В канун Нового, 1932 года вдоль Кремлевской стены по направлению к Красной площади двигались двое мужчин — высокий костистый и среднеростый кругловатый. В свете фонарей ювелирной россыпью блестел мелко сыплющий снег, тянула по скованной льдом реке поземка, серебрились изморозью Кремлевские стены. Ветер дул прямо в лицо идущим резкими, злобными порывами.
Рядом с кругловатым, обнюхивая сугробы, послушно трусила старая крупная собака с отвислым брюхом. Она изредка тянула за поводок, увлекая в сторону хозяина — человека интеллигентной наружности, прячущего лицо в поднятый каракулевый воротник ратинового пальто. На черноволосой голове лежала пирожком шапка такого же шоколадного каракуля, руки прятались в толстых, подбитых мехом, перчатках.
Второй — сухощавый и прямой, как палка, шагал размашисто, подставляя лицо ветру и сунув голые кисти в карманы старой шинели.
— Никак не смирюсь с московскими зимами. Мучаюсь, словно эфиоп. Все же я фрукт южный. В такие морозы, если б не Дуся, меня под пистолетом из дома не выгнать, — сказал хозяин собаки, стягивая узлом кашне.
— Я-то и вовсе за компанию страдаю, — откликнулся второй. — Считайте, Борис, что вы и меня вместе с Дусей выгуливаете. Привык, знаете ли, с осени к нашим моционам. Да и сплю плохо, если не выгуляюсь. Весь дом провонял: смолю и смолю. — Заслонившись от ветра, он прикурил новую папиросу и щелчком отправил в сугроб окурок.
— Н-да... Скверная привычка. Фискунов, между прочим, бросил. И знаете как? В санатории отучили. А вас, видать, там в оборот как следует не взяли.
— Старались сильно. Уверяли, что я отравил весь целебный воздух Кавказа. Уговаривали и так и этак. Только ведь я — орешек крепкий. Не по зубам докторицам.
— Ничего. К тридцать четвертому обещают мою Барвиху открыть. Вот там как насядут на вас лучшие медицинские кадры — не отвертитесь. Вообразите: все самое передовое! Я ведь о такой лечебнице еще в Италии мечтал, когда больничку в Перуджии проектировал. Размахнусь, думал, когда-нибудь, чертям тошно станет. Когда и где, конечно, ясно не представлял. О том, что на родине такая каша заварится, только во сне и видел. Мечтал возводить города будущего. С карандашом в руке засыпал. Едва глаза протру, а рука уже рисует, что в фантазиях пригрезилось.
— Италия вообще — место идиллическое. Утопии там разные отлично произрастают. Томмазо Кампанелла, Морелли, фашисты всякие.
— Не знаю, как насчет утопий. Утопии — дело зряшное. Сколько себя помню — проектировал, чтобы конкретно строить. С тринадцати лет — десятки, сотни проектов! — Человек в каракулевом пирожке рванулся за собакой, потянувшей в сторону. Та присела у дерева, напряглась. — Мечтаю — следовательно, существую. А существую — значит, строю! — произнес он, деликатно отвернувшись к реке. — С пищеварением у Дуси последнее время проблемы. Крепит. Все как у людей. Слава богу, освободилась. Ну что, через мостик и домой?
— Не возражаю. Маршрут известный. Ничего ведь у вас здесь, пока я на Кавказе баклуши бил, не изменилось, — то ли вопросительно, то ли с вызовом откликнулся худой.
Кругловатый, все еще пребывавший в своих мыслях, вызова не заметил.
— Ну, это как посмотреть. Если с земли или с карликового роста обывателя какого-нибудь, то изменилось не многое. А если, к примеру, с высоты вашего положения или с закорок моей летучей музы, то очень даже грандиозные метаморфозы! — Он гордо посмотрел на огромный, светящийся огнями Дом. Подобно некому фантастическому кораблю Дом рассекал черноту ночи и, казалось, несся вперед сквозь кипучие волны метели.
Мужчины свернули на мост. По негласной договоренности они сегодня обошли то место, где под снежной ризой лежали руины Храма.
Их вечерние моционы начались осенью и вошли в привычку. Борис являлся автором проекта Дома. Он жил в Доме и работал тут же — в Управлении по проектированию Дворца Советов, располагавшемся в первом этаже. Сидячая работа руководителя Управления требовала движений. Старушка Дуся — помесь русской борзой с волкодавом, пришлась кстати, выводя хозяина на прогулки.
Жостов плохо приживался в новой квартире, тянуло на волю в свободное от службы в Наркомфине время. Ему приходилось частенько встречаться с Архитектором в официальной обстановке различных комиссий, собраний, комитетов. Было известно, что юность Архитектор провел в Италии, где учился, строил, вступил в ряды местной компартии, противостоящей фашистам. В 1924-м, полный прекрасных порывов, энергии и сил, вернулся на родину с горящим взглядом и папкой проектов под девизом «Мы наш, мы новый мир построим». Талантливый энтузиаст быстро нашел свое место в социалистическом строительстве, вступил в ряды Компартии СССР и отправился в Донбасс строить жилые дома для тружеников электростанции. Потом строил дома для пролетариев в Москве, предлагая рабочим людям невиданный по тем временам комфорт. Не выпускал из виду техническую сторону своих застроек, заботился об эстетике быта и здоровье граждан. Вполне понятно, что проектировщиком жилого комплекса ЦИК и СНК СССР стал тридцатисемилетний одессит. Южный, широкий и невероятно деятельный человек. И совершенно не удивительно, что выросло гигантское по масштабу и технической сложности строение на Берсеневской набережной в предельно сжатые сроки.
— Рад видеть вас тут, Николай Игнатьевич! — засиял он, встретив впервые во дворе Дома Жостова. — Сами ведь знаете, что за переполох вызвало в верхах заселение. Пятьсот квартир, а желающих и к тому же имеющих право рассчитывать на ордер — тысяча! Списки жильцов составлялись с чрезвычайным трудом, а как только были оглашены, начались кровавые бои. Представьте, вполне достойные люди старались доказать, что они ничем не хуже какого-то карьериста, получившего здесь квартиру! Излагали заслуги перед отечеством, добивались аудиенции у членов Комиссии по расселению и у меня лично. И знаете ли... Я даже получил несколько форменных доносов. Авторы в подробностях объясняли, почему право жить в моем доме имеют именно они, а не другие, провинности которых расписывали в подробностях! Естественно, я этим бумагам ходу не дал. Все — в стол, в стол. — Отвернувшись, Архитектор высморкался в аккуратный платок, от которого в воздухе повеяло лавандой.
Они уже вышли на набережную и направились к мосту, прокладывая маршрут будущих прогулок.
— Х-м-м... — поморщился Жостов. — Делить имущество вообще вредно. Особенно в обществе, исповедующем принцип всеобщего равенства. А распределять ранги по заслугам на уровне эмоций и вовсе некорректно с математической точки зрения. И справедливости заодно. Почему я, к примеру, должен пользоваться лифтом, газом, мусоропроводом, горячей водой, иметь личный кабинет, в то время как честный парень, выстаивающий смену у станка, живет по-свински?
— Ну вот! Не ожидал... От вас — не ожидал! Да ведь такая постановка вопроса делает невозможным всякий прогресс! Великие памятники зодчества сооружались чаще всего для избранных. Следуй итальянцы вашей теории уравниловки, вся их страна сейчас состояла бы из хижин и примитивного коммунального жилья! — Архитектор, задетый за живое, горячился. — Вот что я скажу: если нет способа осчастливить всех сразу, надо найти в себе мужество выделить самых достойных, то есть — социально полезных. И сделать их символом, примером! Головным отрядом грядущего, как пишут в газетах. А оттого, что человек такого ранга, как товарищ Жостов — незаурядный руководитель, — получит собственный кабинет и ванну, будущее только выиграет. И рабочий, о котором вы так печетесь, в первую очередь.
— Не уверен, — уклонился от спора Жостов.
Архитектор, конечно, знал, что в квартиру его затащили чуть ли не силком, и наверняка воспринимал эту акцию как политическое позерство. Ведь сотни достойных людей заняли жилплощадь с радостью. Главный Архитектор в том числе.
Заговорили о перспективах, о знакомых, соседях, подтрунивали, смеялись и все больше нравились друг другу. С тех пор вечерние прогулки Архитектора и руководителя стали регулярными. Огромным достоинством происходивших по их ходу бесед являлись свежий воздух, торжественная обстановка центра столицы и отсутствие свидетелей.
...Лечиться на Кавказ Николай Игнатьевич отправился внезапно, в конце ноября и вернулся каким-то странным. Помалкивал желчно, с ухмылкой, отшучивался неудачно и все смотрел на чернеющую во льду полынью, словно примеривался к купанию. В конце декабря это выглядело странно. Может, так и должен вести себя страдающий грудной жабой? А может, болезнь похуже точила костистое тело бывшего комиссара?
На середине моста Архитектор остановился. Переводя дух от резких порывов ветра, всмотрелся в Кремль. За темнеющими стенами поднималась крыша Дома правительства и два этажа под ней. В центральном светилось изумрудом высокое окно.
— Работает. Многое хочет успеть. Редчайшего полета мысли человек! — сказал Архитектор задумчиво, вроде про себя.
— Не дремлет, — неопределенно отреагировал Жостов, глядя вниз, в черную тень моста.
— А что, ведь рапортовать вашему брату-руководителю есть о чем? Есть чем гордиться? — задиристо подступил к нему Архитектор. — Я отчеты вашего ведомства основательно штудировал на предмет осмысления строительных перспектив. Грандиозный размах! И поверьте — голова идет кругом! За последние каких-то пару лет открыты новые заводы, фабрики, институты! Я ведь не праздно здесь митингую. Мне новые технологии и специалисты позарез нужны. И ваше понимание, как руководителя, между прочим, тоже. Не мне, нашему общему грандиозному делу! — Архитектор вдохновился. Он больше не прятал лицо от ветра, на щеках запылал юный румянец. — Строительство Дворца Советов требует переоснащения всей промышленности. Дело-то фантастическое! Территория в три раза больше Кремля. С Храмом мы благополучно разделались. Предстоит по моим прикидкам снести еще порядка ста шестидесяти построек и передвинуть около полутора десятков. И вы знаете, мощная у юных коллег родилась мысль! Превратить Дворец как бы в постамент гигантского памятника Ленину! Я вначале идею эту не разделял, хотел наверху центрального здания статую рабочего с факелом поставить. Предполагал, мелкая моя душонка, что товарищу Сталину больше понравится обобщенный, так сказать, образ. Символ победившего пролетариата.
Жостов неожиданно хохотнул и перешел на «ты»:
— Рассчитывать ты мастер. Решил, значит: Сталину ничей монумент, кроме собственного, на крыше вашего Дворца видеть не захочется. А если уж не свой, так лучше обобщенный!
— Да не одобрил он рабочего! — горячо и несколько озадаченно парировал Архитектор. — Иосиф Виссарионович двумя руками ухватился за идею увековечивания образа Ленина во всепланетном, так сказать, масштабе! Вот это настоящий вождь! Средства на строительство выделяет колоссальные, лично площадку под Дворец просматривал, а корысти никакой. Никакой мании собственного величия!
— Знаю, что ты его к Храму возил, преимущества местоположения расписывал.
— Так после этого визита дело и пошло. Кстати, личная вам от меня, Николай Игнатьевич, благодарность. — Глаза Архитектора лукаво сверкнули. — Говорят, ваш голос решающим был на заседании комиссии по территории.
— Было дело. — Сникнув, зябко ссутулившись, Жостов зашагал к дому.
— И говорят... — семеня сзади, продолжил Архитектор, — говорят, вы долго упирались. Вроде даже кое-кому на вас поднажать пришлось. Убедить в правильности. Потом, значит, товарищ Жостов сориентировался верно, мнение коллег и специалистов о сносе Храма поддержал, а находящемуся в строении сумасшедшему попу протянул руку помощи.
— Ага... И это известно. — Николай Игнатьевич резко остановился и развернулся к своему спутнику, столкнувшись с ним. — Лазарь твой все наушничает. — Он прищурился и стиснул в карманах кулаки. — Много вы с ним дров наломали. Совесть-то не щемит, мальчики кровавые в глазах не являются?
— Резковато берете, — не поддержал назревающий конфликт Архитектор. — Лес рубят, щепки летят. История нас рассудит. Народ оценит, — привычной скороговоркой подвел он итог спора.
— Народ, говоришь?! Народ оценит! Вот о чем, значит, мечты возвышенные. Верно. Построишь Дворец и прогремишь на весь мир, в Историях будешь печататься. Со всех сторон станут кричать — мастер! Завистники и враги будут задницу лизать, а покровители медали вешать и премиями награждать. К этому ведь в конце концов сводятся любые рассуждения о бескорыстном служении народу. Мастер! — расхохотался Жостов противно, издевательски. — Не верь! Не верь никому, Боря. Ошиблись в небесной канцелярии, перепутали футляры. Ценный груз в кучу дерьма вложили. Талант твой жалко...
— Это уж слишком... Вы пьяны, товарищ Жостов! — Потянув за поводок поджимавшую ноги собаку, Архитектор попытался обойти обидчика.
Но тот, схватив его за грудки, прижал к парапету. За спиной с втянутой в плечи головой светилось зеленью кремлевское окно.
— Постой. Давно у меня руки чесались. С того самого дня, как за решение это чертово проголосовал. Спасовал, понял — не устоять мне против твоей шайки. Словно шакалы оскалились, именем Сталина козыряли! Вы ж его, суки, в своих целях используете. — Рука Жостова все туже скручивала архитекторское кашне. — А больше всех подзуживал Храм взрывать родственник твой — Лазарь. Да и ты постарался. Ты, «мастер»... — Хотел Жостов что-то добавить, но лишь махнул рукой, круто развернулся и зашагал прочь.
Архитектор повел шеей, расправил шарф, достал большой белый платок и старательно высморкался. Затем опустил веки и заставил себя дышать методически — выдох в два раза длиннее вдоха. Через пару минут он справился с кипевшим негодованием. Светилась окнами громада ЕГО Дома, в котором жили лучшие люди страны, а на листах ватмана уже рождался образ нового Дворца, увенчанного стометровой позолоченной статуей Ленина. Монумент невиданной мощи, в три раза выше статуи Свободы! Ширина в плечах — тридцать два метра! Объем головы почти вполовину Колонного зала. Ильич будет возвышаться над облаками, а весь мир затаит дыхание от восторга и зависти. Никто, никогда, нигде не переплюнет мастера из Одессы, своими руками делающего историю...
— Мороз, Дуня, зверский. — Архитектор погладил жмущуюся к его ногам собаку. — Загулялись мы с тобой. Завтра банкет в Кремле. Товарищ Сталин, возможно, ходом дела интересоваться станет. А я — чихаю! Запомни, псина, никто, даже самый лучший из живущих на земле строителей, не может чихать на товарища Сталина... — Борис Михайлович Иофан торопливо шагал к своему дому.
В кабинете Жостова горел свет. В кресле у письменного стола полулежала Варя, целясь в настольную лампу блестящей трубкой. По радио транслировали праздничный концерт. Молодой солист Большого театра Сергей Лемешев проникновенно пел «паду ли я стрелой пронзенный, иль мимо пролетит она...». Взволнованно шуршал программками замерший зал.
— Ой, папка! Так тихо подкрался, я и не слышала. Увлеклась по уши! Нет, ну ты посмотри, посмотри сам! — Варя протянула отцу трубку. — Левчик подарок для Мишеньки сделал. Да ему такую штуку пока в ручках не удержать.
Жостов взял блестящую трубку. Это был калейдоскоп, но не обычный, сделанный на фабрике детских игрушек или в кружке «умелые руки». Вещицу сработал профессионал, знакомый с передовым заводским производством.
— Хорошая работа, — одобрил Жостов без особого энтузиазма.
Стычка с Архитектором огорчила его. Нервы совсем ни к черту. Кипит что-то внутри, ворочается, как в жерле вулкана, а тут возьми да на Бориса вылейся. А ведь не его — себя шарфом душить надо было, себя клясть. Одна шайка-лейка, всем и ответ держать. Только одни знают о возмездии, а другие нет. Вот и живут спокойно, Дворцы рисуют. Тому же, кто сам с собой запутался, покоя нет и не будет, как ни крути.
Зачем, спрашивается, человек несгибаемой воли и железных убеждений ходил ночами в Храм к неприятному и неумному вовсе попу? Что ждал от него? Понятно, в общем-то. Хотел проникнуться отвращением к служителю культа, укрепить веру в правоту государственной позиции. А что получил? Сомнения и жалость. Лаву эту, в груди кипящую, ищущую выхода, получил. Злобу и колебания...
— Ты меня не слушаешь, пап, — надулась Варя, хлопнув перед глазами Жостова ароматными розовыми ладошками. — Я говорю: трубку Левке из алюминия сделали, что для аэропланов идет, зеркальца специальные нарезали и внутри под углом склеили. А на донышко знаешь что насыпали? Да ты посмотри, посмотри сначала...
Жостов поднес трубку к глазу и словно нырнул в пестрый ярмарочный балаган, в детскую лоскутную яркость. Радужным светом залит манеж, и выкатят на него вот-вот прямо из давних дней балерины в розовых пачках на смешных одноколесных велосипедах, выбегут рыжие клоуны, тяжело затопают, мотая хоботами, слоны...
Он слегка повернул трубку. Сместились цветные стеклышки, погрузив зеркальный дворец в прохладную синеву. В самый раз вспомнить Жюля Верна. То ли небесная синева среди горных вершин, то ли океанские глубины, из которых вынырнет загадочный «Наутилус». А потом замелькали радужные миры, так точно, так хитро расчерченные цветными узорами...
— Я мальчишкой над этим прибором долго голову ломал, все думал, почему никогда ни один узор не повторяется. Может, поэтому инженерией и увлекся. Теперь и вовсе непонятно. Ведь здесь внутри все картинки как мгновения нашей жизни: сейчас одно, а едва изменишь угол зрения, и все меняется. — Он отдал калейдоскоп дочери. — Хорошая вещица, Михаилу очень полезная.
— Похожа на дверь в другой мир. Приложишь к глазу — и заходи! Знаешь, пап, даже вроде музыка слышится и мысли всякие необычные приходят. Сегодня, конечно, все о Новом годе, о праздниках. Может, потому что стекляшки особые?
— Тяжелые.
— Тяжелые, но отличного качества, по специальным рецептам вареные. Левушка сказал. Как Храм разрушили, он там целую коробку насобирал. И еще приятелям своим раздал.
— Вот оно как. Значит, стекла, что в витражах были, тут прячутся...
— Да не волнуйся, там собирать не запрещают. Рабочие завалы разбирают, что на свалку, что куда. И мальчишки ватагами пасутся. Все равно — мусор.
— Мусор. — Жостов тяжело опустился на диван.
— Устал? Мама легла, Клавдия ванну принимает, Мишенька давно спит, а супруг мой, естественно, на трудовой вахте. Видать, в большие начальники выбивается. И никакой помощи от тебя не хочет. — Сидя на отвале дивана, Варя покачивала ножкой и любовалась новеньким тапочком из синего атласа с мохнатым помпоном.
— Я и не предлагал. — Николай Игнатьевич щелкнул зажигалкой, затянулся.
Варя недовольно нахмурилась:
— Вид у тебя утомленный. Не скажешь, что едва из санатория. Может, чаю попьем, а?
— Я лучше тут посижу. Обдумать кое-что надо.
— Ну, думай, мыслитель. Лампа-то у тебя как у товарища Сталина. Я на фотографии видела. У вас что, у всех начальников такие? Чтобы мысли одинаковые в голову приходили.
— Никогда не обращал внимания. Хорошая лампа. Зеленая. А шторы ты, дочка, кстати повесила. Заслонился от всего и сидишь тут как в башне.
— Я в твоем кабинете в последнюю очередь похозяйничала. Отважилась: а вдруг приглянутся? Ничего, что бархатные? — Варины руки обвили шею Жостова.
— А что? Суконные, что ли, надо или марлевые?
— Не знаю. Владимир Маяковский против. Он вообще против быта. Против уюта всякого и мещанской привязанности к жилью. Мы с этим бархатом да с мраморным Бетховеном вроде клопов, засевших в щелях.
— Глупости говорил ваш «горлан». Это — раз. Да и нет его больше — это два. Многих нет, и много чего нет. Это — три. Если задуматься хорошенько, может, тут собака и зарыта.
— Ой, не выношу твои мрачности! — Варя отпорхнула к двери, любуясь мимоходом своим отражением в стеклах книжных шкафов.
— Иди спать, детка. Игрушку оставь. Погляжу еще. Говорят, старики частенько в детство впадают.
— Ты у нас самый молодой, сильный и умный. — Чмокнув отца в щеку, Варя прошмыгнула в коридор, оставив весенний аромат жасмина и пульсирующие нарывом сомнения.
Николай Игнатьевич приставил к глазу трубку, повернул. Тихо зашуршали внутри цветные стекляшки. По радио звучали ликующие голоса: «Предновогодний рапорт продолжают работники искусства. Говорит председатель МОССОЛИТа товарищ Берлиоз:
— Все мы помним слова великого Сталина о том, что надо уметь распознать и победить врага. Контрреволюционная антисоветская агитация прибегает к самым разнообразным приемам, чтобы замаскировать антисоветские выступления. Благодаря бдительности наших коммунистических писателей Союзу литераторов удалось выявить в своих рядах около двух десятков врагов народа и их подголосков. Какими словами выразить ненависть к этим выродкам? Верные слова нашел молодой поэт-ленинец Виктор Гусев:
Гнев страны в одном рокочет слове!
Я произношу его — расстрел!
Расстрелять предателей отчизны,
Порешивших СССР сгубить!
Расстрелять во имя нашей жизни
И во имя счастья истребить!
Засопев, Жостов выключил радио, отложил калейдоскоп, достал из потайного шкафчика бутылку, быстро опорожнил полстакана коньяка и закурил папиросу.
— Что, дрожат у бывшего комиссара поджилки? — раздался рядом ехидный голос. — Мало ты врагов народа своей рукой в расход пустил? А теперь расквасился, дал себя скрутить антикоммунистической пропаганде.
— Да пошел ты!.. — сквозь зубы прошипел Жостов.
Он догадался еще летом, что страдает раздвоением личности. Но к врачам обращаться не торопился — уж больно опасные разговоры затевал его навязчивый собеседник. Мало того, появились и зрительные галлюцинации. Частенько Жостову виделся в сумеречных раздумьях мерзейший бес со свиной наглой харей. Он нашептывал пакости, чесался и даже похрюкивал преотвратнейше.
Обострилось заболевание 13 июля, когда на заседании Совнаркома Жостов проголосовал за снос Храма. Возникло это решение спонтанно, для самого Николая Игнатьевича неожиданно. Еще утром в результате мучительной борьбы с самим собой Жостов сделал твердые выводы — разрушению Храма противостоять. С таким настроем на заседание и явился. И вот стали выступать ответственные товарищи, приводить весомые аргументы. Было сказано, что место под строительство Дворца Советов определил сам товарищ Сталин после обстоятельной беседы со специалистами. А когда присутствующие начали поднимать руки и ведущий собрание выжидательно уставился на сидевшего с непроницаемой миной Жостова, кто-то шепнул ему проникновенно и веско: «Товарищ Сталин так решил! Товарищ Сталин никогда не ошибается. Если начнешь сомневаться в этом — ты враг. А все, что до этого делал, — ошибка». Гаденький, гаденький был голос! Рука Жостова поднялась словно против его воли, и тут же стало тяжело и мерзко в груди. Тошно, больно, словно втиснулся прямо под ребра когтистый чертяка. Сунув под язык валидол и хватая ртом воздух, он вышел из зала.
Загрудинные спазмы стали повторяться все чаше, и врачи склонились к диагнозу — грудная жаба, хотя и заявили, что заболевание протекает нетипично. Никогда не отдыхавший Жостов совету подлечиться в кавказском санатории обрадовался и поспешил отбыть туда в самый неподходящий сезон — в конце ноября. Струсил, не хотел он видеть, как будут взрывать Храм. На Кавказе вроде полегчало, но стоило вернуться домой и увидеть из окна руины, как начались приступы психоза с явным раздвоением личности. Жостов и не заметил сам, что, взглянув на развалины, трижды перекрестился — ведь был он рожден и выращен в православной семье. При этом грудь разорвала острая боль, показалось, что рядом шмыгнул и забился под диван то ли козел, то ли худой боров. Николай Игнатьевич прибег к испытанному средству, приняв немедля полстакана коньяка, и завел с боровом противную беседу.
Да, не ошибся Всемерзейший, предсказав Гнусарию Жостову тяжелую участь. Хоть и удалось Мелкому бесу сломить сопротивление подопечного, чуть не собственными копытами поднимая его руку при голосовании, удалось в результате этой победы разместиться в его утробе и обрести статус Гнусария, а полюбовное проживание не складывалось. Вместо того чтобы покатиться по проторенной наклонной дорожке в сторону общегосударственного сатанизма, бывший комиссар затеял форменную внутреннюю войну. Гнусарию никак не удавалось укрепить свои позиции и приходилось даже временами обосабливаться, дабы избежать опасность попасть под влияние Жостова и даже ему подчиниться.
Сцена на мосту с Архитектором произвела на Гнусария самое мрачное впечатление. Он едва дотянул до кабинета в клокотавшей праведным гневом груди Жостова, обособился и шмыгнул под диван. Тяжкая была обстановка в этой комнате, да еще появились в алюминиевой трубе стекляшки из Храма — вещество для беса крайне вредное. Прямо шерсть дыбом встает.
— Так, выходит, ты вождю народов, самому товарищу Сталину не веришь? — задал вконец озлобившийся Гнусарий провокационный вопрос и с удовольствием наблюдал, как исказила растерянность мужественные черты Жостова.
— Его могли использовать в своих целях враги государства... — без обычной уверенности заявил Николай Игнатьевич.
— Могли. Но не Сталина. Иосиф Виссарионович — мудрый и добрый человек. Понял — Добрый человек! Ему приходится быть жестоким, чтобы в борьбе с чуждыми элементами построить новое общество — общество всеобщего счастья. А это и есть высшее Добро. — Воспользовавшись замешательством Жостова, Гнусарий выбрался из-под дивана и спрятался за спинку хозяйского кресла. — Ты ведь знаешь, как любит советский народ своего вождя. Миллионы отдадут за него свою жизнь не колеблясь.
— И я отдам. — Жостов прикрыл ладонью глаза. — Сталин — добрый человек.
— А теперь, будь любезен, сунь эту алюминиевую трубку в ящик стола и сделай выдох. Потеснись, комиссар. — Гнусарий превратился в тяжелое черное облачко, и это облачко вместе с дымом папиросы вдохнул Николай Игнатьевич.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |