниях драматургов в связи с делом Киршона». На этом запись кончается.

96. Жизнеописание. С. 604 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 142) в иной редакции.

97. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 145) последний абзац изъят.

98. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 146—147) с сокращениями и изменениями; фраза про А.И. Ангарова отсутствует.

99. Редактируя дневник в 1950 гг., Е.С. приписала: «Потом стал говорить серьезно. — Довольно! Вы ведь государство в государстве! Сколько это может продолжаться? Надо сдаваться, все сдались. Один Вы остались. Это глупо!» (Дневник Елены Булгаковой. С. 147).

100. В печатной редакции: «...в Управлении авторских прав. По телефону Добраницкий просит дать ему почитать «Ивана Васильевича»» (Там же).

101. Жизнеописание. С. 605 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 147) предпоследний абзац отсутствует.

102. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 148) весь текст после слов «над романом (о Воланде)» отсутствует.

103. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 148) предпоследняя фраза отсутствует.

104. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 148) с сокращениями и изменениями.

105. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 148) с небольшими изменениями.

106. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 148—149) с небольшими изменениями, добавлено: «привез мне букет цветов, Сергею апельсины».

107. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 149) с небольшими изменениями.

108. Дневник Елены Булгаковой. С. 150.

109. Выписка из протокола допроса Тухачевского присоединена к делу И.А. Троицкого (л. 183); копия заверена стажером 6-го отдела ГУГБ НКВД А. Кошелевым. Речь шла о первом аресте Троицкого.

110. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 150) с небольшими изменениями.

111. См. примеч. 21.

112. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 152) с изменениями, последняя фраза отсутствует.

113. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 152) с небольшими изменениями.

114. Жизнеописание. С. 608 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 153) почти без изменений.

115. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 153) почти без изменений, с добавлением двух фамилий обвиненных.

116. Дневник Елены Булгаковой. С. 153.

117. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 155) почти без изменений.

118. Жизнеописание. С. 609 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 155) с незначительными изменениями.

119. Жизнеописание. С. 609 наст. издания — частично; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 155) с изменениями, последняя фраза заменена другой, вписанной в подлиннике дневника — при подготовке новой редакции — карандашом: «Откуда она может знать?»

120. Дневник Елены Булгаковой. С. 155.

121. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 156) последняя фраза убрана, взамен к предшествующей фразе приписано (в скобках): «М.А. объяснил потом мне — ну, ясно, потрепали его здорово в учреждении» — т. е. у его хозяев на Лубянке; раскрыта фамилия — Жуховицкий.

122. Во время позднейшей авторской правки в дневнике «внушили» заменено на «велено»; при переписывании правленого текста в другой тетради проделана еще дополнительная редактура (Дневник Елены Булгаковой. С. 156).

123. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 156): «Словом, полный ассортимент: расспросы, вранье, провокации». О еще одном важном изменении в этой записи см. далее.

124. См. примеч. 154.

125. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 157) с небольшими изменениями.

126. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 157—158) почти без изменений.

127. Дневник Елены Булгаковой. С. 160.

128. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 160) с сокращениями.

129. Дневник Елены Булгаковой. С. 161.

130. Источник биографических сведений о Жуховицком — почти исключительно документы следствия. Только из них нам стало наконец известно, что Жуховицкий родился в 1881 г. (так в «Анкете арестованного», в «Справке» — 1884 г.) в Киеве, как и Булгаков; происходил из семьи купца второй гильдии. В 1899 г. был выслан из Киева административно на один год в Вологодскую губернию за участие в студенческом движении. Получил высшее юридическое образование (возможно, именно в Оксфорде, который называла Е.С., вспоминая об отношении Булгакова к Жуховицкому), был адвокатом и журналистом, редактором-издателем журнала «Будильник». Не служил ни в Белой, ни в Красной армиях; был арестован и судим в 1923—1924 гг. за неуплату зарплаты рабочим типографии (оправдан), в годы нэпа владел картонной фабрикой; в 1932 г. был арестован и через четыре дня освобожден; перевел для Соцэкгиза книгу Стимсона «Дальневосточный кризис» и определил себя к моменту ареста как человека «без определенных занятий (литератор-переводчик)».

Известный сатирический (демократического толка) журнал «Будильник» выходил в 1865—1917 гг. Э.Л. Жуховицкий был издателем журнала с 1910 г. (с № 46), редактором — с 1914 г. (с № 46) вплоть до 1917-го.

131. Г.М. Свободин родился в 1904 г. в Москве. По его показаниям (начинающимся словами: «Моя шпионская деятельность в пользу иностранных государств началась в 1931 г.», л. 14 дела Жуховицкого), в 1931 г. он работал в насосно-компрессорном объединении, затем — в ВЭСО (Всесоюзное электротехническое объединение заводов слабого тока), затем помощником инженера в Машинимпорте; с января 1935 г. и до дня ареста — секретарем представителя американской фирмы линотипов в СССР. Был осужден 13 августа 1937 г. Военной коллегией Верховного суда СССР к «высшей мере наказания» и в тот же день расстрелян (согласно справке, наведенной 19 октября 1990 г. по запросу Следственного отдела КГБ от 17 октября 1990 г. в связи с проверкой дела Жуховицкого сотрудницей ОСО ГИЦ МВД СССР).

132. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 162) с небольшими изменениями.

133. Дневник Елены Булгаковой. С. 163.

134. Ср. запись от 13 мая 1936 г.: «Генеральная без публики «Ивана Васильевича». <...> Смотрели спектакль Боярский, Ангаров из Ц.К. партии и к концу пьесы, даже не снимая пальто, вошел Фурер, кажется, он из М.К. партии. Немедленно после генеральной пьеса была запрещена», а также цитированную ранее запись от 7 апреля 1937 г.

А.И. Ангаров был арестован 3 июля 1937 г. (Сведения об аресте и следствии сообщены нам его дочерью Н.А. Ангаровой, ознакомившейся со следственным делом отца.) Во время допросов он «проходил» по «делу» Е.Б. Пашуканиса, замнаркома юстиции СССР, учившегося вместе с Ангаровым в Институте красной профессуры (арестованного в мае 1937 г.), и Я.Л. Бермана, бывшего зампредседателя Верховного суда, директора ИКП. В допросах Ангарова принимал участие Ежов, грозивший ему расправой над двумя маленькими дочерьми. Ангаров был осужден 25 ноября 1937 г. к «высшей мере наказания», расписался в уведомлении о том, что приговор будет приведен в исполнение назавтра, и был расстрелян 26 ноября 1937 г.

135. Жизнеописание. С. 611 наст. издания; в «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 163) с небольшими изменениями.

136. Чудакова М. Неоконченное сочинение Михаила Булгакова // Новый мир. 1987. № 8. С. 201.

137. См. примеч. 148.

138. Яков Станиславович Ганецкий (Фюрстенберг), видный деятель партии и один из главных ее финансовых экспертов, хорошо осведомленный об отношениях Ленина с Парвусом (этой совершенно закрытой от широких партийных рядов информацией, ставшей к 1937 г. опасной для ее немногих носителей, обладал, возможно, и Добраницкий-отец), был арестован 18 июля 1937 г., 26 ноября осужден к «высшей мере» и расстрелян; были расстреляны также его жена и сын (телепередача 1994 г., подготовленная с использованием его следственного дела Д.А. Волкогоновым; повторена 31 октября 1996 г.; однако в словаре «Политические партии России: Конец XIX — первая треть XX века» (М., 1996) 26 ноября 1937 г. указано как дата ареста).

139. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 164) с небольшими изменениями и уточнением — «назначить в МХАТ директором».

140. Дневник Елены Булгаковой. С. 166.

141. Там же.

142. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 166) с незначительными изменениями.

143. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 167) с небольшими, но примечательными изменениями: убраны слова «и дал почитать».

144. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 167) последняя фраза отсутствует.

145. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 167) с незначительными изменениями.

146. В «Дневнике Елены Булгаковой» с незначительными изменениями.

147. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 170—171) вторая и третья фразы цитируемого текста отсутствуют.

148. Чуковский К. Дневник. 1901—1929. М., 1991. С. 75, 287.

По данным Д. Юрасова, любезно предоставленным им в наше распоряжение почти десятилетие назад, по материалам следственного дела (дело № 24812, арх. № П-52593, Центральный архив ФСБ) и по сведениям, сообщенным нам И.С. Яжборовской, за что приносим ей живейшую благодарность (ей мы обязаны также сведениями, приведенными в примеч. 149), основные биографические факты таковы. Мечислав Добраницкий (настоящая фамилия Мейер), сын купца, р. 1882 (Лодзь), в 1900 г. окончил реальное училище, с 1901 г. — участник революционного движения в Польше, член партии «Социал-демократия Королевства Польского и Литвы»; в 1903 г. за политическую деятельность попадает в Варшаве в тюрьму; освободившись под залог, уезжает в Швейцарию и представляет свою партию в Цюрихе (там рождается у него сын Казимир; этим именем отец пользуется как партийной кличкой); в апреле 1905 г. — в Германии, сотрудничает с Розой Люксембург, в 1905—1906 гг. — вновь в Польше, в 1907 г. — делегат VII съезда РСДРП в Лондоне. Учится в Гейдельберге и становится в 1910 г. доктором права; публикует две работы по избирательному праву. В 1910 г., чтобы попасть в Петербург, записывается добровольцем в армию, в Новгороде проходит службу — до 1911 г.; осенью 1912 г. — адвокат в Петербурге, причем занимается исключительно делами рабочих. В 1914 г. мобилизован (служит в чине ефрейтора Финляндского полка); в начале 1917 г. — вновь в Петрограде. После Февральской революции кооптирован в ЦИК Совета рабочих и солдатских депутатов, был одним из авторов Приказа № 2 (о полковых комитетах); летом 1917 г. присоединяется к меньшевикам-интернационалистам, возглавляемым Мартовым. В дни октябрьского вооруженного переворота — представитель меньшевиков на Съезде советов. Член избирательной комиссии по выборам в Учредительное собрание. В 1918 г. — в Батуме, затем — в Ростове; до 1920 г. руководит Донским советом солдатских депутатов, при советской власти на Дону издает газету с антименьшевистских позиций и выходит из фракции меньшевиков. Занимается историей революционного движения на Кавказе (возможно, в 1937 г. и это обстоятельство сыграло зловещую роль в его судьбе), до 1922 г. руководит Кавказским музеем революционного движения в Тифлисе. В 1923 г. занимается музеями революционного движения в Москве; весной принят без кандидатского стажа в ВКП(б), в том же году преподает «Государство и право» в ИКП и МГУ. С 1924 по 1930 г. — на дипломатической работе, с октября 1930 г. до 17 марта 1936 г. — директор Публичной библиотеки в Ленинграде. По сведениям, затребованным его следователями с последнего места службы, с 21 апреля 1937 г. — помощник редактора в Ленсоцэкгизе, с испытательным сроком; «с 1 июля был отпущен в 2-месячный отпуск за свой счет до 25. VIII. По окончании отпуска к работе не приступал ввиду его ареста» (л. 90).

М.М. Добраницкий был арестован, как уже говорилось, 8 августа 1937 г. и содержался в ЦДПЗ УНКВД с 23 августа 1937 г. Однако ни на одном допросе он не «признался». Обвинение заключалось в том, что он, «являясь руководителем боевой группы, организовывал террористические акты над вождями ВКП(б) и Советского правительства» и, «будучи агентом германской тайной полиции, был лично связан с германским генеральным консулом Зоммертом в Ленинграде, от которого получал оружие и взрывчатые вещества для совершения террористических актов» (л. 141). Это подтверждалось многостраничными показаниями его знакомых — в основном немцев, эмигрировавших в 1920—1930-е гг. в Советский Союз. На допросе 15 октября, предъявив Добраницкому очередные «показания», следователь требует: «Прекратите запираться и начинайте давать чистосердечные показания». И вновь Добраницкий отвечает (удивительно, что ответ неизменно четко фиксируется следователем — хотя свидетельствует о его, так сказать, профессиональной беспомощности): «Я заявляю, что это неправда и я агентом гестапо не был и не занимался к-р террористической деятельностью. От германского консула Зоммерта я последним не уезжал и никаких пакетов от него не получал» (л. 16 об). Ему устраивают очную ставку с шофером Публичной библиотеки Германом Грюнбергом, подтверждающим «террористическую деятельность» М.М. Добраницкого, направленную, в частности, против А.А. Жданова. В «Протоколе очной ставки» на каждый фрагмент «показаний» несчастного Грюнберга следует неизменно твердый ответ Добраницкого: «...показания Грюнберга я отрицаю» (л. 17), «Показания Грюнберга я отрицаю» (л. 18), «Нет, эти показания Грюнберга я отрицаю <...> Нет, виновным я себя не признаю, и показания Грюнберга я отрицаю» (л. 19).

16 октября 1937 г. арестовывают его жену Сусанну Филипповну Добраницкую (в девичестве Ванслюбен, р. 1896); их квартиру («из двух комнат и кухни», согласно протоколу обыска) опечатывают. В тюрьме ей выдают квитанцию № 1103 в том, что приняты на хранение «коронки золотые три и три зуба золотых и одна коронка б/м».

«Постановление об избрании меры пресечения и предъявленном обвинении» в том, что «она проводит враждебную СССР деятельность в пользу иностранного государства», подписывает тот же следователь — оперуполномоченный I отдела Райхель, — который допрашивает М.М. Добраницкого.

С.Ф. Добраницкая — «немка, гражданка СССР», была с 1926 г. членом КПГ, затем членом ВКП(б), из которой исключена «как германская подданная». До 1 августа 1937 г. работала в Институте красной профессуры. На первом допросе 17 октября 1937 г. она отвечала на вопрос следователя «Перечислите Ваших родных и родственников»: «Отец Ванслюбен Филипп всю жизнь занимался педагогической деятельностью. В настоящее время (с 1925 г.) живет на получаемую государственную пенсию. Проживает он в пригороде Берлина Фридрихсталь <...>, где он имеет небольшой собственный домик» (дело № 24409—30, арх. № П-66671, б. 1129, л. 9).

На следующем допросе, 19 октября, ей было предъявлено обвинение, она его отрицала: «Я отрицаю предъявленное мне обвинение: ни в чем предосудительном в отношении советской власти я не принимала участия.

Вопрос. Это неверно. Вы попросту не желаете давать правдивых показаний. Вам предъявляются показания Дитриха Пауля и Грюнберга Германа. Ознакомьтесь с ними и потрудитесь дать искренние показания о своей контрреволюционной деятельности.

Ответ. Ознакомившись с предъявленными мне показаниями Дитриха Пауль и Германа Грюнберг (ею же названных на первом допросе среди своих добрых знакомых. — М.Ч.), я признаю, что являлась участницей контрреволюционной террористической группы.

Вопрос. Кем вы были вовлечены в эту террористическую группу?

Ответ. Мое вхождение в названную выше террористическую группу произошло для меня незаметно, так как мой муж Добраницкий М.М., являясь одним из руководителей этой группы, постепенно обработал меня в контрреволюционном духе и сумел вовлечь меня как участника в созданную им террористическую группу» (л. 11—11 об).

Несчастная женщина повторила «показания», добытые у тех, кого только что безуспешно предъявляли на очной ставке М.М. Добраницкому. Она показала, как будто бы ей со слов мужа стало известно, «что готовится покушение на секретаря ЦК ВКП(б) и Ленинградского Областного Комитета ВКП(б) Жданова»; решение принято «приблизительно в конце 1935 года» (л. 12 об.). «Первоначальное покушение на Жданова должно было быть совершено путем выстрела из револьвера. Но эта попытка почему-то не удалась. И тогда было решено бросить бомбу в машину Жданова. Для этого участники группы должны были изготовить сами бомбу, но никто лучше Маркезетти (сотрудника Публичной библиотеки, о котором у Добраницкой не сразу добились вполне определенных показаний. — М.Ч.) не знал, как изготовить метательный снаряд, и поэтому Маркезетти давал советы и руководил изготовлением бомб.

Вопрос. Откуда участники террористической группы доставляли взрывчатые вещества, необходимые для изготовления бомб?

Ответ. Точно мне это неизвестно, но судя по отдельным отрывкам разговоров взрывчатыми веществами снабжал германский генеральный консул в Ленинграде» (л. 13—13 об.).

Так жена Добраницкого подтвердила предъявленные ему и им до конца отвергаемые обвинения. По крупности «преступлений» он подлежал «суду по первой категории НКВД СССР», был осужден 29 октября 1937 г. «в особом порядке Комиссией НКВД» и 5 ноября расстрелян.

Жена пережила его на 19 дней. Приговор ей был вынесен 19 ноября 1937 г. — не на суде, а на особого рода конвейере, на котором присутствовали Ежов и Вышинский. Процедура вынесения приговора выглядит в «Выписке из протокола № 41» так:

«Слушали:

Материалы на обвиняемых, представленных Управлением НКВД по Ленинградской области в порядке приказа НКВД № 00439 от 25 июля 1937 г.

Постановили:

32. Добраницкая Сусанна Филипповна — расстрел».

(Обратим внимание читателя на порядковый номер — вероятно, в расстрельном списке.)

Она была расстреляна 24 ноября 1937 г. Обоих супругов заставили мучиться по 5—6 дней в ожидании казни.

В ее деле хранится «Справка» от 29 января 1940 г., подписанная все тем же сержантом Райхелем, теперь уже начальником отдела, и содержащая примечательную констатацию: «В следственном деле <...> отсутствует обвинительное заключение ввиду того, что оно было из дела изъято и уничтожено как подписанное врагами народа. Новое обвинительное заключение не было написано ввиду отказа руководителей подписывать обвинительные заключения по старым делам».

149. Артур Карлович Сташевский (настоящая фамилия Хиршфельд) родился 12 декабря 1890 г. (Митава). В 1906 г. арестован в Лодзи за политическую деятельность; с мая 1918 г. — член РКП(б), в 1918 г. — слушатель Лефортовской школы красных командиров в Москве, в 1918—1921 гг. — начальник разведки и член Реввоенсовета Западного фронта, в 1921—1924 гг. — секретарь советского торгового представительства в Берлине, в 1924—1925 гг. — член Главного управления торгового флота; до 1935 г. — на руководящих постах Внешторга: член правления государственной импортно-экспортной палаты, заведует отделом экспорта мехов. В 1936—1937 гг. — торговый атташе СССР в Испании (ср. показания И.А. Троицкого). В августе 1937 г. арестован. Расстрелян. Реабилитирован 29 марта 1956 г.

150. ПОВ — «Польская военная организация», созданная в августе 1914 г. по инициативе Ю. Пилсудского, лидера Революционной фракции Польской социалистической партии, главной целью которой была независимость Польши. ПОВ во главе с Пилсудским формировала польские легионы, воевавшие на стороне Германии и Австро-Венгрии (ср. «Polacy!» Мандельштама). После успешной войны Польши с Россией ПОВ практически перестала существовать — ее цели реализовались. Эта война была одной из самых чувствительных неудач советской власти (затронувшей и патриотические чувства таких консервативно настроенных людей, как Булгаков, — ср. в очерке «Киев-город» ядовитые слова о «наших европеизированных кузенах»). Словцо «белополяки», родившееся в агитационных целях и закрепившееся в языке советской цивилизации и в официальной советской истории, окрасило в массовом сознании общее — отчужденное — отношение к Польше (ср. в 1-й главе «Мастера и Маргариты» попытки Берлиоза и Бездомного определить национальность Воланда: неотесанный пролетарский поэт готов принять раздражившего его иностранца за поляка). Это облегчило «воссоздание» ПОВ в годы Большого террора уже в качестве фантома, годного для применения в застенках, в следственных делах и на закрытых процессах, когда началась расправа с бывшими польскими социалистами, ставшими после октября 1917 г. российскими коммунистами и высокими советскими чиновниками. Указывают, в частности, на приказ по НКВД от 11 августа 1937 г. «О ликвидации польских диверсионно-шпионских групп и организаций ПОВ» (см.: Македонов А.В. Эпохи Твардовского; Баевский В.С. Смоленский Сократ; Илькевич Н.Н. «Дело» Македонова. Смоленск, 1996. С. 429). В связи с репрессиями против высокопоставленных коммунистов польского происхождения следует учесть и упоминания И. Уншлихта (позднее расстрелянного) в показаниях К. Добраницкого и И. Троицкого.

151. Дневник Елены Булгаковой. С. 174.

152. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 175) последняя фраза отсутствует.

27 июня 1981 г. я задала вопрос о том, как Булгаковы относились к Конскому, Дзидре Тубельской — первой жене Е.Е. Шиловского (старшего сына Е.С.), которая с 1938—1939 гг. бывала в доме Булгакова и долгие годы впоследствии дружила с Е.С. Приводим ее ответ. «Роль Конского им была явно известна. Кажется, первое, что их навело на эту мысль, — он всегда приходил в их дом с кем-то — с более старшим и больше имевшим к ним отношение. История со спичечным коробком сделала все до конца ясным: Конский уронил коробок, его подняли (видимо, без него?.. — М.Ч.) и прочитали на нем отдельные слова из разговоров за столом — определенного содержания. Е.С. считала, что многие беды Михаила Афанасьевича были связаны с ним». О Конском — Биткове ср. также замечания И. Ерыкаловой (газета «Литератор». СПб., 1990. 11 мая. С. 8).

153. Сопоставим с этим демонстрацию Добраницким Булгакову редких «книг по истории гражданской войны», о чем писала в дневнике Е.С. 21 сентября 1937 г.

154. В ответ на соответствующий запрос в процессе проверки дела Жуховицкого начальник группы ЦА КГБ СССР написал 1 ноября 1990 г. «Справку» от руки: «Данных о факте сотрудничества с органами государственной безопасности Жуховицкого Э.Л., 1881 года рождения, и Свободина Г.М. в материалах Центрального архива КГБ СССР не имеется» (л. 53 об.). Таким образом, материалы других сотрудничавших есть, а этих — нет? Значит ли это, что оба оговорили себя — под давлением следователей — и в этом?

Цитированный документ, благодаря своим археографическим особенностям, содержит дополнительную информацию на данную тему. Первоначально он начинался иными словами: «Картотек по учету агентуры в Центральном оперативном архиве КГБ СССР не имеется. В связи с этим проверить...» — далее, по-видимому, автор документа предполагал написать, что проверить факт сотрудничества не представляется возможным, однако на середине фразы отказался от этого варианта текста, тщательно «забелил» его (забыв, по-видимому, что все зачеркнутое, замазанное и т. п. может быть прочитано) и придал своему ответу ни на чем не основанную определенность.

155. Дневник Елены Булгаковой. С. 177—178.

156. Согласно справке замначальника ЦА КГБ СССР от 22 ноября 1990 г., один из утвердивших обвинительное заключение (он же составил 15 июля 1937 г. «Справку» с просьбой к М. Фриновскому о санкции на арест Жуховицкого) «Минаев А.М. — врид. начальника 3 отдела ГУГБ НКВД, комиссар безопасности 3 ранга, проходит по соответствующим материалам как преступно руководивший молодыми сотрудниками, допускавшими нарушения соц. законности, и виновный в необоснованных арестах и осуждениях в 1937—1938 гг. <...> 25 февраля 1939 г. Военной коллегией Верховного суда СССР на основании ст.ст. 58-1а, 58-8 и 58-11 УК РСФСР Минаев А.М. осужден к ВМН — расстрелу». Несколько более поздняя «Обзорная справка» по трехтомному уголовному делу детализирует судьбу Минаева-Цикановского Александра Матвеевича, 1888 г. рождения, уроженца г. Одессы, еврея: в 1939 г. он был «признан виновным в том, что «...будучи связан с Ягодой, получил от него указание на проведение вражеской работы, направленной к свержению советской власти путем дворцового переворота или вооруженного восстания... отводил оперативный удар от участников право-троцкистской организации шпионов <...>» (т. 1, л. д. 195—197). В предъявленном обвинении Минаев виновным себя признал и показал, что в 1935 году был вовлечен Ягодой в заговорщическую организацию, действовавшую в органах НКВД, и до момента ареста выполнял его установки по сохранению кадров (т. 1, л. д. 18—41, 155—158). В 1988 году, в связи с заявлением родственников Минаева, по делу было возбуждено производство по вновь открывшимся обстоятельствам, в результате которого установлено, что Минаев по инкриминируемым ему деяниям осужден необоснованно. Однако в ходе расследования было доказано, что Минаев в 1937—1938 годах принимал непосредственное участие в организации массовых репрессий и фабрикации уголовных дел. Как усматривается из материалов расследования, к обвиняемым в процессе следствия подчиненными Минаеву следователями применялись меры физического воздействия и другие меры принуждения, в результате которых подследственные вынуждены были оговаривать себя и других лиц (т. 3, л. д. 5—157). В связи с установленными фактами <...>, повлекшими тяжкие последствия, в том числе гибель многих невинных людей, расследование вновь открывшихся обстоятельств было прекращено и, по заключению Прокуратуры СССР от 4 мая 1989 года, заявление о реабилитации Минаева оставлено без удовлетворения (т. 3 л. д. 307—319)» (НП, л. 60).

157. Разыскания, которые вели в 1990—1991 гг. во время «дополнительного расследования» дела Жуховицкого сотрудники Следственного отдела КГБ СССР, привели их к делу-формуляру, заведенному на «Сиднея Давида Бенабу, 1882 г. рождения, подданного Великобритании, уроженца Гибралтара, директора лондонского отделения «Аль-Америка», связанного с американской промышленной концессией А. Гаммера (все того же известного в России Хаммера, имевшего дело со всеми советскими властями, от Ленина до Горбачева! — М.Ч.) в Москве». Из оперативных разработок следовало, что в СССР Бенабу приезжал «в разном качестве («представитель фирмы», «адвокат-коммерсант», «коммерсант по закупке антикварных вещей», «купец») дважды в 1927 г.», в феврале 1933 г. (и прожил в Москве год), в 1935 г., два раза в 1936 г. и один раз в 1937 г. В числе его московских связей «проходил», как сказано в документах, подозревавшийся в шпионаже австрийский подданный, немецкий коммерсант Гальперн (это уже третий вариант фамилии, записанной сначала со слов пытаемого Свободина, затем Жуховицкого), постоянно проживавший в Берлине. По агентурным донесениям 1933—1934 гг., Бенабу и Жуховицкий были близко связаны, «посещали рестораны, и однажды Жуховицкий, находясь в номере гостиницы «Метрополь», где проживал англичанин, вызвал автомашину и куда-то уехал с Бенабу (отсутствовали они ровно один час)». Франц Гальперн, австриец польского происхождения, коммерсант, адвокат, согласно картотеке французской полиции (сведения о которой хранились в Центральном гос. особом архиве ГАУ СССР), «прибыл во Францию в феврале 1938 г. из Англии (где ему было отказано в праве на жительство), имея при себе австрийский паспорт», выданный в Москве в 1932 г., и «был заключен в лагерь Мелэ». По картотеке же французской контрразведки (также по сведениям Особого архива), он работал на агента гестапо и имел связь с «польским нацистом Янеком Платером» (проживавшим осенью 1941 г., как и Гальперн, в Ницце). «Относятся ли данные сведения к запрашиваемому лицу, — заключают в своей справке 1990 г. сотрудники Особого архива, — установить не представляется возможным». (Действительно, по ходу расследования начала 1990-х гг. поиски Гальперта или Гальперна приводят, в частности, к делу Карла Львовича Гальперта, родившегося в 1906 г. в Белостоке; дело его числится среди реабилитированных, т. е. скорее всего расстрелянных.) Очень похоже, однако, что это тот самый Гальперн, знакомство с которым, как и знакомство с британцем Бенабу, было использовано во второй половине 1937 г. сотрудниками НКВД как подручное средство при создании видимости юридической базы для умерщвления своего секретного агента Жуховицкого. В заключении Военной прокуратуры, мотивирующем посмертную реабилитацию Жуховицкого по нашему запросу, сказано: «Данных о том, что сведения, переданные Жуховицким, содержат какую-либо военную тайну, в деле нет».

158. И.А. Троицкий, б. полковник царской армии и генерал-квартирмейстер армии Временного правительства (л. 206), был арестован 4 сентября (ордер — л. 2, «Анкета арестованного» — л. 10), однако постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения (л. 11) подписано только 13 декабря.

Через пять дней после ареста рукою генерала, но резко отличным от многочисленных страниц его дальнейших собственноручных показаний, расшатанным почерком написано «Заявление» на имя Ежова о том, что он «решил дать на следствии откровенные показания в своей преступной деятельности в борьбе против советской власти за период 1917—1938 гг. Я признаю себя виновным в участии в ряде контрреволюционных организаций. Обещаю на следствии откровенно рассказать как о своей деятельности, так и о деятельности участников организаций из числа офицеров б. царской и белой армии и других лиц.

9 сентября 1938 г. Лефортовская тюрьма. И. Троицкий».

25 лет спустя, 25 декабря 1963 г., начальник следственного изолятора КГБ полковник Троян сообщал на запрос от 2 декабря 1963 г. полковнику Е.А. Зотову, что «заключенный Троицкий <...> прибыл в Лефортовскую тюрьму 7.IX-1938 г. и 27.I-1939 года убыл в Бутырскую тюрьму. За время содержания вызывался на допросы» — далее перечень дат и часов допросов. Он дважды допрашивался 8 сентября 1938 г., затем 9-го. По-видимому, подвергшийся известной по рассказам бывших узников Лефортова обработке, генерал выбрал свою методу поведения на следствии, чтобы дотянуть до суда и выйти на него. Он дает обширные показания, но только о настроениях, о разговорах в военной среде, причем затрагивая главным образом тех, кого уже не было в живых.

В обширном — в отличие от подавляющего большинства нами виденных — «Протоколе судебного заседания» от 11 мая 1939 г. запечатлена исполненная драматизма неравная борьба генерала с той властью, на службу которой он когда-то пошел как на службу России:

«Подсудимый Троицкий ходатайствует о вызове на суд свидетелей Овсянникова и Мелихова для опровержения их показаний.

Военный трибунал, совещаясь на месте, определил: ходатайство подсудимого Троицкого обсудить в ходе судебного следствия».

Предъявив подсудимому обвинительное заключение, его спрашивают, «понятно ли ему обвинительное заключение и признает ли он себя виновным.

Подсудимый Троицкий отвечает: — Предъявленное мне обвинение понятно, виновным я себя не признаю.

На предварительном следствии я виновным себя признавал, но в своем заявлении я от всего отказался. Собственноручные показания я давал».

Оглашается его заявление на имя Ежова (см. ранее).

«Подсудимый Троицкий пояснил: — Это заявление я писал по принуждению» (л. 206).

Дальнейшая часть протокола и приговор запечатаны сотрудником ФСБ — как и ряд страниц с показаниями генерала Троицкого — перед выдачей нам следственного дела для ознакомления; эта операция проделывается со всеми делами, как нам объяснили, в тех случаях, когда в материалах встречаются имена людей, на которых может «упасть тень». При этом из-за нескольких строк закрывается минимум две страницы, что не смущает сотрудников ФСБ.

«Определение № 00250 4/р» гласит:

«Военная коллегия Верховного суда СССР в составе председателя бригвоенюриста Алексеева и членов: бригвоенюристов Кандыбина и Дмитриева, рассмотрев в заседании от 11 июля 1939 г. кассационную жалобу Троицкого И.А. на приговор ВТ МВО от 11 мая 1939 г., осужденного за преступл., предусмотрен. ст.ст. 58-1а, 58-Н УК РСФСР к расстрелу, с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества, и заслушав доклад т. Кандыбина, заключение пом. Гл. Воен. Прокурора т. Гронского, —

Определила

принимая во внимание, что приговор в отношении осужденного Троицкого вынесен в полном соответствии с материалами дела и показаниями в отношении его Тухачевского и Овсянникова, данный приговор о Троицком оставить в силе без изменений, а кассжалобу его, за необоснованностью, отклонить.

Подлинное за надлежащими подписями» (л. 210).

Есть еще «Выписка» из протокола («Слушали... Постановили...») об этом же решении от 29 июля 1939 г. (л. 211).

В 1940 г. (дата оторвана) дело Троицкого рассматривалось в порядке надзора Главной Военной прокуратурой по жалобе неизвестной нам Ивановой Т.Н. (нашлась женская душа, мучавшаяся о судьбе холостого И.А. Троицкого). Оснований к вынесению протеста на приговор не найдено. На обороте «Справки к делу 422 793» (л. 212) — карандашом: «расстрелян 31 июля 1939 в г. Москве. Кремирован в МК».

12 июня 1964 г. Л.А. Ронжиной выслана (в ответ на ее запрос о судьбе брата) справка о прекращении дела; на том же документе отмечено, что по сообщению дочери она скончалась 30 апреля того же года. На том же листе: «В Трибунал Московского военного округа. Начальнику Учетно-архивного отдела УКГБ <...> направляю законченное производством дело по обвинению Троицкого И.А. для хранения» (л. 213). Это последний лист в двух томах следственного дела генерала Троицкого и последнее о нем свидетельство.

159. В «Дневнике Елены Булгаковой» (с. 202) с изменениями, без имен арестованных.

160. В 1930-е гг. в писательской среде в ходу были слова: «Первая жена — от Бога, вторая — от людей, третья — от дьявола». Биографию Булгакова они в какой-то степени комментируют. Он не скрывал также биографического генезиса Маргариты, и Е.С. с удовольствием рассказывала об этом. Взаимоотношения Маргариты с Воландом и его свитой дают при желании пищу для размышлений о степени приближения Е.С. к «нечистой силе» ее эпохи. Психологических противопоказаний для далеко идущих гипотез в этой области, во всяком случае, нет. (См. откровенные признания Е.С., которые мы только в недавнее время решились предать печати: Возвращенные имена русской литературы. Аспекты поэтики, эстетики, философии / Межвузовский сб. науч. трудов. Самара, 1994. С. 10.)