О своей юности Михаил Афанасьевич Булгаков вспоминает в очерке «Киев-город» (1923): «Это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой нехолодный, нежесткий, крупный, ласковый снег... И вышло совершенно наоборот. Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история.»
Отец писателя, Афанасий Иванович (1859—1907), сын священника, преподавал в Киевской духовной академии. В 1890 году он женился на дочери священника, учительнице Варваре Михайловне Покровской (1869—1922).
3 (15 по новому стилю) мая 1891 года у них родился первенец Михаил. Всего в семье было семеро детей: четыре девочки и три мальчика.
С 1906 года Булгаковы жили в районе Подола, на Андреевском спуске, в доме № 13. (Там теперь открыт музей, который называют «Дом Турбиных»; Турбина — фамилия бабушки Булгакова по матери. Эту фамилию он впоследствии дал самым близким ему персонажам своих литературных произведений.)
Сестра писателя, Надежда Афанасьевна Земская, ставшая историком семьи, рассказывает, что в доме была требовательность, но свободы детей родители не стесняли, основным методом воспитания «была шутка, ласка и доброжелательность», «всегда звучал смех». Все увлекались музыкой и литературой. Отец играл на скрипке и пел, мать играла на пианино, и дети привыкли засыпать под музыку Шопена. Семья посещала театры, симфонические концерты, пел домашний хор с участием близких друзей. Среди любимых писателей были Гоголь, Салтыков-Щедрин, Диккенс, а Чехов «читался и перечитывался, непрестанно цитировался, его одноактные пьесы мы ставили неоднократно», — вспоминает Надежда Афанасьевна. «Родители были из Орловской губернии, — пишет она, — из сердца России. Тургеневские места. И это тоже наложило отпечаток. Хотя мы жили на Украине (потом уж все говорили по-украински), но у нас все-таки было чисто русское воспитание. И мы очень чувствовали себя русскими. Но Украину любили.»
Юность омрачила только ранняя смерть отца. Он умер от склероза почек — той болезни, которая станет смертельной и для его старшего сына.
В 1900 году Булгаков поступил в Александровскую гимназию (она же Первая Киевская). Там позднее учились его братья и сестры. Это было замечательное учебное заведение; основы преподавания и воспитания в нем были заложены знаменитым врачом и педагогом Н.И. Пироговым. О Булгакове-гимназисте вспоминает младший его соученик К.Г. Паустовский: «Уже тогда в рассказах Булгакова было много жгучего юмора, даже в его глазах — чуть прищуренных и светлых — сверкал, как нам казалось, некий гоголевский насмешливый огонек. Булгаков был переполнен шутками, выдумками, мистификациями. Все это шло свободно, легко, возникало по любому поводу. В этом была удивительная щедрость, сила воображения, талант импровизатора...»
Благодарную память о семье, доме, гимназии, Киеве Булгаков сохранял до конца дней, она питала его искусство в «Белой гвардии», «Днях Турбиных» и многих других произведениях.
В 1909 году Булгаков поступил в Киевский университет на медицинский факультет. Как вспоминает Надежда Афанасьевна, профессию ее брат выбрал обдуманно, следуя семейной традиции: три брата матери и брат отца были врачами.
Писать Булгаков начал рано, по его собственным воспоминаниям — семи лет. А сестра вспоминает, что студентом он дал ей прочесть рассказ «Огненный змей» — об алкоголике, который допился до белой горячки.
Еще гимназистом, за год до окончания, Булгаков влюбился в пятнадцатилетнюю саратовскую гимназистку Татьяну Лаппа (1889—1982), приехавшую погостить в Киев. Родители влюбленных, боясь раннего брака, всячески старались их разлучить. Булгаков, ставший уже студентом, тосковал, метался, забросил учение, его не перевели на следующий курс. «Я у него была первая сильная и настоящая любовь (на склоне лет уже можно обо всем сказать), — вспоминала Татьяна Николаевна много позднее. — Нас с ним связывала удивительная юность.» В 1913 году состоялась свадьба. Булгаков нагнал упущенное в университете и окончил его с отличием в 1915 году, в обстановке Первой мировой войны.
Еще студентом последнего курса, в августе 1914 года, сразу после начала войны, когда Булгаков с женою проводил отпуск у ее родителей в Саратове, он явился в местный госпиталь, куда поступали первые раненые, и там получил первый серьезный врачебный опыт. Вернувшись в Киев и окончив университет, Булгаков работал около полугода в прифронтовых госпиталях; жена следовала за ним и работала сестрой милосердия. А с сентября 1916 года он был назначен земским врачом сельской Никольской больницы Сычовского уезда Смоленской губернии.
Целый год он был единственным врачом этой больницы. Об этом периоде жизни Булгаков рассказал в «Записках юного врача» (1925—1926). Это художественное произведение, там много отступлений от биографических фактов, но превосходно передано главное — то, о чем пишет и Надежда Афанасьевна в своих воспоминаниях: он делал свое дело так, как диктовала ему врачебная совесть.
Но стряслась беда, едва не погубившая юного врача: он отсасывал из горла больного ребенка дифтеритные пленки и, чтобы не заразиться, сделал себе прививку. Она вызвала сильные боли, невыносимый зуд. Врач прибегнул к морфию — раз, другой, третий... И возникло привыкание. Прочитайте рассказ Булгакова «Морфий» (1927) — историю болезни и самоубийства доктора Полякова — и вы поймете, на краю какой пропасти очутился будущий автор этого рассказа. Булгаков добился перевода в более крупную больницу города Вязьмы той же губернии. Круг обязанностей сократился, рядом оказались врачи-коллеги.
Но Булгаков скрывал свой недуг, тайно лечился, Татьяна Николаевна делала все возможное, чтобы спасти мужа. Недуг развивался и неотвратимо вел к безумию и смерти. Чтобы представить себе, как действовала болезнь, прочтите несколько строк из письма Булгакова к сестре Надежде Афанасьевне, написанного после поездки в Москву и очередной неудачной попытки лечения: «И вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере, среди ненавистных людей. Мое окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве.» О болезни он ничего не пишет; вообще свою беду он скрывал от родных, знала только жена, но и она рассказала об этом через много лет после смерти Булгакова. А болезнь кричит в письме — ненависть к людям вовсе не свойственна нормальному душевному состоянию Булгакова. В его рассказе «Морфий» о влиянии болезни на отношение к окружающим говорится так: «Шорохов пугаюсь, люди мне ненавистны во время воздержания. Во время эйфории я их всех люблю, но предпочитаю одиночество.»
Весной 1918 года Булгаков возвратился в Киев. Здесь молодой доктор занялся частной практикой. То ли воздух родины помог, то ли разум и воля восторжествовали, то ли дали результаты самоотверженные усилия жены и внимание врача, давнего друга дома, но болезнь постепенно утихла и вовсе исчезла. Не исключено, что способствовала излечению и работа над романом «Недуг», которую вел Булгаков в 1917—1919 годах и позднее (материалы романа послужили основой рассказа «Морфий»).
Казалось бы, жизнь начала входить в нормальную колею. Но Булгаков вернулся не в тот Киев, который покинул в 1916 году. Здесь уже не было всей булгаковской семьи, с матерью оставалась сестра Елена и младшие братья. Да и вокруг все резко изменилось.
По условиям Брестского мира, заключенного советским правительством с Германией в марте 1918 года, Украина была оккупирована германскими войсками и объявлена независимым государством. Оккупанты создали марионеточную «украинскую державу» во главе с гетманом П.П. Скоропадским. Она просуществовала недолго: в ноябре 1918 года началось восстание против гетманского режима, а в декабре войска Украинской Директории во главе с С.В. Петлюрой — вождем националистического движения — взяли Киев. Но и этот режим продержался менее полутора месяцев. В дальнейшем город много раз переходил в руки красных, белых, «желто-голубых» (петлюровцев), «зеленых» (различных партизанских, а то и бандитских отрядов). По счету киевлян, было 18 переворотов, по разысканиям историков — 16. Булгаков в очерке «Киев-город» (1923) пишет: «Я точно могу сообщить, что их было 14, причем 10 из них я лично пережил». В автобиографии он вспоминал, что каждая новая власть обязывала его как врача служить в порядке мобилизации. От петлюровцев он бежал, навсегда запомнив, как они забивали людей насмерть шомполами, как гнались за ним и он чудом ушел от смерти (это нашло отражение в романе «Белая гвардия» и рассказе «Я убил»).
В армию белых он тоже был мобилизован, но служил там по убеждению. В составе Пятого гусарского полка Добровольческой армии Булгаков участвовал в военных действиях на Кавказе в 1919 году, а с января 1920 года работал во Владикавказском военном госпитале той же армии.
В этот период Булгаков сотрудничал в белогвардейской печати. Ныне разысканы некоторые его статьи. В газете «Киевское эхо» печатались репортажи под названием «Советская инквизиция» (1919) — о злодеяниях так называемой «Чрезвычайной комиссии» (ЧК), органа политического террора. Репортажи документальны, в них приводятся имена палачей и жертв, адреса застенков, показания свидетелей. «В глазах заплечных дел мастеров из ЧК не было ничего дешевле человеческой жизни», — пишет автор. Ему отвратительны садисты-каратели из любого политического лагеря.
Гражданская позиция начинающего публициста наиболее отчетливо выражена в статье «Грядущие перспективы», опубликованной в газете «Грозный» (1919). Автор анализирует события последних лет, размышляет о настоящем и будущем России. Он убежден, что «великая социальная революция» загнала страну «на дно ямы позора и бедствия», идею мировой революции называет «жалким бредом». Ему видится неизбежность расплаты «за безумство мартовских дней» (имеется в виду Февральская революция 1917 года, совершившаяся в феврале — марте), «за безумство дней октябрьских».
Перспективы представляются автору статьи горестными: нужно «...много драться, много пролить крови, потому что пока за зловещей фигурой Троцкого еще топчутся с оружием в руках одураченные им безумцы... будет смертельная борьба.» Фигура Л.Д. Троцкого, в ту пору Народного комиссара по военным и морским делам, отвечавшего в советском правительстве за все военные действия, здесь, как позднее и в «Белой гвардии», выглядит символом большевизма.
Спасителей России автор видит в лице белых, и хотя статья написана в пору, когда они терпели поражения, он упрямо верит, что «...негодяи и безумцы будут изгнаны, рассеяны, уничтожены... Тогда страна, окровавленная, разрушенная, начнет вставать...» Но он понимает, что путь возрождения России будет долгим и мучительным. «Кто увидит эти светлые дни? Мы? О нет! Наши дети, может быть, и внуки, ибо размах истории широк, и десятилетия она так же легко «читает», как и отдельные годы. И мы, представители неудачливого поколения, умирая еще в чине жалких банкротов, вынуждены будем сказать нашим детям: «Платите, платите честно и вечно помните социальную революцию!»
Когда Добровольческая армия оставила Кавказ, Булгаков предполагал уйти вместе с нею и, вероятнее всего, эмигрировал бы. Так поступили его младшие братья, о судьбе которых в ту пору он ничего не знал. Но незадолго до прихода красных он заболел тифом — и остался на руках у Татьяны Николаевны. Она вспоминает о постоянной угрозе ареста: «Я вообще не понимаю, как он в тот год остался жив — его десять раз могли опознать!»
Надо было как-то жить. Булгаков решил оставить медицину и пошел работать в «подотдел искусств» местного Отдела народного образования. В одном из писем этого года он писал другу: «Это лето я все время выступал с эстрад с рассказами и лекциями. Потом на сцене пошли мои пьесы. Сначала юмореска «Самооборона», написанная наспех, черт знает как, четырехактная драма «Братья Турбины»... Ты не можешь себе представить, какая печаль была у меня на душе, что пьеса идет в дыре захолустной, что я запоздал на четыре года с тем, что я должен был давно начать делать, — писать. В театре орали: «Автора» и хлопали, хлопали... я выходил со смутным чувством... смутно глядел на загримированные лица актеров, на гремящий зал. И думал: «А ведь это моя мечта исполнилась... но как уродливо: вместо московской сцены — сцена провинциальная, вместо драмы об Алеше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь!»
В этом недовольстве драмой, имевшей столь очевидный успех, — залог того, что через шесть лет на сцене Московского художественного театра появится другая пьеса почти с тем же названием и выйдет другой Алеша Турбин, и его появлению будет сопутствовать неслыханный успех и неслыханная брань...
А пока приходилось крутиться изо дня в день, чтобы заработать на хлеб. Татьяна Николаевна вспоминает, что за работу в «подотделе искусств» денег не платили ни копейки. «Вот, спички дадут, растительное масло, огурцы соленые...» Жили в основном на деньги, вырученные Татьяной Николаевной за продажу по частям золотой цепи, подаренной ей родителями.
В письме к сестре Вере Афанасьевне (1921) Булгаков писал, как мучительно ему приходится оттого, что творчество его «разделяется резко на две части: подлинное и вымученное».
О том, как сочинялось вымученное, Булгаков рассказал вскоре в «Записках на манжетах» (1922—1923). С бешеной скоростью стряпалась пьеса. Это было коллективное творчество: «Я, помощник присяжного поверенного, и голодуха». Пьеса была «из туземной жизни» и, разумеется, революционная — иначе никто не возьмет. «Когда я перечитал ее у себя, в нетопленой комнате, ночью, я не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности это было нечто особенное, потрясающее. Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам! На что же я надеюсь, безумный, если я так пишу? С зеленых сырых стен и черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной, чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь... от людей скрыть. Но от себя — никогда! Кончено! Эту изумительную штуку я сочинил! Кончено!»
Булгаков вновь задумывает эмиграцию. Продав обручальные кольца, Булгаковы поехали в Батум. «Здесь, — как вспоминает Татьяна Николаевна, — он все ходил, все искал кого-то, чтоб его в трюме спрятали или еще как». Наконец, Булгаков отправил жену в Москву, надеясь, что, если выберется, то вызовет ее к себе. «Я-то понимала, что это мы уже навсегда расстаемся», — вспоминала в конце жизни Татьяна Николаевна. Из попыток эмиграции ничего не вышло. Но сердце точно предсказало будущее расставанье. Хотя до этого предстояла еще встреча и три года совместной жизни в Москве.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |