Вернуться к А.Н. Варламов. Михаил Булгаков

Глава третья. Театр зависимый и нет

История превращения романиста в драматурга, история ухода писателя из мира литературы в мир театра, создания пьесы «Дни Турбиных», ее постановки на сцене МХАТа и горькой театральной славы ее автора — все это отразилось в неоконченном «Театральном романе». Хотя сразу следует оговорить, что отождествлять жизнь и роман, искать прямого соответствия биографии Булгакова и его театральной судьбы с судьбой Сергея Леонтьевича Максудова еще сложнее, нежели отыскивать параллели между похождениями героя «Записок на манжетах», «Записок юного врача», «Богемы», «Псалома», «Москвы 20-х годов» и их создателем. И тем не менее отказаться от искушения проследить судьбу Булгакова-драматурга в соотношении с участью героя его романа тоже не хочется. Слишком хорош, глубок, прочувствован, великолепен и выстрадан «Театральный роман», чтобы вынести это произведение за скобки булгаковской биографии.

Мы оставили его главного героя на том, что напечатанная в единственном частном журнале треть романа «Черный снег» (в действительности же две трети) никем не была прочитана и стала казаться Максудову сном вместе с рыжеволосым редактором Рудольфи, с писательской вечеринкой и молодым недоброжелателем, распоровшим себе ухо гвоздем. После этого Максудову пришлось как блудному сыну вернуться в газету «Пароходство» к сочинению фельетонов, прежней тоске и одиночеству, но герои «Черного снега» не отпускали его, и это момент важный, ибо «Театральный роман» так написан, что содержание, мелодия, тон максудовского романа и пьесы стучались к их автору извне, настигая его как воспоминание, как дождь, ветер и снег, и наверняка подобное испытывал сам Булгаков, к которому и проза, и пьесы приходили тем же путем и в чьем творчестве мы не найдем ни тени вымученности или сделанности.

«Вьюга разбудила меня однажды. Вьюжный был март и бушевал, хотя и шел уже к концу. И опять, как тогда, я проснулся в слезах! Какая слабость, ах, какая слабость! И опять те же люди, и опять дальний город, и бок рояля, и выстрелы, и еще какой-то поверженный на снегу.

Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочнейшим образом обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но что же делать с ними?

Первое время я просто беседовал с ними, и все-таки книжку романа мне пришлось извлечь из ящика. Тут мне начало казаться по вечерам, что из белой страницы выступает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, я убедился в том, что это картинка. И более того, что картинка эта не плоская, а трехмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь строчки видно: горит свет и движутся в ней те самые фигурки, что описаны в романе. Ах, какая это была увлекательная игра, и не раз я жалел, что кошки уже нет на свете и некому показать, как на странице в маленькой комнатке шевелятся люди. Я уверен, что зверь вытянул бы лапу и стал бы скрести страницу. Воображаю, какое любопытство горело бы в кошачьем глазу, как лапа царапала бы буквы!

С течением времени камера в книжке зазвучала. Я отчетливо слышал звуки рояля. Правда, если бы кому-нибудь я сказал бы об этом, надо полагать, мне посоветовали бы обратиться к врачу. Сказали бы, что играют внизу под полом, и даже сказали бы, возможно, что именно играют. Но я не обратил бы внимания на эти слова. Нет, нет! Играют на рояле у меня на столе, здесь происходит тихий перезвон клавишей. Но этого мало. Когда затихает дом и внизу ровно ни на чем не играют, я слышу, как сквозь вьюгу прорывается и тоскливая и злобная гармоника, а к гармонике присоединяются и сердитые и печальные голоса и ноют, ноют. О нет, это не под полом! Зачем же гаснет комнатка, зачем на страницах наступает зимняя ночь над Днепром, зачем выступают лошадиные морды, а над ними лица людей в папахах. И вижу я острые шашки, и слышу я душу терзающий свист.

Вон бежит, задыхаясь, человечек. Сквозь табачный дым я слежу за ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло сзади человека, выстрел, он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его спереди ударили в сердце. Он неподвижно лежит, и от головы растекается черная лужица. А в высоте луна, а вдали цепочкой грустные, красноватые огоньки в селении.

Всю жизнь можно было бы играть в эту игру, глядеть в страницу... А как бы фиксировать эти фигурки? Так, чтобы они не ушли уже более никуда? И ночью однажды я решил эту волшебную камеру описать. Как же ее описать?

А очень просто. Что видишь, то и пиши, а чего не видишь, писать не следует. Вот: картинка загорается, картинка расцвечивается. Она мне нравится? Чрезвычайно. Стало быть, я и пишу: картинка первая. Я вижу вечер, горит лампа. Бахрома абажура. Ноты на рояле раскрыты. Играют "Фауста". Вдруг "Фауст" смолкает, но начинает играть гитара. Кто играет? Вон он выходит из дверей с гитарой в руке. Слышу — напевает. Пишу — напевает.

Да это, оказывается, прелестная игра! Не надо ходить на вечеринки, ни в театр ходить не нужно.

Ночи три я провозился, играя с первой картинкой, и к концу этой ночи я понял, что сочиняю пьесу».

Вероятно, это лучшее в литературе описание того, как создаются театральные произведения*, и по отношению к самому Булгакову оно может быть принято, правда, с одной оговоркой: к моменту написания будущих «Дней Турбиных» их автор не был новичком в драматургии, а имел за спиной опыт создания пяти пьес, четыре из которых с оскорбительным для их творца успехом прошли на владикавказской сцене в 1920—1921 годах. Но он этого триумфа пятилетней давности, как уже говорилось, стыдился даже больше, чем участия в газете «Накануне», и ни «Сыновья муллы», ни «Самооборона», ни «Парижские коммунары», ни «Глиняные женихи», ни даже «Братья Турбины» упомянуты в «Театральном романе» не были. Это разводило автора и героя, но в самом важном они совпадали: Максудов, как и Булгаков, начал переделывать роман в пьесу не по заказу, а по собственной воле, а вернее — по воле своих героев, и случилось это еще до того, как в конце апреля обоими было получено по важному письму.

Текст адресованного Максудову гласил:

«Глубокопочитаемый Сергей Леонтьевич!

До крайности хотел бы познакомиться с Вами, а равно также переговорить по одному таинственному делу, которое может быть очень и очень небезынтересно для Вас.

Если Вы свободны, я был бы счастлив встретиться с Вами в здании Учебной сцены Независимого Театра в среду в 4 часа.

С приветом К. Ильчин».

Похожее письмо, вернее, записку получил, правда, не в конце, а в начале апреля 1925 года Михаил Булгаков. А автором ее был молодой режиссер МХАТа Борис Ильич Вершилов, который на бланке Второй студии написал:

«Глубокоуважаемый Михаил Афанасьевич! Крайне хотел бы с Вами познакомиться и поговорить о ряде дел, интересующих меня и могущих быть любопытными и Вам»1.

Некоторое время спустя после состоявшегося свидания, 26 мая 1925 года, Вершилов вновь напомнил о себе: «Как обстоят дела с пьесой, с "Белой гвардией"? Я до сих пор нахожусь под обаянием Вашего романа. Жажду работать Ваши вещи. По моим расчетам, первый акт "нашей" пьесы уже закончен»2.

Таким образом, именно Вершилову, который, несмотря на свое желание ставить Булгакова, в дальнейшем никакого отношения к постановке пьесы не имел, был обязан наш герой приглашением во МХАТ и своим первым московским театральным заказом. Как вспоминал заведующий литературной частью театра П. Марков: «МХАТ узнал Булгакова в 1925 году. Уже первая встреча с ним оставила впечатление необыкновенное — острого, оригинального и в то же время предельно глубокого человека. Его роман "Белая гвардия" появился в одном из толстых журналов, и театр задумался над возможностью сделать из романа пьесу. Булгаков охотно принял предложение театра...»3

Исследователи называют дату начала домхатовской работы писателя над пьесой — 19 января 1925 года. Закончена она была в первом мхатовском варианте в конце лета того же года.

В «Театральном романе» то лето провалено в пустоту: «Я не помню, чем кончился май. Стерся в памяти и июнь, но помню июль. Настала необыкновенная жара. Я сидел голый, завернувшись в простыню, и сочинял пьесу. Чем дальше, тем труднее она становилась. Коробочка моя давно уже не звучала, роман потух и лежал мертвый, как будто и нелюбимый. Цветные фигурки не шевелились на столе, никто не приходил на помощь. Перед глазами теперь вставала коробка Учебной сцены. Герои разрослись и вошли в нее складно и очень бодро, но, по-видимому, им так понравилось на ней рядом с золотым конем, что уходить они никуда не собирались, и события развивались, а конца им не виделось. Потом жара упала, стеклянный кувшин, из которого я пил кипяченую воду, опустел, на дне плавала муха. Пошел дождь, настал август. Тут я получил письмо от Миши Панина. Он спрашивал о пьесе».

В отличие от одинокого Максудова лето 1925 года семейный Булгаков провел гораздо веселее. Той счастливой весной он заключил официальный брак с Любовью Евгеньевной Белозерской и после учтивой переписки с Максимилианом Волошиным, который, как мы помним, был восхищен «Белой гвардией», а также «Роковыми яйцами», получил приглашение провести месяц в Коктебеле.

«Дорогой Михаил Афанасьевич, буду очень рад Вас видеть в Коктебеле, когда бы Вы ни приехали. Комната отдельная будет. Очень прошу Вас привезти с собою все вами написанное (напечатанное и ненапечатанное). Техничес<кие> сведенья: из Москвы почтов<ый> п<оезд>, прямой вагон на Феодосию. Феодосия — Коктебель: линейка (1½ р.) или катер (нерегулярно). Обед 60—70 к<опеек>. Июль—август — наиболее людно. Прошу передать привет Вашей жене и жду Вас обоих. Максимилиан Волошин»4.

За последние по меньшей мере 11 лет, то есть с июля 1914 года, это был первый отпуск нашего героя. Прежде не давали отдохнуть либо война, либо революция, либо нужда, и даже в предшествующем, относительно благополучном, 1924 году не хватило денег на поездку на юг. В этот раз они с Любовью Евгеньевной отправились. Но, как вспоминала Белозерская, «если сказать правду, Коктебель нам не понравился. Мы огляделись: не только пошлых кипарисов, но вообще никаких деревьев не было, если не считать чахлых, раскачиваемых ветром насаждений возле самого дома Макса»5.

Был июнь, писателей на даче собралось немного: Софья Федорченко с мужем, супруги Габричевские, поэт Георгий Шенгели, 26-летний Леонид Леонов, с которым Булгаков был знаком по московским литературным кружкам, но с которым так и не сдружился, и уже в декабре 1925-го преуспевающий, сделавший одну из самых блестящих литературных карьер Леонов несколько недоуменно писал Волошину: «Мишу Булгакова встречаю редко: оказиями. Он где-то в таинственности пребывает»6. Забегая вперед отметим, что Леонову было дано прожить огромную жизнь, он умер в 1995 году в возрасте 94 лет, и последние не годы даже, а десятилетия сочинял роман «Пирамида», в котором очевидны переклички с «Мастером и Маргаритой», но, к великому сожалению, не оставил после себя литературных мемуаров или дневников (либо они пока что не напечатаны), а Булгаков вывел своего успешливого собрата в «Театральном романе» в образе не названного по имени молодого писателя, «поражавшего» Максудова тем, что он «с недосягаемой ловкостью писал рассказы».

В Коктебеле Булгакову действительно не понравилось: ни природа, ни та специфическая атмосфера, которой так гордились хозяин и его гости. Когда год спустя Волошин снова прислал ему приглашение, прося привезти с «собою окончание "Белой гвардии", которой знаю только 1 и 2 части и продолжение "Роковых яиц"»7, Булгаков ответил вежливым отказом («Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович, Люба и я поздравляем Вас с праздником. Целуем. Открытку М.А. я получил, акварель также. Спасибо за то, что не забыли нас. Мечтаем о юге, но удастся ли этим летом побывать — не знаю. Ищем две комнаты, вероятно, все лето придется просидеть в Москве. Ваш М. Булгаков»8), и никаких дальнейших отношений между двумя литераторами, равно как и с Леоновым, не сложилось. Не вышло также дружбы и с Александром Грином. Впечатление такое, что Булгаков как будто отсекал все эти знакомства как ненужные либо чем-то ему неприятные — во всяком случае инициатором «разрыва» выступал именно он. Что же касается Грина, то Белозерская позднее вспоминала об этом загадочном писателе, и примечательно, каким восторгом проникнуты ее воспоминания — даже собственный муж такого поэтического описания не удостоился:

«И вот пришел бронзово-загорелый, сильный, немолодой уже человек в белом кителе, в белой фуражке, похожий на капитана большого речного парохода. Глаза у него были темные, невеселые, похожие на глаза Маяковского, да и тяжелыми чертами лица напоминал он поэта. С ним пришла очень привлекательная вальяжная русая женщина в светлом кружевном шарфе. Грин представил ее как жену. Разговор, насколько я помню, не очень-то клеился. Я заметила за М.А. ясно проступавшую в те времена черту: он значительно легче и свободней чувствовал себя в беседе с женщинами. Я с любопытством разглядывала загорелого "капитана" и думала: вот истинно нет пророка в своем отечестве.

Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких фантастических стран. Явление вообще в нашей оседлой литературе заманчивое и редкое, а истинного признания и удачи ему в те годы не было. Мы пошли проводить эту пару. Они уходили рано, так как шли пешком. На прощание Александр Степанович улыбнулся своей хорошей улыбкой и пригласил к себе в гости:

— Мы вас вкусными пирогами угостим!

И вальяжная подтвердила:

— Обязательно угостим!

Но так мы и уехали, не повидав вторично Грина (о чем я жалею до сих пор)»9.

А между тем один из героев Грина фигурирует в рассказе Булгакова «Пропавший глаз», опубликованном год спустя в «Медицинском работнике»: «Вот читал я как-то, где-то... где... забыл... об одном англичанине, попавшем на необитаемый остров. Интересный был англичанин. Досиделся он на острове даже до галлюцинаций. И когда подошел корабль к острову и лодка выбросила людей-спасателей, он — отшельник — встретил их револьверной стрельбой, приняв за мираж, обман пустого водяного поля. Но он был выбрит. Брился каждый день на необитаемом острове».

Трудно сказать, помнил или не помнил Булгаков, что рассказ, о котором вспоминает его герой, назывался «Жизнь Гнора», что он был написан Грином в 1911 году и опубликован в «Новом журнале для всех» в 1912-м. Булгаков наверняка читал его в молодости, но вспомнил или нет о его авторе во время их встречи в Коктебеле, имел ли в виду Грина, когда писал «Мастера и Маргариту», содержащую очевидные переклички с гриновским «Блистающим миром» и рассказом «Фанданго», или эти заимствования были бессознательными, а совпадения случайными, кто знает (кроме литературоведа Е.А. Яблокова, который знает всё...). Верней всего Булгакову было в то лето не до Грина, и мысли его были заняты другим: во-первых, «Собачьим сердцем», которое он с успехом в Коктебеле читал («Третьего дня один писатель читал свою прекрасную вещь про собаку»10, — писала Э.Ф. Голлербаху отдыхавшая в Коктебеле жена М.А. Пазухина) и чья судьба решалась в ту пору на уровне Политбюро, а во-вторых, пьесой, которую должен был представить в конце лета на суд Станиславского.

«Пьесу "Белая гвардия" пишу. Она будет готова к началу августа»11, — сообщал он П. Маркову с берегов Евксинского Понта, а художница А.П. Остроумова-Лебедева вспоминала о том, что когда Булгаков позировал ей для портрета, то «диктовал своей жене на память будущую пьесу "Дни Турбиных"»12.

В первой редакции пьеса называлась, как и роман, «Белая гвардия», и в ней были сохранены основные действующие лица: все Турбины, Малышев, Най-Турс, Василиса с Вандой, петлюровцы, киевские обыватели.

«В пьесе моей было тринадцать картин. Сидя у себя в комнатушке, я держал перед собою старенькие серебряные часы и вслух сам себе читал пьесу, очевидно, очень изумляя соседа за стенкой. По прочтении каждой картины я отмечал на бумажке. Когда дочитал, вышло, что чтение занимает три часа. Тут я сообразил, что во время спектакля бывают антракты, во время которых публика уходит в буфет. Прибавив время на антракты, я понял, что пьесу мою в один вечер сыграть нельзя. Ночные мучения, связанные с этим вопросом, привели к тому, что я вычеркнул одну картину. Это сократило спектакль на двадцать минут, но положения не спасло. Я вспомнил, что помимо антрактов бывают и паузы. Так, например, стоит актриса и, плача, поправляет в вазе букет. Говорить она ничего не говорит, а время-то уходит. Стало быть, бормотать текст у себя дома — одно, а произносить его со сцены — совершенно иное дело.

Надо было еще что-то выбрасывать из пьесы, а что — неизвестно. Все мне казалось важным, а кроме того, стоило наметить что-нибудь к изгнанию, как все с трудом построенное здание начинало сыпаться, и мне снилось, что падают карнизы и обваливаются балконы, и были эти сны вещие.

Тогда я изгнал одно действующее лицо вон, отчего одна картина как-то скособочилась, потом совсем вылетела, и стало одиннадцать картин.

Дальше, как я ни ломал голову, как ни курил, ничего сократить не мог. У меня каждый день болел левый висок. Поняв, что дальше ничего не выйдет, решил дело предоставить его естественному течению».

31 августа Булгаков получил записку следующего содержания:

«Глубокоуважаемый Михаил Леонтьевич!

Завтра, в воскресенье, в 3 часа дня, Вы должны читать Вашу пьесу К.С. Станиславскому у него на квартире в Леонтьевском пер. д. № 6.

Уваж. Вас
И. Судаков»13.

И перепутанное отчество, и слово «должны», и чтение пьесы замечательно отразились в «Театральном романе» в известной сцене с истеричкой Людмилой Сильвестровной Пряхиной, насмерть перепуганным жирным котом, тетушкой Настасьей Ивановной, вопрошающей главного героя, зачем беспокоиться сочинять новые пьесы, коль скоро много хороших старых, и встревоженно говорящей, что «мы против властей не бунтуем», и, наконец, советами Ивана Васильевича, как улучшить пьесу. Тогда же, в августе, у Булгакова появился режиссер. Им стал ровесник писателя Иван Яковлевич Судаков, в «Театральном романе» выведенный под именем Фомы Стрижа.

«...И вот у лестницы, ведущей в бельэтаж, передо мною предстал коренастый блондин с решительным лицом и встревоженными глазами. Блондин держал пухлый портфель.

— Товарищ Максудов? — спросил блондин.

— Да, я...

— Ищу вас по всему театру, — заговорил новый знакомый, — позвольте представиться — режиссер Фома Стриж. Ну, все в порядочке. Не волнуйтесь и не беспокойтесь, пьеса ваша в хороших руках. Договор подписали?

— Да.

— Теперь вы наш, — решительно продолжал Стриж. Глаза его сверкали, — вам бы вот что сделать, заключить бы с нами договор на всю вашу грядущую продукцию! На всю жизнь! Чтобы вся она шла к нам. Ежели желаете, мы это сейчас же сделаем. Плюнуть раз! — И Стриж плюнул в плевательницу. — Нуте-с, ставить пьесу буду я. Мы ее в два месяца обломаем. Пятнадцатого декабря покажем генеральную».

Все получилось совсем не так гладко, как посулил не слишком симпатично обрисованный в романе Фома. У пьесы были свои друзья и свои враги, причем трудно сказать, кого было больше и чьи силы были более могущественными. Точнее даже не так: изначально в силе были именно враги, и тот упрямый факт, что «Дни Турбиных», несмотря на противодействие со всех сторон, были поставлены при жизни Булгакова, можно считать величайшим чудом, невероятным везением, удачей писателя, хоть как-то искупившими горести и обиды его придирчивой судьбы.

«...как они это сделали — неизвестно, ибо это выше человеческих сил. Короче: это чудо», — писал Булгаков в «Театральном романе», и хотя эти слова Бомбардова относятся не к премьере спектакля, а всего лишь к возобновлению репетиций, то, что происходило тогда во МХАТе, было действительно чудом.

Обыкновенно принято считать, что постановка «белогвардейской» пьесы — это своего рода совместная победа театра и драматурга над рабоче-крестьянской властью. В каком-то смысле это верно, но чтобы точнее расставить акценты в длительных взаимоотношениях Михаила Афанасьевича Булгакова и Московского Художественного театра, надо сразу оговорить одну вещь. На всех этапах постановки булгаковской пьесы МХАТ преследовал свои и только свои интересы. До Булгакова, до его личной судьбы театру дела не было никогда, и в этом причина изломанного характера продолжавшегося более десятилетия романа двух «хозяйствующих субъектов». Булгаков от этого равнодушия несомненно страдал и чувствовал себя уязвленным, потому что он-то подался навстречу новому для него миру с открытым сердцем, а в ответ встретил лукавство, лицемерие, неискренность — то есть как раз те модули поведения, которые были для него органически неприемлемы и которые были так естественны для театра. В сущности театр в лице своих руководителей повел себя по отношению к нашему герою ничуть не лучше, чем мир литературный, разве что изощренней. Театральная муза оказалась еще коварней и искусней в мастерстве плетения интриг, нежели муза литературная, но для соблазненного ею 34-летнего драматурга она была так обольстительна, так чувственна!..

5 октября 1925 года режиссером Судаковым Булгакову было сказано, что пьеса его превосходна, что она получила полное одобрение Станиславского и поддержку Луначарского («А.В. Луначарский по прочтении трех актов пьесы говорил В.В. Лужскому, что находит пьесу превосходной и не видит никаких препятствий к ее постановке»14) и будет поставлена в марте. Молодой драматург поверил — почему бы нет? А между тем судьба пьесы висела в тот момент на волоске, и ее шансы быть поставленной устремились к нулю. Анатолий Смелянский, автор замечательной книги «Михаил Булгаков в Художественном театре», приводит свой разговор с заведующим литературной частью театра П. Марковым (в «Театральном романе» это Миша Панин), который вспоминал о том, как Станиславский, прочитав пьесу, возмущенно спрашивал: «Зачем мы будем ставить эту советскую агитку?»15 — вопрос, если таковой действительно был задан, характеризующий прослужившего два десятка лет под Советами великого режиссера как человека не слишком умного. В любом случае отстаивать «Белую гвардию» Станиславский не собирался.

Что касается другого великого, Анатолия Васильевича Луначарского, то он 12 октября 1925 года написал одному из руководителей Художественного театра В.В. Лужскому письмо, полностью противоречащее тому, что говорил Булгакову Судаков, и демонстрирующее либо полное отсутствие эстетического чутья у эстетствующего большевика, либо завуалированное нежелание ввязываться в историю с непредсказуемым проектом:

«Я внимательно перечитал пьесу "Белая гвардия". Не нахожу в ней ничего недопустимого с точки зрения политической, но не могу не высказать Вам своего личного мнения. Я считаю Булгакова очень талантливым человеком, но эта его пьеса исключительно бездарна, за исключением более или менее живой сцены увоза гетмана. Все остальное либо военная суета, либо необыкновенно заурядные, туповатые, тусклые картины никому не нужной обывательщины. В конце концов, нет ни одного типа, ни одного занятного положения, а конец прямо возмущает не только своей неопределенностью, но и полной неэффективностью. Если некоторые театры говорят, что не могут ставить тех или иных революционных пьес по их драматургическому несовершенству, то я с уверенностью говорю, что ни один средний театр не принял бы этой пьесы именно ввиду ее тусклости, происходящей, вероятно, от полной драматической немощи или крайней неопытности автора»16.

Луначарскому тут можно одно сказать: сам дурак! Хотя... хотя запрета на постановку его письмо не содержало, и формально его можно было прочесть как нехотя данное разрешение, что, по-видимому, и вынуждало Луначарского позднее оправдываться перед партийными товарищами на совещании по вопросам театра при Агитпропе ЦК ВКП(б): «...А о "Днях Турбиных" я написал письмо Художественному театру, где сказано, что я считаю пьесу пошлой, и советовал ее не ставить»17. Однако Луначарский середины 1920-х — это не Сталин 1930-х, и его совет не ставить — не значил запретить.

Далее события вокруг пьесы разворачивались следующим образом. 14 октября 1925 года в присутствии Булгакова состоялось заседание репертуарной коллегии, которая постановила «признать, что для постановки на Большой сцене пьеса должна быть коренным образом переделана», а «на Малой сцене может идти после сравнительно небольших переделок»18.

Для Булгакова после восторженных, какие только люди искусства умеют произносить, слов, после лести, похвал, ласковых записок и посулов эта резолюция не могла не стать ушатом холодной воды. Что больше повлияло на решение коллегии — письмо Луначарского, недостаточная сценичность пьесы или равнодушие Станиславского — вопрос спорный. П. Марков позднее писал в мемуарах: «Первый вариант инсценировки "Белой гвардии" представлял собой довольно пухлый том именно "инсценированного романа". Инсценировка включала, насколько помнится, тринадцать или четырнадцать картин; но каждая из них обнаруживала острый взгляд драматурга, умение в диалоге раскрыть образ, глубину характеристик. Было ясно — Булгаков в этом первом варианте дал меньше того, что он, как драматург, способен дать. Театр стал любовно и страстно работать с писателем над углублением и усовершенствованием инсценировки...»19

15 октября в ответ на эту любовную и страстную работу Булгаков написал знаменитое письмо запорожского казака турецкому султану, причем в роли последнего выступает все тот же Лужский:

«Глубокоуважаемый Василий Васильевич!

Вчерашнее совещание, на котором я имел честь быть, показало мне, что дело с моей пьесой обстоит сложно. Возник вопрос о постановке на Малой сцене, о будущем сезоне и, наконец, о коренной ломке пьесы, граничащей, в сущности, с созданием новой пьесы.

Охотно соглашаясь на некоторые исправления и в процессе работы над пьесой совместно с режиссурой, я в то же время не чувствую себя в силах писать пьесу наново.

Глубокая и резкая критика пьесы на вчерашнем совещании заставила меня значительно разочароваться в моей пьесе (я приветствую критику), но не убедила меня в том, что пьеса должна идти на Малой сцене.

И, наконец, вопрос о сезоне может иметь для меня только одно решение: сезон этот, а не будущий.

Поэтому прошу Вас, глубокоуважаемый Василий Васильевич, в срочном порядке поставить на обсуждение в дирекции и дать мне категорический ответ на вопрос:

Согласен ли 1-ый Художественный Театр в договор по поводу пьесы включить следующие безоговорочные пункты:

1. Постановка только на Большой сцене.

2. В этом сезоне (март 1926).

3. Изменения, но не коренная ломка стержня пьесы.

В случае, если эти условия неприемлемы для Театра, я позволю себе попросить разрешения считать отрицательный ответ за знак, что пьеса "Белая гвардия" — свободна.

Уважающий Вас М. Булгаков»20.

16 октября Лужский сообщил о письме Булгакова актерам, и так называемая «нижняя палата» театра, состоявшая из И. Судакова, Б. Вершилова, Ю. Завадского, Е. Калужского и других, фактически приняла условия драматурга и лишь не смогла гарантировать постановки пьесы в сезон 1925/26 года. Это согласие с ультиматумом можно было бы трактовать как победу Булгакова, но в действительности никакой победы не было. Выиграть у МХАТа (если не считать «Театрального романа» как факта бесспорной литературной победы) было невозможно даже теоретически, и вся дальнейшая судьба Булгакова тому свидетельство. А осенью 1925-го был осуществлен заурядный театральный маневр. Хотя на словах театр условия и принял, пьесу отправили на запасной путь, и в «Театральном романе» эта пауза была зафиксирована:

«Я поклялся себе вообще не думать о театре, но клятва эта, конечно, нелепая. Думать запретить нельзя. Но можно запретить справляться о театре. И это я себе запретил.

А театр как будто умер и совершенно не давал о себе знать. Никаких известий из него не приходило».

Сюжет с письмом Луначарского и встречным «иском» автора в «Театральный роман» не вошел, причем если о письме наркома Булгаков мог и не знать, то ультиматум он сочинял сам, но, видно, стиль его плохо вязался с образом Максудова, который не условия ставил, а простосердечно восклицал: «Играйте мою пьесу, мне же ничего не нужно, кроме того, чтобы мне было предоставлено право приходить сюда ежедневно, в течение двух часов лежать на этом диване, вдыхать медовый запах табака, слушать звон часов и мечтать!» Зато вошла в «Театральный роман» и была дивно написана, неизвестно, бывшая ли на самом деле сцена чтения пьесы Максудовым одному из двух основоположников театра Ивану Васильевичу, под чьим именем выведен Станиславский.

«И Иван Васильевич, все более входя во вкус, стал подробно рассказывать, как работать над этим материалом. Сестру, которая была в пьесе, надлежало превратить в мать. Но так как у сестры был жених, а у пятидесятипятилетней матери (Иван Васильевич тут же окрестил ее Антониной) жениха, конечно, быть не могло, то у меня вылетала из пьесы целая роль, да, главное, которая мне очень нравилась. <...> Я сидел, тупо глядя на Ивана Васильевича. Улыбка постепенно сползала с его лица, и я вдруг увидел, что глаза у него совсем не ласковые.

— Вы, как видно, упрямый человек, — сказал он весьма мрачно и пожевал губами.

— Нет, Иван Васильевич, но просто я далек от артистического мира и...

— А вы его изучите! Это очень легко. У нас в театре такие персонажи, что только любуйтесь на них... Сразу полтора акта пьесы готовы! Такие расхаживают, что так и ждешь, что он или сапоги из уборной стянет, или финский нож вам в спину всадит.

— Это ужасно, — произнес я больным голосом и тронул висок.

— Я вижу, что вас это не увлекает... Вы человек неподатливый! Впрочем, ваша пьеса тоже хорошая, — молвил Иван Васильевич, пытливо всматриваясь в меня, — теперь только стоит ее сочинить, и все будет готово...

На гнущихся ногах, со стуком в голове я выходил и с озлоблением глянул на черного Островского. Я что-то бормотал, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице, и ставшая ненавистной пьеса оттягивала мне руки».

Так все было или не так на самом деле, не скажет теперь никто, но то, что предложенная театру пьеса требовала перемен не по злой воле основоположника, а по законам драматургии — факт. Конфликт между драматургом и театром свелся к тому, что в пьесе не задействован никто из старейших актеров и автору предложено изменить возраст героев таким образом, чтобы могли играть основоположники.

Максудов решает уступить:

«...я стал задумываться — уж не надо ли, в самом деле, сестру-невесту превратить в мать?

"Не может же, в самом деле, — рассуждал я сам с собою, — чтобы он говорил так зря? Ведь он понимает в этих делах!"

И, взяв в руки перо, я стал что-то писать на листе. Сознаюсь откровенно: получилась какая-то белиберда. Самое главное было в том, что я возненавидел непрошеную мать Антонину настолько, что, как только она появлялась на бумаге, стискивал зубы. Ну, конечно, ничего и выйти не могло».

Именно тогда рождается формула, которая известна каждому пишущему и которую следовало бы взять в качестве эпиграфа к литературному творчеству как к роду человеческой деятельности: «Героев своих надо любить; если этого не будет, не советую никому браться за перо — вы получите крупнейшие неприятности, так и знайте».

Дальнейшие отношения между театром и драматургом складывались не менее трудно. Актер МХАТа Е. Калужский (сын В.В. Лужского) вспоминал: «Он был безукоризненно вежлив, воспитан, остроумен, но с каким-то "ледком" внутри. Вообще он показался несколько "колючим". Казалось даже, что, улыбаясь, он как бы слегка скалил зубы»21.

Нет сомнения в том, что именно так и было, и волшебный мир театра, который влечет Максудова и выгодно отличается от гнилого, фальшивого мира писательского, в действительности вызвал у Булгакова настороженность, и очень скоро стало понятно, что между драматургом и МХАТом началось не столько сотрудничество, сколько поединок. «Театральный роман» в этом смысле — точное название не только известного булгаковского творения, но и самой коллизии в отношениях между писателем и театром. Калужский писал в мемуарах о том, что со временем настороженность и замкнутость Булгакова исчезли, «он стал каким-то свободным, весь расправился, его движения, походка стали легкими и стремительными». Даже если это и так, то готовность в любой момент показать зубы не исчезла и от языка ультиматумов Булгаков не отказался. Он как никто другой понял, что театр, при всей своей завлекательности, место страшное, место чудное, место прелестное, место гиблое, где только дай слабину, сгинешь и никто о тебе не пожалеет. И когда в «Театральном романе» вслед за совещанием старейшин описывается замечательная сцена разговора Максудова с Бомбардовым, во время которой посвященный в тайны актер раскрывает профану-драматургу глаза на закулисную жизнь театра, то в каком-то смысле перед нами диалог Булгакова с Максудовым:

«— Скажите мне, ведь сознаюсь вам — мне тяжело... Неужели моя пьеса так плоха?

— Ваша пьеса, — сказал Бомбардов, — хорошая пьеса. И точка.

— Почему же, почему же произошло все это странное и страшное для меня в кабинете? Пьеса не понравилась им?

— Нет, — сказал Бомбардов твердым голосом, — наоборот. Все произошло именно потому, что она им понравилась. И понравилась чрезвычайно.

— Но Ипполит Павлович...

— Больше всего она понравилась именно Ипполиту Павловичу, — тихо, но веско, раздельно проговорил Бомбардов, и я уловил, так показалось мне, у него в глазах сочувствие.

— С ума можно сойти... — прошептал я.

— Нет, не надо сходить... Просто вы не знаете, что такое театр. Бывают сложные машины на свете, но театр сложнее всего...

— Говорите! Говорите! — вскричал я и взялся за голову.

— Пьеса понравилась до того, что вызвала даже панику, — начал говорить Бомбардов, — отчего все и стряслось. Лишь только с нею познакомились, а старейшины узнали про нее, тотчас наметили даже распределение ролей. На Бахтина назначили Ипполита Павловича. Петрова задумали дать Валентину Конрадовичу.

— Какому... Вал... это, который...

— Ну да... он.

— Но позвольте! — даже не закричал, а заорал я. — Ведь...

— Ну да, ну да... — проговорил, очевидно, понимавший меня с полуслова Бомбардов, — Ипполиту Павловичу — шестьдесят один год, Валентину Конрадовичу — шестьдесят два года... Самому старшему вашему герою Бахтину сколько лет?

— Двадцать восемь!

— Вот, вот. Нуте-с, как только старейшинам разослали экземпляры пьесы, то и передать вам нельзя, что произошло. Не бывало у нас этого в театре за все пятьдесят лет его существования. Они просто все обиделись.

— На кого? На распределителя ролей?

— Нет. На автора.

Мне оставалось только выпучить глаза, что я и сделал, а Бомбардов продолжал:

— На автора. В самом деле — группа старейшин рассуждала так: мы ищем, жаждем ролей, мы, основоположники, рады были бы показать все наше мастерство в современной пьесе и... здравствуйте пожалуйста! Приходит серый костюм и приносит пьесу, в которой действуют мальчишки! Значит, играть мы ее не можем?! Это что же, он в шутку ее принес?! Самому младшему из основоположников пятьдесят семь лет — Герасиму Николаевичу.

— Я вовсе не претендую, чтобы мою пьесу играли основоположники! — заорал я. — Пусть ее играют молодые!

— Ишь ты как ловко! — воскликнул Бомбардов и сделал сатанинское лицо. — Пусть, стало быть, Аргунин, Галин, Елагин, Благосветлов, Стренковский выходят, кланяются — браво! Бис! Ура! Смотрите, люди добрые, как мы замечательно играем! А основоположники, значит, будут сидеть и растерянно улыбаться — значит, мол, мы не нужны уже? Значит, нас уж, может, в богадельню? Хи, хи, хи! Ловко! Ловко!

— Все понятно! — стараясь кричать тоже сатанинским голосом, закричал я. — Все понятно!

— Что ж тут не понять! — отрезал Бомбардов. — Ведь Иван Васильевич сказал же вам, что нужно невесту переделать в мать, тогда играла бы Маргарита Павловна или Настасья Ивановна...

— Настасья Ивановна?!

— Вы не театральный человек, — с оскорбительной улыбкой отозвался Бомбардов, но за что оскорблял, не объяснил».

Нетеатральный Булгаков всю осень переделывал «Белую гвардию», свидетельством чего стали строки из его письма Софье Федорченко, с которой он познакомился летом 1925-го в Коктебеле: «Я погребен под пьесой со звучным названием. От меня осталась только тень, каковую можно будет показывать в виде бесплатного приложения к означенной пьесе»22.

Самая главная перемена была связана с образом центрального персонажа. Из «Белой гвардии» были удалены доктор Алексей Васильевич Турбин, полковники Малышев и Най-Турс, а вернее, все они были объединены в лице 30-летнего полковника-артиллериста Турбина, и смысловая тяжесть трех не самых элементарных персонажей легла на плечи одного героя. С точки зрения театральной, возможно, это было правильно, но нетрудно представить, чего стоило автору принести эти жертвы. «Это произошло опять-таки по чисто театральным и глубоко драматическим соображениям, два или три лица, в том числе и полковник, были соединены в одно потому, что пьеса может идти только 3 часа, до трамвая, там нельзя все дать полностью»23, — говорил Булгаков позднее на обсуждении его пьесы в театре Мейерхольда в ответ на обвинения левых, что его «пьеса плоха с политической точки зрения».

Кроме того, в окончательной редакции были произведены следующие замены:

а) мужичков, «богоносцев окаянных сочинения господина Достоевского» сменили «милые мужички сочинения графа Льва Толстого»;

б) выпала дивная сцена карточной игры, когда Мышлаевский поносит на чем свет неумеху Лариосика;

в) слетел Троцкий, в которого собирался стрелять пьяный Мышлаевский же;

г) пропала реплика Шервинского «Я не большевик, но если уж на то пошло, и мне предложат выбор — петлюровца или большевика — простите, предпочитаю большевика»;

д) гетманщина в обеих пьесах оказалась глупой опереткой, но в «Белой гвардии» Тальберг «решил вернуться и работать в контакте с Советской властью», а в «Турбиных» он же объявляет Елене о том, что ему «удалось достать командировку на Дон, к генералу Краснову»;

е) в самом финале не Мышлаевский говорит об эпилоге исторической пьесы, но — Студзинский. Мышлаевский же поет: «Так за Совет народных комиссаров!»

Таким образом, Булгаков и МХАТ искали и со скрипом находили компромиссы, а вот робкий Максудов оказался к компромиссу неспособен, и «иссушаемый любовью к Независимому Театру, прикованный теперь к нему, как жук к пробке», покончил с собой «весною прошлого года». На то должны были быть веские причины, о которых мы можем только догадываться и жалеть, что «Театральный роман», он же «Записки покойника», не был окончен, а между тем театральная судьба Булгакова складывалась не в пример удачнее и судьбы его героя, и его собственной литературной судьбы.

Успех порождал успех. «Белая гвардия» еще не была поставлена, а слухи о новом драматурге пошли по Москве, и вчерашним прозаиком и фельетонистом «Гудка», каковым Булгаков, впрочем, предусмотрительно оставался и в 1925-м, и в 1926 годах, заинтересовался театр Вахтангова. Булгаков вступил в переписку и не менее прихотливые отношения с режиссерами В.В. Кузой и А.Д. Поповым. Л.Е. Белозерская впоследствии с неприязнью вспоминала:

«Однажды на голубятне появилось двое — оба высоких, оба очень разных. Один из них молодой, другой значительно старше. У молодого брюнета были темные дремучие глаза, острые черты и высокомерное выражение лица. Держался он сутуловато (так обычно держатся слабогрудые, склонные к туберкулезу люди). Трудно было определить его национальность: грузин, еврей, румын — а, может быть, венгр? Второй был одет в мундир тогдашних лет — в толстовку — и походил на умного инженера.

Оба оказались из Вахтанговского театра. Помоложе — актер Василий Васильевич Куза (впоследствии погибший в бомбежку в первые дни войны); постарше — режиссер Алексей Дмитриевич Попов. Они предложили М.А. написать комедию для театра.

Позже, просматривая как-то отдел происшествий в вечерней "Красной газете" (тогда существовал таковой), М.А. натолкнулся на заметку о том, как милиция раскрыла карточный притон, действующий под видом пошивочной мастерской в квартире некой Зои Буяльской. Так возникла отправная идея комедии "Зойкина квартира". Все остальное в пьесе — интрига, типы, ситуация — чистая фантазия автора, в которой с большим блеском проявились его талант и органическое чувство сцены»24.

По воспоминаниям Т.Н. Лаппа, прообразом главной героини пьесы, Зои Пельц, была жена художника-авангардиста Георгия Богдановича Якулова и хорошая знакомая Сергея Есенина — именно из ее дома он отправился в декабре 1925 года на Ленинградский вокзал — Наталия Юльевна Шифф. «Рыжая и вся в веснушках. Когда она шла или там на машине подъезжала, за ней всегда толпа мужчин. Она ходила голая... одевала платье прямо на голое тело и пальто, и шляпа громадная. И всегда от нее струя очень хороших духов. Просыпается: "Жорж, идите за водкой!" Выпивала стакан, и начинался день. Ну, у них всегда какие-то оргии, люди подозрительные, и вот, за ними наблюдали. На другой стороне улицы поставили это... увеличительное... аппарат и смотрели. А потом она куда-то пропала...»25

Существует также предположение, что прототипом булгаковской Зои Денисовны Пельц оказалась содержательница притона Зоя Петровна Шатова, при аресте которой были задержаны поэты Анатолий Мариенгоф и опять-таки Сергей Есенин, и история эта наделала в Москве много шума. Но независимо от того, кто был прообразом Зои, с вахтанговцами автор повел себя не как театральный новичок, а как власть имеющий — ему была заказана пьеса, он заключил договор, получил аванс — все честь честью. Владикавказский опыт не мог пройти бесследно, ведь театр, где бы он ни располагался и каким бы ни был, — всегда есть театр. Вахтанговский, правда, поступил по отношению к драматургу милостивее, чем МХАТ. 11 января 1926 года состоялось чтение «Зойкиной квартиры», и драматург получил записку от режиссера: «Поздравляю Вас и благодарю от лица всей студии. Пьеса принята единогласно»26.

«Это не я написал "Зойкину квартиру" — это Куза обмакнул меня в чернильницу и мною написал ее»27, — говорит Булгаков в воспоминаниях Льва Славина, и едва ли нечто похожее могло быть сказано о Станиславском или Судакове в связи с «Днями Турбиных», хотя и на уступки вахтанговцам все равно пойти пришлось. Булгаков принес пьесу четырехактную, а дальше, как он ни сопротивлялся («При всем моем добром желании впихнуть события в 3 акта, не понимаю, как это сделать. Формула пьесы, поймите, четырехчленна!»28), поставлен был спектакль в трех актах.

Тем не менее триумфальное драматургическое шествие нашего героя по московским театрам продолжалось. В конце января он заключил договор с Камерным театром на постановку «Багрового острова».

О готовящихся постановках стали писать газеты. 7 января 1926 года о репетициях «Белой гвардии» сообщила «Вечерняя Москва», 12 февраля в этой же газете появилась информация о планах Московского камерного театра поставить пьесу «Багровый остров», 25 февраля, там же, в «Вечерке» была опубликована беседа с режиссером А.Д. Поповым, касающаяся спектакля «Зойкина квартира».

В марте 1926-го МХАТ заключил со строптивым драматургом договор на пьесу «Собачье сердце», которую Булгаков пообещал представить к 1 сентября. Четыре договора меньше чем за год! Булгаковым очень серьезно заинтересовались и в других городах. Главный режиссер ленинградского Большого драматического театра А.Н. Лаврентьев вознамерился включить в репертуар БДТ сразу две пьесы — «Белую гвардию» и «Зойкину квартиру». Возможно, в этом поразительном театральном успехе и кроется причина некоторого, так скажем, равнодушия, внезапной апатии Булгакова к его собственно писательско-издательской судьбе, при жизни автора оборвавшейся весной 1926 года, когда вышло в свет второе издание сборника «Дьяволиада». После этого Булгаков еще напечатал в «Красной панораме» и «Медицинском работнике» рассказы, предназначавшиеся для книги «Записки юного врача» («Стальное горло», «Крещение поворотом», «Вьюга», «Тьма египетская», «Звездная сыпь», «Полотенце с петухом», «Пропавший глаз»), а также тематически связанные с этим циклом рассказы «Я убил» и «Морфий». Но каковы бы ни были истинные причины, толкнувшие автора отдать эти необыкновенно высокого литературного качества тексты не в толстые журналы, не в «Красную новь» или «Новый мир», например, а в «Медицинский работник»**, в булгаковском предпочтении сказался жест человека, покидающего современную ему литературу.

М.О. Чудакова приводит в своей книге знаменательные слова издателя «Недр» Н.С. Ангарского и его сотрудника Б.Я. Леонтьева, адресованные Булгакову в одной из записок: «Не так уж плохи были наши к Вам отношения, не только одни неприятности мы Вам причиняли <...> Не давайте отказа в момент прекращения Ваших дел с печатью и перехода Вашего в театр: расстанемся дружелюбно»29.

Издательские планы еще строились: в октябре 1925 года с Булгаковым искал встречи редактор «Круга» А.Н. Тихонов, с которым наш герой жестоко столкнется в 1933 году, а 25 марта 1926-го «Круг» объявил о готовящемся издании романа «Белая гвардия»; собирался издавать «Белую гвардию» и В.И. Нарбут в «Земле и фабрике», однако оба этих проекта не были осуществлены, и роман впервые увидел свет лишь в Париже в 1927 году (вторая часть в 1929-м). Можно предположить, что в какой-то момент Булгаков просто махнул рукой либо выжидал более выгодных условий, чем те, что предлагали «Круг» и «Земля и фабрика», возможно, появились новые препятствия и новые требования. В любом случае, театральные дела отныне занимали его куда больше литературных, словно одна более привлекательная и таинственная женщина взяла в его сердце верх над другой, слегка поднадоевшей. Но знал бы он, пускаясь на свой столичный дебют, что бывает и сколько крови эта женщина — эта Талия — у него выпьет...

Поначалу все складывалось более чем успешно. Впервые за всю свою житейскую карьеру киевский доктор почувствовал себя в силе. Даже тогда, когда наступил месяц май и произошли события, описанные в предыдущей главе: обыск ГПУ 7-го, а затем безрезультатные обращения в контору с требованием вернуть рукописи и дневник в июне, сентябрьский допрос у Гендина и, как следствие, аннулирование договора по «Собачьему сердцу» с Художественным театром — даже тогда остановить «Дни Турбиных» не мог никто, в том числе и ГПУ. Обстоятельства складывались таким образом, что теперь от судьбы пьесы зависела не судьба Булгакова, которая, повторим, никого не интересовала, а — ни много ни мало — судьба Художественного театра. «К<онстантин> С<таниславский> говорит: если так, надо закрывать Театр. <...> Что же такое, "Белой гвардии" нельзя, "Отелло" нельзя»30. И поэтому сколько бы горьких мгновений, минут, часов, дней, недель, месяцев и лет ни доставил в дальнейшем Булгакову сей замечательный человек на пару со своим театральным собратом и закадычным врагом Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко, не будь их — не было бы и никакого спектакля. Булгаков поднялся за счет авторитета основоположников. Но поднялся заслуженно. Это был достойный союз равноправных, хотя и очень разных, конфликтных людей.

А Станиславского, конечно, можно было понять. В середине 1920-х он находился в условиях жесточайшей театральной конкуренции, каковой не знал в дореволюционной России. МХАТу грозил распад, его прессинговал Мейерхольд со своими шумными и успешными постановками, его критиковали левые за консерватизм и обветшалость, за Станиславским и его успехами внимательно и ревностно следил находившийся в Америке Немирович-Данченко, постоянно переписывавшийся с ведущими актерами, — театру нужна была как воздух эта трудная, проблемная, сочиненная малоизвестным писателем с сомнительной репутацией и дурным, несговорчивым характером, но очень живая и имевшая выход в современность пьеса. Она сулила удачу, успех не у власти, но у публики, а в двадцатые годы это было еще важно.

К весне 1926 года Станиславский, который прежде делал вид, что булгаковской пьесы просто не существует, ее полюбил. Вернее, не так, пьесу он не любил, еще меньше он любил ее автора, никогда не любил — но он полюбил то, во что написанное Булгаковым сочинение превратилось, — будущий спектакль. Профессионал самого высокого класса, Иван Васильевич — в романе, а в миру — Станиславский не мог не видеть и не признавать очевидной вещи: молодые актеры играли великолепно, играли так, как играли в Художественном театре на заре его существования, и за эту игру, за то, что Булгаков ее вызвал, пробудил, спровоцировал, вдохновил, ему можно было простить что угодно, даже очередной ультиматум, выдвинутый 4 июня 1926 года.

«В Совет и Дирекцию Московского Художественного театра.

Сим имею честь известить о том, что я не согласен на удаление петлюровской сцены из пьесы моей "Белая гвардия".

Мотивировка: петлюровская сцена органически связана с пьесой.

Также не согласен я на то, чтобы при перемене заглавия пьеса была названа "Перед концом".

Также не согласен я на превращение 4-х актной пьесы в 3-х актную.

Согласен совместно с Советом Театра обсудить иное заглавие для пьесы "Белая гвардия".

В случае, если Театр с изложенным в этом письме не согласится, прошу пьесу "Белая гвардия" снять в срочном порядке...»31

По сути, с МХАТом Булгаков стал вести себя столь же деспотично, как профессор Филипп Филиппович Преображенский со своими высокопоставленными пациентами: а куда они денутся? Не согласятся — прекращаю практику и уезжаю в Сочи. К лету 1926-го Булгаков понял, что МХАТ, уже столько сил и души вложивший в его пьесу, породнившийся с ней и столько надежд на нее возлагавший, никуда от него не уйдет и костьми ляжет, все свое искусство призовет, но добьется разрешения на постановку. Так и произошло, хотя мало кто мог представить, какой кровью это разрешение будет куплено и на каком волоске будет висеть судьба спектакля до самого последнего дня.

24 июня была показана генеральная репетиция, на которую пригласили двух литературных вышибал В.И. Блюма и А. Орлинского. Справедливо возмущенные, до глубины революционных душ потрясенные эстетической, этической, эмоциональной апологией белогвардейщины, оба дали отрицательный отзыв, но спорить с ними театральные мастера не стали, а смиренно и покаянно испросили у партийных товарищей, что, по их высокому мнению, надо изменить в пьесе, дабы она не воспринималась как белогвардейская. Товарищ Орлинский сделал замечания, которые касались, во-первых, сцены в гимназии («должна быть подана не в порядке показа белогвардейской героики, а в порядке дискредитации всего белогвардейского движения»32), во-вторых, посоветовал вывести на сцену швейцара или домашнюю прислугу, и наконец, в-третьих, показать среди петлюровцев кого-нибудь из дворян. Далее в стенограмме обсуждения следовала дивная иезуитская фраза: «На вопрос т. Пельше, принимает ли театр указанные т. Орлинским коррективы и не являются ли эти коррективы насилием над театром, представители МХАТ 1-го ответили, что принимают внесенные коррективы и с полной готовностью переработают пьесу»33.

Мхатчикам иезуитства было не занимать, а смирение приятно даже самым закоренелым атеистам, и глупый, наивный, обдураченный Главрепертком высказался за то, чтобы пьеса шла: «...всеобщее мнение, что это шедевр актерского исполнения, что такой спектакль преступление не пропустить»34.

Это, повторим, и есть объяснение всех последующих событий. Пьесу спасли актеры. Они играли ее так, что зритель забывал, что перед ним сцена, и самая сложная из всех су-шествующих на свете машин — театральная — была запущена и ничто не могло остановить ее хода.

Даже Лубянка, куда месяц спустя после генеральной репетиции был направлен следующий документ:

«Нач. 5-го Отд. СООГПУ Славатинский
НачСООГПУ тов. Дерибасу
Агентурно-осведомительная сводка
по 5-му Отд. СООГПУ
за 19 июля 1926 года
№ 223

По поводу готовящейся к постановке пьесы "Белая гвардия" Булгакова, репетиции которой уже идут в Художественном театре, в литературных кругах высказывается большое удивление, что пьеса эта пропущена реперткомом, т. к. она имеет определенный и недвусмысленный белогвардейский дух.

По отзывам людей, слышавших эту пьесу, можно считать, что пьеса, как художественн. произведение, довольно сильна и своими сильными и выпукло сделанными сценами имеет определенную цель вызвать сочувствие по адресу боровшихся за свое дело белых.

Все признают, что пьеса эта имеет определенную окраску. Литераторы, стоящие на советской платформе, высказываются о пьесе с возмущением, особенно возмущаясь тем обстоятельством, что пьеса будет вызывать известное сочувствие к белым.

Что же касается антисоветских группировок, то там большое торжество по поводу того, что пьесу удалось протащить через ряд "рогаток". Об этом говорится открыто»35.

Тут все совершеннейшая правда: и про удивление, и про возмущение, и про торжество. И тем не менее — интересы театра оказались сильнее. И опять-таки не случайно Луначарский позднее, когда спектакль уже пошел, оправдывался перед «своими»: «Появление этой пьесы на сцене МХАТа, конечно, колючий факт, но на нее затрачены материальные средства и творческая сила, и, таким образом, сняв ее со сцены, мы в корне подорвем положение театра»36.

Бодался теленок с дубом и победил? Так да не так. Представлять дело таким образом, что Булгаков одолел всех врагов и волшебная сила искусства уберегла его от компромиссов с советской цензурой, значило бы упрощать реальную картину. Помимо уже названных были другие и достаточно серьезные уступки. В угоду Блюму и Ко пришлось изменить не только название пьесы, но внести поправки в сцену в гимназии, которая вызвала более всего нареканий. Как вспоминал Ф. Михальской, «в журнале репетиций 26 августа 1926 года запись помощника режиссера: "М.А. Булгаков написал новый текст 'Гимназии' по плану, утвержденному Константином Сергеевичем"»37. Это была та самая знаменитая сцена, когда полковник Турбин распускал юнкеров по домам, но если в пьесе «Белая гвардия» все ограничивалось выпадами в адрес гетмана, князя Белорукова и штабной сволочи, то в «Днях Турбиных» автор по плану Станиславского вложил в уста героя слова о крахе всего Белого движения, а также знаменитую сентенцию про народ, который не с нами, но против нас: «На Дон? Слушайте, вы! Там, на Дону, вы встретите то же самое, если только на Дон проберетесь. Вы встретите тех же генералов и ту же штабную ораву <...> Совершенно правильно. Они вас заставят драться с собственным народом. А когда он вам расколет головы, они убегут за границу... Я знаю, что в Ростове то же самое, что и в Киеве. Там дивизионы без снарядов, там юнкера без сапог, а офицеры сидят в кофейнях. Слушайте меня, друзья мои! Мне, боевому офицеру, поручили вас толкнуть в драку. Было бы за что! Но не за что. Я публично заявляю, что я вас не поведу и не пущу! Я вам говорю: белому движению на Украине конец. Ему конец в Ростове-на-Дону, всюду! Народ не с нами. Он против нас. Значит, кончено! Гроб! Крышка! И вот я, кадровый офицер Алексей Турбин, вынесший войну с германцами, чему свидетелями капитаны Студзинский и Мышлаевский, я на свою совесть и ответственность принимаю всё, всё принимаю, предупреждаю и, любя вас, посылаю домой. Я кончил».

Совершенно прав Анатолий Смелянский, указавший на внеисторичность этой вынужденной вставки: в декабре 1918 года говорить о конце Белого движения, которое лишь набирало силу, полковник Алексей Васильевич Турбин никак не мог, но таковой была плата за вход, вернее, за выход на сцену. И все же принимающей стороне эта плата показалась недостаточно высокой. Несмотря на то, что 4 сентября 1926 года в «Нашей газете» появилась информация об открытии театрального сезона в Художественном театре и готовящейся премьере пьесы «Дни Турбиных», вопрос о разрешении окончательно решен не был. 17 сентября после генеральной репетиции было вынесено следующее суждение: «Главрепертком считает, что в таком виде пьесу выпускать нельзя. Вопрос о разрешении остается открытым»38.

Следующую репетицию, назначенную на 19-е число, перенесли в связи с неясностью вопроса о разрешении, сцену с убийством еврея сняли. «Сцена страшная. На этой генеральной репетиции я сидела рядом с К.С. Станиславским. Он повернул ко мне свою серебряную голову и сказал: "Эту сцену мерзавцы сняли" (так нелестно отозвался он о Главреперткоме). Я ответила хрипло: "Да" (у меня от волнения пропал голос). В таком виде картина больше не шла»39, — вспоминала Белозерская. А Елена Сергеевна Булгакова много позднее записала в дневнике: «М.А. сказали, что роль еврея в "Турбиных" выкинул К.С. А тогда говорили — "по распоряжению сверху"»40. Кроме того, усилили звуки «Интернационала» в финале — то был, судя по всему, последний козырь унаследовавшего чеховские традиции театра.

22 сентября, то есть в тот день, когда Булгаков чистосердечно излагал свое настоящее жизненное кредо и сложное прошлое «куму» Семену Григорьевичу Гендину, состоялась фотосъемка участников спектакля с автором, сидящим в центре. Драматург либо пришел туда из ГПУ, либо отправился на Лубянку из театра, причем в сопровождении ее сотрудника.

На следующий день, 23-го, во вторник, имела место решающая генеральная репетиция, на которую пригласили представителей Главреперткома и правительства. Список приглашенных помогал составлять Станиславскому более опытный в этих делах Мейерхольд, позднее публично объявивший о том, что «Дни Турбиных» должен был ставить не Художественный театр, а он, и уж он-то «поставил бы пьесу так, как нужно советской общественности, а не автору»41. По итогам показа в дневнике репетиций появилась запись: «На сегодняшнем спектакле решается, идет пьеса или нет. Спектакль идет с последними вымарками и без сцены "еврея". Спектакль вначале (первая половина 1-й картины) принимали очень сухо, затем зрительный зал был побежден, актеры играют увереннее, смелее, публика реагирует прекрасно. По окончании Луначарский высказал свое личное мнение, что пьеса может и наверное пойдет»42.

Не прошло и года с тех пор, как нарком называл пьесу Булгакова исключительно бездарной. Теперь он вынужденно превратился в ее главного защитника — роль, которая едва ли пришлась ему по нраву, но которую он был вынужден исполнять в течение двух последующих лет с завидным постоянством и отвращением. Е.С. Булгакова неслучайно позднее рассказывала, что Луначарский Булгакова ненавидел, — не будет большой натяжкой предположить, что эта антипатия была взаимной, только у Булгакова к ней примешивалось чувство, о котором позднее написала Ахматова:

Ты так сурово жил и до конца донес
Великолепное презренье.

Тем не менее, когда за несколько дней до премьеры против «Дней Турбиных» восстало ведомство Ягоды, именно презираемый автором Луначарский обратился к Рыкову:

«Дорогой Алексей Иванович. На заседании коллегии Наркомпроса с участием Реперткома, в том числе и ГПУ, решено было разрешить пьесу Булгакова только одному Художественному театру и только на этот сезон. По настоянию Главреперткома коллегия разрешила произвести ему некоторые купюры. В субботу вечером ГПУ известило Наркомпрос, что оно запрещает пьесу. Необходимо рассмотреть этот вопрос в высшей инстанции либо подтвердить решение коллегии Наркомпроса, ставшее уже известным. Отмена решения коллегии Наркомпроса ГПУ является крайне нежелательной и скандальной»43.

Тут вот что обращает на себя внимание. ГПУ достаточно было предать гласности признание Булгакова о его сочувствии белым идеям, сделанное несколькими днями раньше Гендину, процитировать слова писателя о том, что печататься он начал в белой прессе в 1919 году, что с ужасом и недоумением следил за наступлением красных и в своих ранних произведениях проявлял критическое и неприязненное отношение к советской власти, как шансы нашего героя и его театральных заступников переубедить Главрепертком резко упали бы, и, пожалуй, даже могущественный Станиславский со своими актерами не смог бы отстоять его пьесу. Однако впечатление такое, будто товарищ Гендин дал слово не разглашать сказанного в его кабинете, и это грозное оружие против Булгакова использовано не было ни тогда, ни позднее, а противники молодого драматурга наобум говорили о том, что он носил форму белых, не подозревая, до какой степени близки они были к истине. Отчего ГПУ оказалось столь щепетильным и на свой манер благородным (притом что оно было настроено против пьесы), остается только гадать или же объяснять причинами сверхъестественного порядка, но 30 сентября в дорогой Булгакову праздник Веры, Надежды, Любви на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) было принято компромиссное решение за номером 56, состоявшее из плохо стыкующихся двух пунктов:

«а) Не отменять постановление коллегии Наркомпроса о пьесе Булгакова.

б) Поручить т. Луначарскому установить лиц, виновных в опубликовании сообщения о постановке в Художественном театре и подвергнуть их взысканию»44.

После этой резолюции отменить спектакль не мог уже никто.

«"Белую гвардию" разрешили. Я полагаю, пройдет она месяца три, а потом ее снимут. Пьеса бередит совесть, а это жестоко. И хорошо ли, не знаю. Естественно, что коммунисты Булгакова не любят. Да и то сказать, — если я на войне убил отца, а мне будут каждый день твердить об этом, приятно ли это?»45 — написал в Сорренто Горькому Всеволод Иванов за несколько дней до премьеры.

Примечания

*. Понравилось оно даже взыскательной и в целом враждебно относившейся к Булгакову Н.Я. Мандельштам: «Я убеждена, что ни Пастернак, ни Ахматова не видели маленького ящичка, где ходят смешные человечки (по-моему, рассказ об ящичке — лучшее, что сказал Булгаков). Видеть сцену и слышать голоса актеров — необходимая предпосылка для сочинения театрализованных вещей» (Мандельштам Н.Я. Вторая книга. М., 1990. С. 297).

**. Профсоюзный «Медицинский работник» был органом довольно любопытным, в нем, например, часто печатался в те же годы, что и Булгаков, — ровесник Михаила Афанасьевича монархист и державник, принципиальный противник любого «сменовеховства» Иван Лукьянович Солоневич, будущий заключенный, беглец из СССР, автор знаменитой книги «Россия в концлагере», человек, судьба которого во многом перекликается с судьбой Булгакова, начиная с того, что в 1919 году в Киеве при белых Солоневич редактировал газету «Вечерние огни», а в 1920-м сыпной тиф, настигший его в Одессе, помешал журналисту уйти вместе с деникинцами. Тем не менее свой побег Солоневич, в отличие от Булгакова, совершил.

1. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 249.

2. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. М., 1989. С. 63.

3. Булгаков М. Пьесы. М., 1962. С. 9.

4. «Буду рад вас видеть в Коктебеле...» (Переписка Максимилиана Волошина и Михаила Булгакова) // http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0250.shtml

5. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 345.

6. «Буду рад вас видеть в Коктебеле...» http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0250.shtml

7. Творчество Михаила Булгакова. Вып. 3. С. 135.

8. «Буду рад вас видеть в Коктебеле...» http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0250.shtml

9. Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 348—349.

10. «Буду рад вас видеть в Коктебеле...» http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0250.shtml

11. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. С. 62.

12. «Буду рад вас видеть в Коктебеле...» http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0250.shtml

13. Булгаков М.А. Записки покойника (Театральный роман) / Подготовка текста, вступительная статья, примечания А. Кобринского. СПб., 2002. С. 198.

14. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. С. 65.

15. Там же. С. 64.

16. Там же. С. 66.

17. Творчество Михаила Булгакова. Кн. 2. С. 9.

18. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. С. 66.

19. Булгаков М.А. Пьесы. М., 1962. С. 9.

20. Булгаков М.А. Письма. С. 93—94.

21. Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 244.

22. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 254.

23. Булгаков М.А. Письма. С. 165.

24. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 336—337.

25. Паршин Л.К. Чертовщина в американском посольстве... С. 103—104.

26. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 255.

27. Там же. С. 254.

28. Булгаков М.А. Письма. С. 154.

29. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 257.

30. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. С. 94.

31. Булгаков М.А. Письма. С. 147.

32. Творчество М. Булгакова. Кн. 2. С. 18.

33. Там же.

34. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. С. 97.

35. Тайные страницы истории: Сборник. М., 2000. С. 223.

36. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 273.

37. Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 254.

38. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 271.

39. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 352.

40. Булгакова Е.С. Дневник // Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 2006. С. 94.

41. Смелянский А.М. Михаил Булгаков в Художественном театре. С. 135.

42. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 272.

43. Литературная газета. 1999. 14—20 июля.

44. Там же.

45. Палиевский П.В. Шолохов и Булгаков. М., 1999. С. 74.