— Не разберу, — сказал Лион утром изумленно уставившемуся на него Максиму. — Николай Игнатьевич кем тебе приходится?
— Прадед... Читал, что ли? — Он поднялся и отобрал у Лиона листы. — Это же из середины.
— Ничего. Я врубился... Ждал, пока ты проснешься... Мне, пожалуй, восвояси пора.
— И не мечтай! Сбежать тебе от меня не удастся. Пойми же, не могу я отпустить тебя, пока мы совместными усилиями взаимоотношения с судьбой и прочими силами окончательно не проясним. — Зябко передергивая плечами, Максим спешно натянул свитера. Три подряд — два ветхих и один вполне приличный, грубой ручной вязки. И кинул Лиону толстую шерстяную кофту: — Утеплись, пролетарий. Собачья шерсть, из Варюшиных запасов.
— Пойдет. Комплекция у нас с твоей бабулей схожая — мальчиковая. Вот я все мозгую, с какими такими особыми целями эти хитрые силы нас здесь об эту стремную пору свели?
— Ха! Ежу понятно. Неудавшийся монах послан к неудачливому мафиози, чтобы вывести его на чистую воду.
— Чтобы прояснить все до конца! — Лион приосанился и погляделся на себя в буфетное стекло. — Гарний хлопчик этот православный иудей Ласкер. Позавтракаем и айда кострище растаскивать.
— А вечером банька. Тебя, ирод, стричь пора, словно баран оброс.
...Вечером после бани, одетый в чистый пуловер Максима и теплый жилет, Лион сидел за кухонным столом над кружкой грога, приготовленного на основе малиновой наливки. Медная шевелюра Ласкера была аккуратно зачесана назад, деревенская борода подстрижена до интеллигентных размеров, крупные, выпуклые глаза пытливо блестели.
— Можно приступить к даче показаний, товарищ начальник? — осведомился Максим, тоже взбодрившийся и разрумянившийся после баньки и чая с малиной.
— Гражданин. А знаешь, гляжу я и думаю — странные мы ребята, второй вечер сидим и все не пьяные, — заплетающимся языком провернул Ласкер трудную фразу.
— Хорошо, что никто не видит. Заподозрили бы в отклонениях. Слушай, Ласик, историю моего преступного прошлого. Устроился я, значит, в самое затрапезное КБ инженером и постарался занять себя мыслями о просьбе отца. Копался в архивах вокруг Храма и Дома, погрузился в проблематику по уши. И вот однажды позвонил мне знаешь кто? — Амперс.
— Он теперь крутой шоу-мен стал. Куда ни кинь — Гена Амперс. И продюсер, и автор проекта, и режиссер — един во всех лицах. А баба у него вроде другая.
— Торсиэла с сыном и родителями уехала на историческую родину после развода. Не сложилось у них.
— Разумеется! Стихи-то писать было уже некому.
— Повел меня Гена в ресторан на Тверской. Шикарный, аж жуть, со всякими имперскими прибамбасами. Ну вроде как ужин в семье Романовых. Интересно, думаю, чем на сей раз потрясет Амперс? И на всякий случай салат с маслинами заказывать не стал. Верно, поступило от Геннадия Феликсовича интереснейшее предложение. «Старик, — сказал он, — слышал, ты офигенную книгу сбацал. Сталинские дела, то да се. Я как раз фильм серьезный затеваю, не мыслю лажануться. Сюжет нужен душезахватывающий. Дай труды почитать».
Так я стал сценаристом при Амперсе, сменившем научную институтскую кличку Ампер на нежное прозвище Памперс. Фильм наш был замечен и отправлен на фестиваль в Лозанну, где и получил приз Бронзового леопарда. Но я в титры не попал — так договорились с Геной. Он объяснил, что невозможно указывать в выездном фильме имя секретного физика, а взамен обещал мне пробить по своим каналам поездку в Швейцарию.
— И ты поверил? С нашим-то допуском? Ну, насмешил!
— Трудно подозревать серьезных людей в умышленном обмане. Как-то неловко.
— Памперс был обормотом, а стал бандитом! Деньги хоть за сценарий заплатил?
— Заплатил. И вообще я написал как бы повесть, а он сильно переработал. А кроме того — это именно он познакомил меня с Ланой.
Случился прямо после фестиваля какой-то киношный сабантуй в Сочи. Гена предложил мне отдохнуть, посмотреть хорошие фильмы и снятый про их пребывание на итало-швейцарской границе ролик. Мы расположились в роскошной гостинице, где по вечерам происходило брожение — банкеты, тусовки. Я обтопал весь город, а после отдыхал в номере, глядел по видаку лучшие фестивальные фильмы. Особое впечатление на меня произвел ролик, снятый в самой Лозанне. Представь — внеконкурсные фильмы показывали прямо под открытым небом! Дело было в августе. Превращенную в кинозал улочку перекрывал экран, стулья рядами стояли прямо на брусчатке, балконы заполняли зрители, а над головами горели крупные южные звезды. Кинозал посреди улицы! А на экране — другая ночь, другие какие-то лица — носатый блондин и женщина с высокими тонкими бровями поют, профиль к профилю, на фоне колоннады очень большой сцены. «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь...» Меня здорово проняло, эта песня была и в моем фильме...
В финале сочинского рая Геннадий затащил меня в гости к местному меценату-банкиру. Думаю, у него было не хуже, чем в лозаннских палаццо. И иностранцы тут тоже присутствовали. Горели свечи в канделябрах, на стенах темнели картины в музейных рамах, высокие трехстворчатые двери были распахнуты, в саду бурно Цвели и пряно пахли белые, светящиеся в сумраке цветы. Обстановка высокохудожественная, тяни из бокала какое-то офигенное «Шато» и цитируй Игоря Северянина. Этим почти все и занимались — образованность свою показывали и говорили о непонятном.
У банкира бойкая беременная жена — профессор-сексопатолог, и несколько зарубежных гостей, весьма интересующихся положением дел в Союзе. За низким столом, окруженным диванами и загруженным разнообразными бутылками, блюдами с фруктами, орешками, затевается нечто вроде пресс-конференции. Оборону держим я, Амперс и умная черноволосая дама Лана Гарон — член оргкомитета фестиваля. Она показалась мне нервной и чрезвычайно стильной. Наверно, потому, что не сидела, как все, а двигалась в глубине гостиной, озаренной зыбким светом свечей, и курила длинные тонкие сигареты. Она была в чем-то узком и черном, с блестящими, стриженными до мочек ушей смоляными волосами. И глаза — темные, цыганские, сверкали до жути страстно. Позже я понял почему... На следующий день в ее шикарном люксе у нас завязался бурный роман. Она сказала мне, что приметила уже давно и не намерена отступать.
Вечером я улетел в Москву, а Лана с делегацией кинодеятелей отбыла в Грузию... Пять дней я ходил по плавящемуся асфальту августовской столицы как пьяный. И мысленно призывал ее.
Мы встретились на Первой Брестской, за Домом кино, под сухо шелестящими над нашими головами, словно опаленными, тополями. Лана повисла на моей шее, а я шептал в ее влажную от слез щеку что-то о любви. О той огромной, которую всегда ждал, искал и не чаял уже найти...
— Вот, значит, как произошло падение господина Горчакова. Чрезвычайно возвышенная обстановка — Сочи, вилла, банкиры... — зло хмыкнул Ласкер. — Слышал я от общих знакомых, что ты вращаешься исключительно в светском обществе, что твоя жизнь изменилась по мановению волшебной палочки всемогущей супруги. Иномарка офигенная, новая шикарная хата, вокруг сплошные знаменитости... А потом случилась эта вонючая лажа! Эх, жалко стало мне старой вашей арбатской квартиры и Максима прежнего аж до слез... Словно похоронил.
— Ты еще помяни сытые хари новых русских, крутых мафиози, которые пригрели меня на своей груди... Слушай и помни, Хуйлион, что врать я так и не научился. Воспринимай, значит, в качестве исповеди... — Максим замолчал, усмиряя вскипевшую ярость, и тихо продолжил: — Вышло так, что я стал духовным наследником отцовского дома и физическим — бабушкиного. Не хаты, не угла, а дома, того места, к которому привязан всеми своими корнями... Хотя и состояло оно, как ты помнишь, из двух комнат в коммунальной арбатской квартире. А женщина, которую я избрал в супруги, не сумела и не захотела понять этого.
Возможно, именно в этой точке началась моя капитуляция. И полное поражение Варюши... А ведь она считала себя крепкой женщиной.
— Странно, я помню ее другой. Не такой, как в твоих воспоминаниях.
— Это не воспоминания, а воображение. Бабушка Варвара Николаевна, которую знал ты, была миниатюрной пожилой дамой с волевым, чуждым дамских ухищрений лицом. Она немного пользовалась духами, для выхода слегка подкрашивала губы прозрачно-вишневой помадой, причесывалась гладко и носила строго определенные вещи. Поэтому, наверно, не старела. Темные английские пиджаки в белую черточку сменяли друг друга незаметно, поскольку шила их она сама. Они предназначались для официальных выходов. Дома Варюша неизменно носила жакеты из собачьей шерсти. Их вязала ее подруга Дина по спецзаказу — чтобы было побольше карманов. Дина вычесывала своего колли и отправляла прясть шерсть в деревню. Из нее получались потрясавшие всех стильностью свитера для студента Физтеха и рыжие кофты Варюши, четыре кармана которых были набиты всякой всячиной — Варюша не могла выбросить даже винтик или пластиковую коробочку из-под кнопок. Долгие годы нужды выработали в некогда беззаботной моднице аскетизм и бережливость. Собственно, ты же еще не дошел до этого момента в моей семейной саге.
— А начало я и вовсе пропустил.
— Там про командира Жостова и дочку тенора Симу Химмельфарб. Это очень уж далеко от волнующих нас нынче проблем. Вернемся в 1995-й.
Так вот, комнаты бабушки, в которых я, собственно, вырос, были забиты основательными, удобными вещами, сделанными на века. Когда я узнал в описании квартиры булгаковского профессора Преображенского наше жилище, то очень обрадовался. Здесь был и черный ход на кухне, и буфет с хрустальными дверцами, и матовые плафоны в передней, а также множество мелочей, с поверхности обновленного революцией быта исчезнувших: шкатулки, рамочки с фотографиями, вазочки, графины, подсвечники. Только квартирой совместно с нами владели еще две семьи, вроде как подселенные Швондером.
Попав в эту квартиру, всегда хранившую прохладный полумрак, Лана сморщила носик:
— Под шкафами, наверно, залежи сталинской пыли. Ванная в кошмарном состоянии, раковина вся сколотая.
Короче, она не пришлась ко двору, Варюша это сразу заметила и настаивать на совместном проживании не стала — переехала в однокомнатную Ланину, а мы остались в этой арбатской коммуналке — чужой для нее и явно неприятной.
Однажды Лана привела энергичного, нарядного человека с вороватыми глазами — типичного «нового». Он стал ходить по комнатам, щупать мебель, заглядывать в окна, измерять стены в ванной. Переговорил с соседями, а потом объявил:
— Мебель я, пожалуй, оставлю. Соседей расселю в кратчайший срок. Придется сделать полную перепланировку и основательный ремонт. Вылетит в приличные бабки. На большую сумму вам рассчитывать не стоит.
Я недоуменно посмотрел на жену:
— Это недоразумение, Лана?
— Случайность, дорогой. Господину Штамповскому приглянулся именно этот дом. Я пригласила его ознакомиться с квартирой. Но пока мы ведем лишь предварительный разговор.
— Пока?.. — обомлел я.
Лана прижалась ко мне:
— Милый, я чувствую себя здесь так неуютно. Все это старье давит. Давай серьезно подумаем... В конце концов, деньги нам совсем не помешают.
Оказалось, что банк, в котором весьма плодотворно трудилась моя деятельная супруга, предоставлял ей в рассрочку трехкомнатную, полностью отреставрированную квартиру. Мы получили за наше старое жилище приличные деньги от шустрого Штамповского, и Лана с преувеличенной пылкостью занялась устройством семейного гнездышка.
В то время завод, в КБ которого я трудился, оказался за бортом перестройки. Целый год я сидел дома, писал, пытался даже продать свои рассказы. А Лана зарабатывала. Причем, на новенькую, весьма экстравагантную мебель, на шикарный BMW. Нас посещали люди ее круга: сплошь преуспевающие, деловые, пекущиеся о здоровье, говорившие о массажистах, диетологах, спортклубах, явлениях мирового искусства. Они устраивали гастроли Монсеррат Кабалье, концерты Майкла Джексона, престижные выставки, форумы, пеклись о благотворительных фондах, сохранении исторического облика столицы — в общем, лицо и цвет художественной элиты.
Однажды Лана представила меня своему шефу, осчастливившему нас визитом. Альберт Владленович должен был нравиться всем, причем с первого взгляда. Барин, интеллигент, умница. К тому же облечен, как намекала Лана, огромной властью. Оказалось, он видел и запомнил фильм «Прогулки по набережной», знал от Ланы, что сценарий написан мной, и горячо интересовался дальнейшими творческими планами глубокого исследователя недавнего исторического прошлого. Я рассказал о замыслах, о существующей рукописи саги. Я говорил и говорил, меня просто несло, хотя дух противоречия, сидевший в моих потрохах, хохотал злобно и подавал знаки: «Уймись, старик, заткни фонтан, не мечи бисер...» Не понравился ему господин Пальцев, обласкавший меня вниманием.
— Судьбоносная встреча, Максим Михайлович! — обрадовался Альберт Владленович, выслушав о моих художественных изысканиях. — Воссоздание Храма Христа Спасителя как раз стоит в центре планов нашего фонда. Нам необходим именно такой человек, как вы, — с разносторонним, неоднозначным взглядом на исторические и культурные процессы, принципиальный, ответственный.
По протекции Пальцева я попал в кабинет высокого телевизионного начальства и тут же, как по волшебству, получил должность, секретаршу и четко сформулированную цель: провести суточный телемарафон по сбору средств на дальнейшие работы по воссозданию художественного убранства Храма.
Я сосредоточился над листами бумаги и стал думать о порученной мне миссии. Получалось плохо. Конкретная идея обрастала смутными вопросами, в которых я блуждал, как дитя в ночном лесу... Что такое история? Как соотносятся дела людские и промысел Божий? Думал, думал и видел сквозь пелену морозного январского дня белокаменную громаду, медленно оседавшую в клубах пыли. Как же допустил Он деяние сие? Почему не остановил варварство, надругательство, не просветил сердца, не вразумил головы? Может, для будущего искупления? Чтобы осознавший вину народ понял преступность своих деяний и покаялся? А во искупление грехов вернул своей земле Храм?
Вечный путь человечества: через ошибки к искуплению. Но разве наше искупление состоит в том, чтобы стереть из памяти постыдное прошлое и совершить новую ошибку — возвести бутафорскую копию истории, памятник непониманию?
Видишь ли, Ласик, мне ведь тогда стукнуло тридцать три, и я ощущал на своих плечах некую особую ответственность, а потому задавал себе слишком много вопросов. Дела же обстояли следующим образом.
В начале 1996-го строительство нового здания было завершено, в стену вмурованы две мемориальные доски с именами пожертвователей. На Пасху, в апреле прошло первое богослужение под сводами пустого Храма. Работа предстояла еще большая, требующая крупных капиталовложений.
Я встречался с разными людьми — политиками, социологами, представителями епархии, левыми и правыми, старыми и молодыми. Каждый имел собственное мнение по поводу воспроизведенного Храма. В основном же точки зрения сходились: каковым бы ни было отношение к архитектурным достоинствам уничтоженного памятника, а тем более к его копии, акция должна быть завершена во имя новой России.
Изучив смету произведенного строительства и необходимых для дальнейшей отделки работ, я ахнул. Огромные деньги! И аргументы тех, кто полагал, что надо сперва помочь народу, а потом тратиться на украшение столицы произведениями ваяния и зодчества, показались мне убедительными. Да, необходимо протянуть руку помощи беспризорникам, беженцам, голодным пенсионерам, обнищавшим крестьянам, потерявшим веру и смысл своего предназначения ученым, растерявшимся военным, вымирающим в загубленных землях обитателям отравленных зон, каких немало, и другим, кто находится под землей, в рушащихся шахтах, и тем, что в небе, в устаревших самолетах... И тем, и тем, и тем... Триллионы пустить на лечение ран, отложив удовольствие дорогостоящих жертв и показательных искуплений на потом. Но разве помогут эти деньги стране? Что они для миллионов страждущих — капля в море. А Москве, России нужен символ начала иного пути, потому что человеку больше хлеба насущного необходимы вера и гордость. Для нас всех будет светить во мгле озлобленности, потерянности золотой крест Храма, указывая, что не разрушение, а созидание — путь в будущее... Запутался я тогда в противоречивых аргументах.
— И я не знаю, Макс, — отозвался Лион. — Не знаю, как надо. Любой категоричный ответ — экстремизм и шовинизм, поскольку кого-то обделяет. Дефицит у нас везде — и на уровне туловища, и на уровне души. Кому-то не хватает патриотизма, у кого-то ноет пустой желудок. А как совместить? По мне, так лучше Храм, чем дорогостоящие монументы, натыканные по всей Москве. Вот уж «черная дыра» для бюджета! И неловко, извини, становится от этой показухи. Вроде как веселая дама, нацепляющая блестящие побрякушки поверх грязного белья. Стыдно до покраснения за тех, кто изображает Европу на российской свалке.
— Да, как бы ни щеголяли роскошью столичные злачные места, эти пропащие деревеньки не скоро превратятся в Прованс, не появятся вина с названием «Шато Козлищи», не завалит прилавки продукция местных фермеров, не будут пастись на лужках молодые резвые кони. И дети в умирающих селах не появятся. А пока не возродится земля, не затеплится жизнь в заброшенных домишках — не поймут люди, что означает самое затрепанное понятие — любовь к родине. Нельзя возлюбить человечество, пребывая в нищенстве и скверне, презирая самого себя... — Максим взъерошил волосы. — Господи, до чего же всех жаль...
— Уж очень ты сердобольный, — с осуждением покачал головой Лион. — А кто виноват-то? Что нищая страна, что мы оба — гениальные мозги, выкинуты за ненадобностью на свалку?
— Не знаю. Но бандитов сильно боялся, когда о деньгах для Храма думал. А если, размышлял я, нагреют руки на этом деле очередные шустрилы? Те, кому и сам черт не батька. «Не бойся малых духом, Макс, — говорил сам себе. — Они от воровства своего сильнее не станут. Мразь. А доброе дело, как его ни погань, — доброе. И даже то, что озаряет оно сердца теплой радостью, — дорогого стоит. Не этих твоих бренных триллионов. Вечности, старикан, вечности...»
Максим набрал полную грудь воздуха и долго, шумно его выдыхал. Получилось тяжко, с надрывом, словно тащил на спине крест и теперь на раскаленных полуденным жаром камнях сбросил его. Чтобы отдышаться, обвести прощальным взором выгоревшее небо, грозно набухающий горизонт над Ершалаимом и успеть передумать все под стук молотков, забивающих в растрескавшуюся землю деревянную сваю с перекладиной для его рук.
— Ну, дальше ты знаешь.
— Ловко тебя подставили... — прогундосил Лион. В долгой тишине мерно тикали ходики. — Ты тут, Макс, такую хренотень завернул — обвинил меня в элементарной тупости. — Лион подошел к Максиму и крепко положил руку ему на плечо: — Нет, старик, я не считал тебя поверхностным лириком. И хапугой-мафиози тебя не считал. Может, самую малость, чтобы оправдать для себя самого твое отступление на сволочные позиции. Ты вдумчивый, до крайности совестливый и оттого туповатый временами интеллигентик. Как, впрочем, и я. От этого и страдаем.
— Спасибо за понимание. — Максим снял с плиты закипевший чайник. — Тащи варенье из сеней.
Лион принес банку, подошел к оконному стеклу, вгляделся в свое отражение.
— Озверел я внешне. Шариков, да и только. Да и ты — типичный селянин. — Он вернулся за стол, вперив немигающий взгляд в Горчакова. — А как ты здесь-то оказался, подследственный? И где же твоя благоверная, если не секрет? Что стряслось с красавицей Ланой?
— Ну, это уже отдельная история, старикан, — погрустнел Максим. — Под варенье не ляжет.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |