Днем забежал художник Дмитриев, старый приятель. И сразу начал убеждать: «Пишите агитационную пьесу».
— Скажите, кто вас подослал?
Дмитриев растерялся, потом заговорил со страстью:
— Довольно! Вы ведь государство в государстве. Сколько это может продолжаться? Надо сдаваться, все сдались. Один вы остались. Это глупо!
Вечером писатели-соседи зашли сыграть с ним в винт. Оглядевшись по сторонам, вдруг стали ежиться, смущаться:
— Михаил Афанасьевич, зачем вы повесили на стены все эти статьи... «Ударим по булгаковщине»... «Положить конец «Дням Турбиных»»?
«Ушли они в половине пятого, а мы опять просидели вдвоем до половины шестого».
* * *
Иногда о нем вдруг вспоминали в Театре. Близилось сорокалетие МХАТа, и в начале мая по поручению Немировича звонила Ольга:
— Владимир Иванович ломает голову над юбилейной постановкой... Ведь Мака делал инсценировку «Войны и мира»? Владимир Иванович хочет ее прочесть. Я сказала ему: как же быть, ведь Булгаков не придет во МХАТ, а вы не пойдете к нему. А он ответил: нет, отчего же, я пойду... Так вот, официально, от имени Владимира Ивановича, — согласен Мака работать?
Узнав об этом, Булгаков во всех деталях рассказал Елене Сергеевне, как бы это было, если бы он согласился делать эту работу: как заключался бы договор, как разговаривал бы Немирович, прочтя инсценировку... После обеда она позвонила в Театр.
— Миша просил передать, что после разгрома «Бега», «Мольера», «Пушкина» он больше для драматического театра писать не будет.
Ольга просила экземпляр инсценировки, но Елена Сергеевна не дала: «Главное, хотелось скорей закончить этот разговор, так как он волновал М.А.»
Но что же делать? Тишина царит в его квартире, и Булгаков возвращается к роману. Вдруг звонит телефон, вкрадчивый голос предлагает договор на инсценировку «Дон Кихота» для вахтанговского театра. Опять инсценировка! «Браться? Не браться? — гадает озабоченно жена. — Денег нет — видно, браться».
Заказ был сделан с ведома высокого начальства, которое не упустило тут же дать совет: «Дон Кихот» должен зазвучать со сцены так, чтобы слышна была современная Испания, борьба республиканцев с генералом Франко...
— О, ч-черт!
Из «Дневника» Елены Сергеевны (1938 год):
17 января. Были в литературном агентстве у Уманского — из Польши запрашивают «Мольера» для постановки.
Ясно, что разрешения не дадут; как сказал М.А.:
— Даже по спине Уманского видно, что не дадут.
19 января. Вчера гробовая новость о Керженцеве. В речи на сессии Жданов назвал его коммивояжером. Конец карьеры.
...Звонок Уманского — речи не может быть об отправке «Мольера» в Польшу.
Стало быть, ни дома, ни за границей!
А как ответить польскому театру?!
15 февраля. На днях из Лондона получили письмо, из отеля «Mount Royal Marble Arch». Начинается словами: «Dear Sir, should you be visiting London this year...» — указывают тариф, включая breakfast.
7 марта. Был Гриша Конский, рассказывал, что в МХАТе арестован Рафалович.
10 марта. Ну что за чудовище — Ягода! Одно трудно понять — как мог Горький, такой психолог, не чувствовать, кем он окружен. Ягода, Крючков. Я помню, как М.А. приехал раз из горьковского дома (кажется, в 1933 году, Горький жил тогда в Горках) и на мои вопросы: Ну, как там? Что там? — отвечал:
— Там за каждой дверью вот такое ухо! — и показывал ухо с поларшина.
21 марта. М.А. вызвали в Большой... А я, воспользовавшись свободным временем (М.А. ненавидит всякую суету в квартире), позвала полотера и уборщицу — навела блеск в квартире.
22 марта. Приглашение от американского посла на бал 26-го. Было бы интересно пойти. Но не в чем, у М.А. брюки лоснятся в черном костюме. У меня нет вечернего платья. Повеселили себя разговором, и все.
31 марта. Сегодня обедали в «Национале».
3 апреля. Обедали в «Метрополе».
8 апреля. Неожиданно вчера вечером позвонил Николай Эрдман, сказал, что приехал и очень хочет повидаться... Коля остался ночевать. Замечательные разговоры о литературе ведут они с М.А. ...Легли уже под утро.
9 апреля. Николай провел у нас целый день. Только что проводила его на вокзал.
12 апреля. Была с Женей на «Аиде». Вспомнила, что первый раз после знакомства мы были с М.А. на «Аиде», и М.А. говорил мне: «Вы — Амнерис».
22 апреля. Сегодня у нас был Николай Радлов и угощал М.А. таким разговором:
— Ты, конечно, писатель... бывший писатель. Все у тебя в прошлом...
Это лейтмотив, потом было предложение:
— Почему бы тебе не написать рассказики для «Крокодила»? Там обновленная редакция. Хочешь, я поговорю с Кольцовым?
Это что-то новое, какая-то новая манера воздействия.
Ангарский пришел вчера и с места заявил:
— Не согласитесь ли написать авантюрный советский роман? Массовый тираж. Перевод на все языки. Денег — тьма. Валюта. Хотите, сейчас чек дам — аванс?
М.А. отказался, сказал — не могу.
После уговоров Ангарский просил М.А. читать роман («Мастера и Маргариту»).
М.А. прочел три первых главы. Ангарский сразу:
— А это напечатать нельзя.
— Почему?
— Нельзя.
27 апреля. Роман — днем.
28 апреля. Днем — роман.
Дни шли быстро, и Булгаков чувствовал, всем телом ощущал, как уходит его время, отпущенный ему на этой земле срок. Все душное лето тридцать восьмого года он провел над романом. Елену Сергеевну с Сережей отправил на дачу в Лебедянь, а сам с сестрой ее Ольгой сел за переписку «Мастера и Маргариты».
30 мая. Дорогая Люся!
Ольга работает хорошо. Иду к концу второй главы.
31 мая. Пишу 6-ю главу. Ольга работает быстро. Возможно, что 4-го июня я дня на 4 уеду с Дмитриевым и Вильямсом до Ялты и обратно. Бешено устал.
1 июня. ...Отменяется! Взвесив все, бросил эту мыслишку... Не хочется бросать ни на один день роман.
Темп нарастал, но в ночь на 2-е июня произошла заминка: «Даже Ольга при ее невиданной машинистской выносливости сегодня слетела с катушек». Однако треть романа уже легла на белые листы. «Ну, вот и ночь. Устал. В ванне шумит вода. Пора спать. Целую тебя, мой друг. Умоляю, отдыхай». А Ольга в это время писала мужу:
«Самым главным во вчерашнем дне было сидение у Маки — это и по впечатлению было сильнее всего, и по времени. Я действительно немного перегнула, именно я, а не он, отправлявший меня домой несколько раз — мне было интересно писать... Диктует он медленно, с остановками и раздумьями... Я была у Маки с семи до часу».
Наутро Ольгу разбудил звонок, Булгаков звал ее опять, он был в запале. Работали они до полуночи, потом кто-то звонил, звал его в «Континенталь», и он ушел. Что делал он там ночью, играл ли в винт, сидел ли с Петей Вильямсом в ресторане, я не знаю, но только на заре Ольгу снова поднял телефон, запал продолжался.
К пятому июня готовы были шестнадцать глав, но тут настал черед автора романа. «В одиннадцать часов Мака сказал, что выдохся, нет сил... Диктуя, он правит, и это требует от него сильного напряжения». И Ольга, выкурив с ним папироску, довольная пошла домой. «А то, бывает, я ухожу от него совсем как полоумная». Дверь тихо стукнула, и он остался один. «Ночью — Пилат... Ах, какой трудный, путанный материал... Есть один провал... Надеюсь, успею заполнить его между перепиской».
Но утром к Булгакову явились либреттист с режиссером из Большого театра, два часа он убивает в утомительной беседе. Что делать, он штатный консультант. Потом пошел телефон.
Вечером он снова над Пилатом.
Ты спрашиваешь печально: «Неужели действительно столько ненужных и отвлекающих звонков?» Как же, Дундик, не действительно? Раз я пишу, значит, действительно... Могу к этому добавить в другой день еще Мокроусова (Композитор. Ты не знаешь?) о каком-то либретто со Станиславским, и разное другое.
Шла двадцать первая глава. Все и всюду было завалено романом — диван, бюро, письменный стол, груды бумаг валялись на полу, черкнуть открытку в Лебедянь, приткнуться было негде. Он спешил — этот июньский бег должен был рывком приблизить его к цели и, подгоняя Ольгу, он едва поспевал за нею сам.
«Вчера, — сообщала Ольга, — мы работали до полпервого, так и тянет писать скорей, чтобы дальше развивались события».
Роман продвигался, но Булгаков работал уже из последних сил. «Я погребен под этим романом. Все уже передумал, все мне ясно. Замкнулся совсем». Но время, время утекало безвозвратно.
Он гнал. Ни телефон, ни бессонница, ни разговорчивые гости — ничто его уже не отвлекало. «...Моя душа нужна мне только для моего романа». Болезнь временами замедляла этот гон и напоминала о неумолимом сроке. «Роман нужно кончить!! Теперь! Теперь!» Он знал: теперь или никогда.
И лишь временами у него срывалось: «Эх, Кука, тебе издалека не видно, что с твоим мужем сделал после страшной литературной жизни последний закатный роман».
На рассвете пятнадцатого июня, выправив главу «При свечах», Булгаков перешел к балу у сатаны. Так втянул его водоворот событий, что он перестал замечать смену дня и ночи. «Завтра, то есть, тьфу, сегодня возобновляю работу». И работа шла. «Я думаю, — писала Ольга, — у нас осталось дела на 4—5 сеансов, не больше». В тот день он диктовал ей о золотых статуях, о Низе и о возмездии, настигшем Иуду в Гефсиманском саду... Как властно, рукою Мастера, атлета он уводит нас в тот далекий мир.
«Дорогая Лю, сообщи, в полном ли порядке твое уважаемое здоровье? Думаю о тебе нежно... Перестань ты бегать по базару за огурцами и яйцами!! Сиди в тени!»
Не обошлось и без семейных трений, sister-in-low вдруг вступила с ним в обсуждение романа. И состоялся у них короткий диалог.
Sister (деловито): Я уже написала Жене, что пока не вижу главной линии в твоем романе.
Я (глухо): Это зачем?
Sister (стараясь не замечать тяжелого взгляда): Ну, да... То есть, я не говорю, что ее не будет... Но пока я ее не вижу.
Я (про себя): ........!
А впрочем, что это она хотела сказать?.. Неужели не доходит?..
Моя уважаемая переписчица очень помогла мне в том, чтобы мое суждение о вещи было самым строгим. На протяжении 327 страниц она улыбнулась один раз на странице 245-й... Полное неодобрение этой вещи с ее стороны обеспечено. Что и получило выражение в загадочной фразе: «Этот роман — твое частное дело».
Осторожность Ольги вполне понятна. Она была многолетним секретарем Немировича-Данченко и всего Художественного театра. Но сомневался и сам Булгаков. Шутка ли, дьявол разгуливает по Москве на правах интуриста и рядом, поверни страницу, Иешуа, молодой человек, не Бог еще, а просто человек, растерянный, открытый, готовый умереть, так и не поняв, что с ним происходит.
Как все это совместить — и совместимо ли все это? О цензорах он уже давно не думал, пройдет — не пройдет, его не волновало, но прав ли он, нет ли здесь противоречия, разнобоя, не слишком ли далеко занес его ретивый конь воображения?
Как он метался, искал опору своей выдумке, своему поразительному дару, какой лабиринт прошел, пока выбрался к последней, тридцать второй главе. И как радовался, находя поддержку на утоптанных дорожках литературы. «Я случайно напал на статью о фантастике Гофмана, — писал он Елене Сергеевне. — Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в «Мастере и Маргарите»! Ты понимаешь, что стоит это сознание — я прав!»
Ольга в минуту размышления вдруг посоветовала показать рукопись Немировичу.
— Как же, как же! — окоротил ее Булгаков. — Я прямо горю нетерпением роман филистеру показать.
Булгаков уже подходил к 22-ой главе, уже летела Маргарита над Москвою, как вдруг в квартире появилась старушка Прасковья и стала требовать у него свои сковородки... «Это какие еще сковородки?!» — «Да как же, как же, Михал Афанасьич, рази не помнишь, я еще запрошлый год их в ваше хозяйство вложила, штоб они промаслились...» Едва спровадил он ее на кухню, как снова затрещал над ухом телефон. Булгаков взял трубку.
— Поздравляю! Поздравляю! Телеграмму Елене Сергеевне послали?! — услышал он чей-то голос.
«Берусь за сердце. Чудо? «Бег» прошел?»
— Что такое? В чем дело? — пытается он понять. А из трубки еще сильнее: «Константина! Константина! И Елены! Телеграмму!!»
— Ах, вот что, вы про именины, — уныло говорит Булгаков. — Да ведь они уже были недавно, я поздравлял. — И, повернувшись к Ольге, он долго смотрит на нее остраненным взглядом. На чем же мы остановились? Но Ольга вдруг улыбается и с торжеством в голосе заявляет:
— Я написала Владимиру Ивановичу, что ты страшно был польщен тем, что Владимир Иванович передал тебе поклон!
Долгая пауза. «Далее скандал, устроенный мною. Требование не сметь писать от моего имени того, чего я не говорил. Сообщение о том, что я не польщен... Дикое ошеломление sister-in-low оттого, что не она, а ей впервые в жизни устроили скандал...»
Итак, на чем же мы остановились?
— «...Маргарита, открыв глаза, увидела под собою не лесную мглу, а дрожащее озеро московских огней...»
И снова пошла сухая дробь машинки.
«Да, роман, — писал он Елене Сергеевне. — Руки у меня невыносимо чешутся описать атмосферу, в которой он переходит на машинные листы». А она звала, звала...
В ночь на 22 июня 1938 года. Сегодня получил соблазняющую меня телеграму о лодке и подсолнухах. Целую тебя крепко.
Чувствую себя неважно, но работаю.
Диктуется 28 глава. Твой М.
28 июня. Утром. Дорогая Люси, она же очаровательная, прекрасная Елена, твои письма и открытки получены. Конечно, если мне удастся навестить тебя, я привезу деньги. Сегодня пойду в Большой узнавать, когда дают жалованье.
Одно плохо — это, что мне нездоровится. Но ничего! Сегодня надеюсь подвинуться к самому концу.
Наконец роман был перепечатан. Десять лет просидел над ним Булгаков, рвал, жег рукопись, оживляя пепел в новых вариантах. «Помоги, Господи, кончить роман», — молил он в начале этого пути. И вот рукопись, последняя, шестая версия романа, лежала перед ним.
Кончились его блуждания. Один в пустой квартире, Мастер сидел в своем старом кресле, поджав по привычке ногу и накинув лиловый выцветший халат. Что же будет дальше? Еще недавно он подгонял себя надеждой, что роман — это спасенье, выход, прорыв из тупика, что, кончив, он тут же подаст его наверх. Но вот он кончил, и некуда ему идти. В июне тридцать восьмого года мысль о верхах его уже не привлекала, не та погода стояла на дворе. «Так что же будет?» — не унималась Елена Сергеевна в Лебедяни. «Что будет? — спокойно отвечал Булгаков, иллюзиями он себя не тешил и будущее своего романа представлял вполне реально: — Вероятно, ты уложишь его в бюро или шкаф, где лежат убитые мои пьесы, и иногда будешь вспоминать о нем...»
Ушел июнь, а с ним и мысли о романе. В конце месяца он все-таки сдержал слово и поехал к Елене Сергеевне в Лебедянь.
Как прозрачна вода у берегов верхнего Дона и как чист песок на дне! Елена Сергеевна повыгоняла всех мух из его каморки, поставила ящик с бутылками нарзана, батарею пива, лодка ждала его у берега реки... На третий день он зажег свечи и сел за «Дон Кихота» — истекал договорный срок. Инсценировку он вчерне закончил ровно в месяц, и в тот же день пришла ему пора возвращаться в Москву.
21 июля. 8½ вечера. Ну, Куква, и поезд же! Половина девятого, а мы только что дотащились до станции «Лев Толстой»!
Люблю! Целую.
21 июля. 9½ вечера. Сменили паровоз, полетели как ветер. Целую ручки за ужин! Наслаждались цыплятами. Ах, какие цыплята. Целую! Бешено трясет.
Опустил в Троекурово.
22 июля. 4¼ утра. Невиданный поезд!
Дорогая Лю! Треплемся где-то под Каширой. Проводник говорит, что в Москве будем в 8, не раньше. Легендарный поезд! Причем большинство пассажиров радуется, что опоздаем в Москву... «Пирвалнуисси, покуда доедешь», — говорит бабка, едущая во Владивосток.
Вернувшись, он тут же начал править, чистить первый вариант инсценировки и, подучив язык Сервантеса, погрузился в его роман: «Жадно гляжу на испанский экземпляр «Дон Кихота»».
А в городе была жара, август проникал во все щели его квартиры. «Ах, как душно, Ку, в Москве!» Нарзану бы со льдом, да где уж... Зато дом в Фурмановском переулке затих, даже двор перестал звучать. «Работаю легко. Правлю Санчо, чтобы блестел. Потом пойду по самому Дон Кихоту, а затем по всем, чтобы играли, как те стрекозы на берегу — помнишь?»
Город был пуст, телефон молчал. Булгаков пил березовскую воду и не спеша листал испанские страницы. О своем романе он вспоминал с тихой грустью. «Суд на этой вещью я уже совершил и, если мне удастся еще немного поднять конец, я буду считать, что вещь заслуживает корректуры и того, чтобы быть уложенной в тьму ящика». Тут он не ошибся: четверть века пролежала рукопись «Мастера и Маргариты» на дне сундука в булгаковской квартире.
...В августе тридцать восьмого года умер Станиславский, и под впечатлением этой смерти Булгаков снова думал о своей судьбе: «Что сделал со мною МХАТ!»
В это время замерла его рука над «Записками покойника», веселой и злой сатирой на любимый Театр. Не мог он писать, думать о мертвом Станиславском так озорно и остро, как судил о нем живом. Даже в письмах к Елене Сергеевне, горячась и вспоминая прошлые обиды, обрывал себя: «...Вычеркиваю слова о Станиславском. Сейчас о нем не время говорить — он умер». К «Театральному роману» Булгаков больше не вернулся, времени ему не было дано. Но юмор, вечный, спасительный юмор в нем не угасал.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |