Трудно понять, почему в мемуарной литературе появляются уничижительные характеристики быта того или иного писателя. Что этим хотят сказать авторы воспоминаний? То, что в 20-е годы писатели, пока не наступил НЭП, бедствовали и питались плохо, всем известно. Но вот когда при этом пытаются провести целую линию примеров и посмеиваясь вспоминают не всегда приятные вещи — подобное граничит с неуважением и к быту писателя, и к его творчеству.
Похожие описания сопровождали М.А. Булгакова все его московские годы — и когда жилось трудно, и во время появления изобилия, которое могло впоследствии запросто появиться, и писатель принимал в своей семье даже американских дипломатов! Причём об этом писали даже друзья и коллеги. Вот Валентин Катаев вспоминает московские двадцатые годы:
«...Бедствовали. Одевались во что попало. Булгаков, например, один раз появился в редакции в пижаме, поверх которой у него была надета старая потёртая шуба...» Естественно, когда Катаев напомнил уже благополучному писателю об этом экзотическом наряде, тот обиделся, заявив, что никогда бы этого не позволил себе. [4, с. 123]
Известные советские писатели, вышедшие, как правило, из благополучных дореволюционных семей, нередко в своих книгах уделяли внимание трудным 20-м, наверное, ещё и потому, что не привыкли к постным борщам и кашам без масла. Сергей Ермолинский написал следующее: «...В советском Владикавказе появился полунищий бродяжка литератор. Он предложил свои услуги в редакции «Известий ревкома гор. Владикавказа». [4, с. 432] Если с другим выводом Ермолинского можно худо-бедно согласиться («...то, что Булгаков делал во Владикавказе, лишь приблизительно можно считать началом его литературной работы...»), то, простите, представить бродягой бывшего военврача, имеющего круг приличных знакомств, а вскоре ставшего известным в городе драматургом — никак не получается. А московскому другу писателя так понравилась придуманная им метафора, что он через несколько страниц опять её повторил. «...Он вёл себя весело, даже беспечно. По крайней мере, то казалось. Путешествовал по Крыму — в Ялту, в волошинский Коктебель, в Батум, в обожаемый им Зелёный Мыс, в Цихисдзири, в Тифлис, по Военно-Грузинской дороге, наконец, в тот самый Владикавказ, где ещё совсем недавно бродяжил бесприютным литераторишкой...» И правильно, что Булгаков обиделся на «дружеское» упоминание Катаева. Ведь ни о Маяковском, ни о Есенине Катаев подобного не писал...
Но одно дело, когда обвиняют в идеологическом пристрастии к дореволюционному прошлому, даже относят тебя к подголоскам буржуев, другое — показать с помощью уничижительной реплики твою якобы никчёмность... Первое опасно, хотя можно оспорить, даже привлечь за клевету. А от второго не отмоешься, и ничего никому не докажешь...
Ярый недоброжелатель Булгакова, прямо обвинявший его и его коллег по подотделу искусств в контрреволюционности, в одной из статей решил вывести его просто бездельником. Без заранее придуманных идеологических обвинений корреспондент газеты «Коммунист» М. Вокс заявил в статье «О Подотделе искусств и союзе «Рабис»:
«...Помнится — одно время часто приходилось ходить в подотдел и именно в театральную секцию. И каждый раз встречали унылого, скучающего заведывающего, всегда в одной и той же позе. На столе перед ним всегда лежал большой лист бумаги, на котором отчётливо были выведены две строчки: «Действие второе, явление I». На столе около т. заведывающего были прибиты плакаты: «Просят соблюдать тишину», «Не мешайте занятому человеку». Эти плакаты, этот лист бумаги с надписью: «Действие II, явление I» и т. заведывающего в унылой позе можно было наблюдать чуть ли не две недели и удивительно, как всё это не заросло паутиной. Новый заведывающий, заменивший старого, очевидно, пишущего какую-то большую пьесу, оказался ещё «деятельнее» — он за всё своё пребывание (а это тянется уже долгое время) даже не подписал ни одной бумаги...» [5, с. 154—155]
Вот так, вроде, новый начальник никуда не годится для пролетарской культуры, но старый (фамилия которого не называется, но всем ясно, что это М.А. Булгаков) — скучающий бездельник, сочиняющий свои пьесы. Своего рода саботажник для развития новой пролетарской культуры. В конце концов, Боксы, Юсты, Шуклины добились создания «комиссии по обследованию деятельности всего Подотдела искусств», которая сумела доказать, что в подотделе нет работы в областном масштабе, отсутствует контакт с рабочими организациями, неизвестен репертуар Оперы, деньги, выделяемые на её 160 сотрудников, превышают 3 миллиона в месяц, а постановка спектакля «Красная Шапочка» недопустима. [1, с. 138—139] Прежних сотрудников подотдела разогнали, естественно, «не забыв» и заведующего театральной секцией.
Но так ли плохо работал подотдел под управлением Ю. Слёзкина и Булгакова в должности зав. театральной секцией? На этот вопрос отвечает сам Слёзкин в «Столовой горе» словами Алексея Васильевича Турбина. И отвечает, будто читая документ: «...Мы работали, мы строили новый мир. Я вертелся весь день как белка в колесе, не примите это за иронию. Утром я заведовал Лито: написал доклад о сети литературных студий и воззвание о сохранении памятников старины...» Сразу видно, что Слёзкин внимательно собирал документы или аккуратно их переписывал. И короткие рассказы в его романе порой напоминают булгаковскую «Дьяволиаду». Вот, вероятно, почему её автор в посвящении своей книги, подаренной Слёзкину, напомнил, что первый акт бессмысленной бюрократической канители ставился ещё у Столовой горы во Владикавказе. Кроме того, Слёзкин не забыл показать целый день сотрудника подотдела искусств. У него какая-то регистрация роялей, беспокойство об учениках Народной консерватории. Он становится по очереди «историком литературы, историком театра, «спецом» по музееведению и археологии, дошлым парнем по части революционных плакатов — мы готовимся к неделе красноармейца — и ходоком по араке...» Здесь речь не о борьбе с самогоном, а о посещении поздно вечером подвальчика, разысканного актёром Винтером. Турбин говорит своей собеседнице: «...А вы ещё говорите, что я индифферентен и не захвачен волной событий?? Напротив — захвачен, можно даже сказать — захлебнулся ими». [12, с. 11—12]
И всё же подобного просто не могло быть в то время в природе, чтобы скучать над листом белой бумаги, а не творить. В только что созданную газету «Коммунист» со всех концов Владикавказа присылают отчёты и рапорты о трудовых субботниках в честь 1 Мая — с театральной площади, городского сада, Трека, из железнодорожных мастерских, Алагирского завода, сада имени Яворского, с овощесушильного завода. «Хотя сведений о первомайской работе из мелких союзов и учреждений ещё не поступило, но уже теперь по имеющимся данным можно утверждать, что Владикавказ никогда ещё не переживал такой лихорадочной жажды труда. Даже буржуазия и та не отлынивала в этот день от работы и, что всего знаменательнее, добровольно предлагала свои услуги, как это было, например, на треке. Вечером в театре и в биографах можно было наблюдать любопытные картинки, когда многие буржуа с гордостью показывали своим знакомым нарывы на маленьких, пухлых от жира руках. [8, с. 416]
Праздничный подъём и трудовой порыв не обошёл и сотрудников подотдела искусств отдела народного образования облревкома. Вечером они раздавали трудовые карточки на бесплатные места, во всех театрах, кинематографах и концертных залах города, в которых вечером состоялись многолюдные концерты-митинги. К 11 часам ночи всё население высыпало на улицы и любовалось красивой иллюминацией. Оживлённые улицы утихли только к утру». [8, с. 414—417]
Начинающий драматург и журналист М.А. Булгаков не мог не заметить разницу между картёжными ночами и водочными запоями деникинцев и необыкновенным энтузиазмом народа! И он не мог пройти мимо революционных событий, игнорируя интересы простых людей. Несмотря на отсутствие текстов его владикавказских пьес, можно с помощью рецензий, афиш, воспоминаний утверждать, что четыре драматургических произведения из пяти: «Самооборона», «Братья Турбины», «Парижские коммунары» и, конечно, «Сыновья муллы» — в той или иной степени имели отношение к революционной тематике. Как бы ни относил пресловутый Вокс своего оппонента Булгакова к новичкам в драматургии, в газете «Коммунист» опубликовали сообщение, что пьеса «Парижские коммунары» рассмотрена мастерской коммунистической драмы театрального отдела Главполитпросвета в Москве и ею же намечена к постановке в центре. [5, с. 165] Постановка, правда, не осуществилась, наверное, по той же причине, хорошо знакомой провинциальным драматургам и сейчас. Кто же без связей и имени допустит провинциального начинающего автора к столичной сцене? Были ли владикавказские пьесы ходульными, слабыми (возможно, как и все первые опыты авторов), мы не знаем. А вот то, что они нравились публике и первоначально давали надежду самому автору, то это нетрудно заметить по сохранившемуся эпистолярному наследию и ранней прозе. Можно ли было назвать владикавказские пьесы «рванью» и тут же написать сестре Надежде Булгаковой-Земской: «...Ради Бога, в Тео (Неглинная, 9) узнай, где «Парижские». Не давай её никуда, как я уже писал, пока не пришлю поправок. Неужели пьеса пропала? Для меня это прямо беда...» [6, т. 5, с. 396] Послал в ТЕО он и пьесы «Турбины» и «Самооборона». Их отвёз в начале 1921 года в Москву новый заведующий подотделом искусств Давид Ааронович Черномордиков. [6, т. 5, с. 392]
Безусловно, Михаил Афанасьевич согласился бы с мнением литературоведа А.М. Смелянского в статье-послесловии к его тому пьес в собрании сочинений, прочитай эти слова, что скороспелые премьеры во Владикавказе «на всю жизнь отбили у него охоту к театру как средству халтуры, быстрого и доходного сочинительства...» [6, т. 3, с. 575] И всё же, простите, мы имеем несколько иное мнение: начинающий драматург понял, что попасть на сцены московских театров можно не через конкурсы, ТЕО, а только благодаря личному участию, знакомству с московскими режиссёрами и следованию их советам!
Но во Владикавказе его пьесы нравились и советскому начальству, а поэтому М.А. Булгакова посчитали в начале 20-х годов лучшим профессиональным драматургом Владикавказа. Поэтому и пригласили деканом театрального факультета Народного художественного института. И жаль, конечно, что автор «Богемы» и «Записок на манжетах» в присущей ему манере письма обошёл вниманием это значительное и давно забытое событие мая 1921 года!
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |