Вернуться к А.Н. Варламов. Михаил Булгаков

Глава вторая. «Лучший слой в стране»

После окончательного ухода от Татьяны Николаевны в октябре—ноябре 1924 года Булгаков и Любовь Евгеньевна поселились в Обуховом, ныне Чистом переулке.

«Мы живем на втором этаже. Весь верх разделен на три отсека: два по фасаду, один в стороне. Посередине коридор, в углу коридора — плита. На ней готовят, она же обогревает нашу комнату. В одной комнатушке живет Анна Александровна, пожилая, когда-то красивая женщина. В браке титулованная, девичья фамилия ее старинная, воспетая Пушкиным. Она вдова. Это совершенно выбитое из колеи, беспомощное существо, к тому же страдающее астмой. Она живет с дочкой: двоих мальчиков разобрали добрые люди. В другой клетушке обитает простая женщина, Марья Власьевна. Она торгует кофе и пирожками на Сухаревке. Обе женщины люто ненавидят друг друга. Мы — буфер между двумя враждующими государствами. Утром, пока Марья Власьевна водружает на шею сложное металлическое сооружение (чтобы не остывали кофе и пирожки), из отсека А.А. слышится не без трагической интонации:

— У меня опять пропала серебряная ложка!

— А ты клади на место, вот ничего пропадать и не будет, — уже на ходу басом говорит М.В.

Мы молчим»1.

И еще из житейских впечатлений «голубятни», как называли они эту квартирку:

«Под нами обитает молодой милиционер. Изредка он поколачивает свою жену — "учит", по выражению Марьи Власьевны, — и тогда она ложится в сенях и плачет. Я было сунулась к ней с утешениями, но М.А. сказал: "Вот и влетит тебе, Любаша. Ни одно доброе дело не остается ненаказанным". Хитрый взгляд голубых глаз в мою сторону и добавление: "Как говорят англичане".

У всех обитателей "голубятни" свои гости: у М. Влас. — Татьяна с Витькой, изредка зять — залихватский парикмахер, живущий вполпьяна. Чаще всего к Анне Александровне под окно приходит ветхая, лет под 80 старушка. Кажется, дунет ветер — и улетит бывшая титулованная красавица-графиня. Она в черной шляпе с большими полями (может быть, поля держат ее в равновесии на земле?). Весной шляпу украшает пучок фиалок, а зимой на полях распластывается горностай. Старушка тихо говорит, глядя в окно голубятни: "L'Imperatrice vous salue" и громко по-русски: "Императрица вам кланяется". Из окон нижнего этажа высовываются любопытные головы... Что пригрезилось ей, старой фрейлине, о чем думает она, пока ее дочь бегает с утра до позднего вечера, давая уроки французского языка?

— Укроти старушку, — сказал мне М.А. — Говорю для ее же пользы...»2

По большому счету, все это не слишком сильно отличалось от квартиры 50: и страна, и Москва все больше осовечивались, но теперь Булгаков ощущал себя несравненно лучше. В конце декабря 1924 года он записал в дневнике:

«Около двух месяцев я уже живу в Обу<хов>ом переулке в двух шагах от квартиры К., с которой у меня связаны такие важные, такие прекрасные воспоминания моей юности и 16-й год и начало 17-го.

Живу я в какой-то совершенно неестественной хибарке, но как это ни странно, сейчас я чувствую себя несколько более "определенно". Объясняется это <...>».

В дошедшей до нас из архивов Лубянки копии дневника страница была вырвана, и можно только гадать о неназванном объяснении, но не исключено, что за словом «определенность» стояла уверенность в том, что теперь Любовь Евгеньевна никуда от него не денется. Да и вообще жизнь мало-помалу менялась к лучшему. Булгаков уже не печатался в «Накануне», поскольку летом 1924 года выполнившая свою миссию газета приказала долго жить, но еще ходил на работу в «Гудок», а главное — много писал, и теперь литература приносила ему и успех, и деньги, и первую славу. Тогда же начал меняться круг его знакомств: разношерстную компанию Крешковых, Коморских, Кисельгофов, обитавших в районе Бронных улиц и Патриарших прудов, охотно принимавших Булгакова с его первой женой, тщеславно гордившихся знакомством с писателем и одновременно державшихся с ним несколько фамильярно, что Михаила Афанасьевича раздражало и он мог терпеть это лишь до поры, сменили люди более именитые и почтенные, где никому в голову не пришло бы ухватить жену писателя за щиколотку. Именно эти люди получат впоследствии определение «пречистенский круг», именно с ними, с их влиянием на Булгакова, с их оппозиционностью будет бороться и в каком-то смысле победит третья жена нашего главного героя Елена Сергеевна Булгакова, но пока что до этого было еще далеко, неведомая Булгакову Елена Сергеевна пребывала в статусе жены красного командарма Шиловского, а в булгаковском доме хозяйкой была Любовь Евгеньевна, которой пречистенский круг был близок, она была в нем любима и с удовольствием обращалась к нему в своем «Меде воспоминаний»:

«Помню остроумного и веселого Сергея Сергеевича Заяицкого; громогласного Федора Александровича Петровского, филолога-античника, преподавателя римской литературы в МГУ; Сергея Васильевича Шервинского, поэта и переводчика; режиссера и переводчика Владимира Эмильевича Морица и его обаятельную жену Александру Сергеевну. Бывали там искусствоведы Андрей Александрович Губер, Борис Валентинович Шапошников, Александр Георгиевич Габричевский, позже член-корреспондент Академии архитектуры; писатель Владимир Николаевич Владимиров (Долгорукий), переводчик и наш "придворный" поэт; Николай Николаевич Волков, философ и художник; Всеволод Михайлович Авилов, сын писательницы Лидии Авиловой (о которой так восторженно отзывался в своих воспоминаниях И.А. Бунин). По просьбе аудитории В.М. Авилов неизменно читал детские стихи про лягушечку.

Вспоминается мне и некрасивое, чисто русское, даже простоватое, но бесконечно милое лицо Анны Ильиничны Толстой. Один писатель в своих "Литературных воспоминаниях" (и видел-то он ее всего один раз!) отдал дань шаблону: раз внучка Льва Толстого, значит, высокий лоб; раз графиня, значит, маленькие аристократические руки. Как раз наоборот: лоб низкий, руки большие, мужские, но красивой формы. М.А. говорил о ее внешности "вылитый дедушка, не хватает только бороды". Иногда Анна Ильинична приезжала с гитарой. Много слышала я разных исполнительниц романсов и старинных песен, но так, как пела наша Ануша, — никто не пел! <...> Рядом с ней ее муж: логик, философ, литературовед Павел Сергеевич Попов, впоследствии подружившийся с М.А. Иногда ей аккомпанировал Николай Петрович Шереметьев (симпатичный человек), иногда художник Сергей Сергеевич Топленинов, а чаще она сама перебирала струны. <...>

Помню, как Михаил Афанасьевич повез меня в первый раз знакомиться к Анне Ильиничне Толстой и к мужу ее Павлу Сергеевичу Попову. Жили они тогда в Плотниковом переулке, № 10, на Арбате, в подвальчике, впоследствии воспетом в романе "Мастер и Маргарита". Уж не знаю, чем так приглянулся подвальчик Булгакову. Одна комната в два окна была, правда, пригляднее, чем другая, узкая как кишка... <...>

Вспоминается жадно и много курящая писательница Наталия Алексеевна Венкстерн и друг юности Н.Н. Лямина известный знаток Шекспира М.М. Морозов, человек, красивый какой-то дикой тревожной красотой. Бывали у Ляминых и актеры: Иван Михайлович Москвин, Виктор Яковлевич Станицын, Михаил Михайлович Яншин, Цецилия Львовна Мансурова и Елена Дмитриевна Понсова.

Слушали внимательно, юмор схватывали на лету. Читал М.А. блестяще: выразительно, но без актерской аффектации, к смешным местам подводил слушателей без нажима, почти серьезно — только глаза смеялись...»3

Это было общество, свет, люди «высокой квалификации», как охарактеризовал их Булгаков, занявший в этой среде подобающее положение. Здесь впервые были по-настоящему оценены его книги, его личность, и первый прижизненный успех Булгакова как отдаленное предчувствие, предсказание той несметной славы, что обрушится на него после смерти, — все это случилось именно в этом кругу, и неслучайно Булгаков написал на сборнике «Дьяволиада»: «Настоящему моему лучшему другу Николаю Николаевичу Лямину. Михаил Булгаков, 1925 г., 18 июля. Москва».

Самое известное из написанного все еще начинающим писателем в ту пору — повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце», новое после полумистической «Дьяволиады», вызвавшей неподдельное, завистливое изумление Леопольда Авербаха («Появляется писатель, не рядящийся даже в попутнические цвета»4), обращение к фантастике, только теперь к фантастике социальной, жанру в 1920-е годы весьма распространенному.

В отличие от «Собачьего сердца», которое было впервые опубликовано за границей в 1968-м, а у нас в стране в 1987 году, повесть «Роковые яйца», написанная накануне вселения писателя на «голубятню», увидела свет при жизни автора, и не единожды. В 1925 и 1926 годах ее опубликовал сборник «Недра», тот самый, где отказались взять «Белую гвардию», а кроме того, повесть под названием «Красный луч», сменив по ходу публикации заголовок на «Роковые яйца», была напечатана в журнале «Красная панорама» (№ 19—22, 24 за 1925 год). Таким образом по количеству публикаций и тиражу она стала самым широко распространенным из прижизненных булгаковских творений.

Об истории публикации «Роковых яиц» рассказывается в очень благостных воспоминаниях Петра Никаноровича Зайцева из ангарских «Недр».

«В один из сентябрьских дней М. Булгаков зашел в "Недра", и я сообщил ему ответ редколлегии. Наш отказ принять "Белую гвардию" резал его. За это время он похудел. По-прежнему перебивался случайными заработками от журнальчиков Дворца Труда на Солянке и сильно нуждался.

Он присел за соседним столиком и задумался: что-то чертил машинально на случайно подвернувшемся листке бумаги.

Вдруг меня осенило.

— Михаил Афанасьевич, — обратился я к нему, — нет ли у вас чего-нибудь другого готового, что мы могли напечатать в "Недрах"?

Чуть подумав, он ответил:

— Есть у меня почти готовая повесть... фантастическая...

Я протянул ему лист чистой бумаги:

— Пишите заявление с просьбой выдать сто рублей аванса в счет вашей будущей повести. Когда вы ее можете принести?

— Через неделю или полторы она будет у вас, — ответил он.

Я оформил его заявление, написав на нем: "Выдать сто рублей", и Булгаков помчался в бухгалтерию Мосполиграфа. Минут через десять-пятнадцать он вернулся с деньгами и крепко пожал мне руку»5.

В действительности все было не так гладко. В написанной в редакции «Недр» и чудом уцелевшей записке Булгаков отреагировал иначе: «Туман... Туман... Существует ли загробный мир? Завтра, может быть, дадут денег...» А в дневнике отозвался еще более жестко: «Сегодня день потратил на то, чтобы получить 100 рублей в "Недра<х>". Большие затруднения с моей повестью-гротеском "(Роковые яйца)". Ангарский <наметил> мест 20, которые надо по цензурным соображениям изменить. Пройдет ли цензуру».

Автор не догадывался, как ему повезло. С Пришвиным, например, разговор в «Недрах» был более суровым:

«Зайцев Петр Никанорович заказал для своего издательства рассказ листа в два с условием, что оплата будет после установления цензурности.

— Так очень трудно писать, — сказал я, — едва ли возможно.

— Возможно: писатель теперь должен быть дипломатом, возьмите в пример Пильняка»6.

Но — не Булгакова. Этот был кем угодно, только не дипломатом. Скорее — взрывотехником.

Сюжет «Роковых яиц» — история о том, как профессор зоологии Владимир Ипатьевич Персиков открыл фантастический луч, ускоряющий рост всего живого, и о последствиях, к которым это великое открытие, нарушившее эволюцию в революционной стране, привело, — хорошо известен. Известно также, что финал предполагался иным. «В повести испорчен конец, п<отому> ч<то> писал я ее наспех», — отметил в дневнике Булгаков. А как вспоминал один из слушателей авторского чтения, вылупившиеся из яиц чудовищные змеи должны были достичь Москвы и — «заключительная картина — мертвая Москва и огромный змей, обвившийся вокруг колокольни Ивана Великого... Тема веселенькая!»7. Схожую концовку желал бы увидеть в «Роковых яйцах» и пребывавший на момент ее публикации за границей М. Горький, который 8 мая 1925 года писал «серапионову брату» Михаилу Леонидовичу Слонимскому: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он не сделал конец рассказа. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!»8

Маяковский в статье «Доклад об американских впечатлениях», опубликованной в ленинградском вечернем выпуске «Красной газеты», писал о том, что американские газеты выдали фабулу повести «Роковые яйца» за реальное драматическое происшествие в Москве.

О «Роковых яйцах» отозвался другой великий — набравший силу лефовский критик Виктор Борисович Шкловский, которого Булгаков помнил по Киеву 1918 года и которого в «Белой гвардии» вывел в образе «антихриста» Шполянского:

«Как пишет Михаил Булгаков?

Он берет вещь старого писателя, не изменяя строение и переменяя его тему. <...>

Возьмем один из типичных рассказов Михаила Булгакова "Роковые яйца".

Как это сделано?

Это сделано из Уэллса.

Общая техника романов Уэллса такова: изобретение не находится в руках изобретателя. <...>

Два ученых открывают вещество, примесь которого к пище позволяет росту молодого животного продолжаться вечно.

Они делают опыты над цыплятами. Вырастают огромные куры, опасные для человека.

Одновременно один посредственный ученый украл пищу. Он не умел обращаться с ней. Пища попала к крысам. Крысы стали расти. Стала расти гигантская крапива. Человечество стало терпеть неисчислимые убытки.

Одновременно растут и добрые великаны, потомки ученых. Им пища пошла впрок. Но люди ненавидели и их. Готовится бой.

Здесь кончается роман Уэллса.

Роман, или рассказ, Михаила Булгакова кончился раньше.

Вместо крыс и крапивы появились злые крокодилы и страусы.

Самоуверенный пошляк-ученый, который, похитив пищу, вызвал к жизни силы, с которыми не мог справиться, заменен самоуверенным "кожаным человеком".

Произведена также контаминация, то есть соединение, нескольких тем в одну.

Змеи, наступающие на Москву, уничтожены морозом. <...>

Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он способный малый, похищающий "Пищу богов" для малых дел.

Успех Михаила Булгакова — успех вовремя приведенной цитаты»9.

Но Булгакова ждали дела большие, и, как ни пытался впоследствии Шкловский роль своего противника принизить, утверждая в «Гамбургском счете», что «Булгаков у ковра», весь его недружелюбный пассаж, включая последнюю крылатую фразу, обнаруживает либо глухоту (что маловероятно), либо сознательное «тугое ухо» Шкловского и своего рода месть за Шполянского. Шкловский не мог не заметить того, что в «Роковых яйцах» масса замечательных, а главное оригинальных страниц, смешных и страшных эпизодов, социальных сближений и сопоставлений, остроумных пророчеств на тему недалекого будущего Москвы, из которых первое место следует отдать пророчеству театральному: автор между прочим упоминает «театр покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году при постановке пушкинского "Бориса Годунова", когда обрушились трапеции с голыми боярами...» — фраза, восхитившая даже сурового к молодой советской литературе Р.В. Иванова-Разумника: «В повести молодого (не без таланта) Булгакова рассказывается, что Мейерхольд был убит во время постановки в 1927 году "Бориса Годунова" <...> Не так неправдоподобно, как кажется».

Письмо это было адресовано Андрею Белому, который при чтении «Роковых яиц» на «Никитинских субботниках» присутствовал и которому повесть, в отличие от Шкловского, весьма понравилась, а это дорогого стоило, ибо перед Андреем Белым трепетала та самая литературная молодежь, которая не желала признавать Булгакова-беллетриста.

«"Петербург" Белого — мы молились на него»10, — рассказывал Катаев М.О. Чудаковой, но Булгаков, если верить мемуарам П.Н. Зайцева, великого символиста не жаловал.

«— Ах, какой он лгун, великий лгун... Возьмите его последнюю книжку. В ней на десять слов едва наберется два слова правды! И какой он актер!»11

То же самое подтверждает и булгаковский дневник:

«Позавчера был у П.Н. З<айце>ва на чтении А. Белого. В комнату З<айцева> набилась тьма народу. Негде было сесть. Была С.З. Федорченко и сразу как-то обм<якла> и сомлела.

Белый в черной курточке. По-моему, нестерпимо ломается и паясничает.

Говорил воспоминания о Валерии Брюсове. На меня все это произвело нестерпимое впечатление. Какой-то вздор... символиста... "Брюсов дом в 7 этажей".

Шли раз по Арбату. И он вдруг спрашивает (Белый подражал, рассказывая это в интонации Брюсова): "Скажите, Борис Николаевич, как по-Вашему — Христос пришел только для одной планеты или для многих?" Во-первых, что я за такая Валаамова ослица вещать, а, во-вторых, в этом почувствовал подковырку...

В общем, пересыпая анекдотиками, порой занятными, долго нестерпимо говорил... о каком-то папоротнике... о том, что Брюсов был "Лик" символистов, но в то же время любил гадости делать...

Я ушел, не дождавшись конца. После "Брюсова" должен был быть еще отрывок из нового романа Белого.

Me<r>ci».

Свой роман Белый тем не менее Булгакову подарил («Глубокоуважаемому Михаилу Афанасьевичу Булгакову от искреннего почитателя, Андрей Белый»), а дневниковая запись с трижды повторяющимся словом «нестерпимо» примечательна еще и тем, что в ней выражается отношение Булгакова к авторитетам, к писателям серебряного века, и жесткие, насмешливые оценки заставляют в первую очередь вспомнить Бунина с его еще ненаписанным тогда «Чистым понедельником»: «...как-то в декабре, попав в Художественный кружок на лекцию Андрея Белого, который пел ее, бегая и танцуя по сцене...»

О другом вечере, на котором Белый и Булгаков читали свои произведения, сохранилось свидетельство П.Н. Зайцева, который в письме к Волошину от 7 декабря сообщал: «Мы собираемся по средам. Читали: А. Белый — свой новый роман, М. Булгаков — рассказ "Роковые яйца"»12.

Это чтение повести «Роковые яйца» было не единственным, три недели спустя Булгаков сделал в дневнике очень примечательную запись, имевшую отношение к его собственной судьбе:

«Вечером у Никитиной читал свою повесть "Роковые яйца". Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда невыпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература. Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги "в места не столь отдаленные"». Опасения, как показали дальнейшие события, ненапрасные, причем эхо роковой повести докатилось до того времени, когда Булгакова уже не было в живых, но ею продолжало интересоваться не раз затронутое в прозе Михаила Афанасьевича ведомство.

В декабре 1940 года речь о «Роковых яйцах» шла на допросе в НКВД друга Булгакова Сергея Александровича Ермолинского:

«Вопрос: Произведение БУЛГАКОВА "Роковые яйца" вы читали?

Ответ: Произведение "Роковые яйца" БУЛГАКОВА я читал, когда оно было помещено в альманахе "Недра".

Вопрос: Каково ваше мнение об этом произведении?

Ответ: Я считаю "Роковые яйца" наиболее реакционным произведением БУЛГАКОВА из всех, которые я читал.

Вопрос: В чем заключается реакционность произведения "Роковые яйца"?

Ответ: Основной идеей этого произведения является неверие в созидательные силы революции.

Вопрос: О своем мнении вы как писатель сообщали в соответствующие органы?

Ответ: О реакционном содержании произведения "Роковые яйца" никуда не сообщал потому, что произведение было опубликовано в печати.

Вопрос: С БУЛГАКОВЫМ вы говорили о контрреволюционном содержании этого произведения?

Ответ: "Роковые яйца" были опубликованы задолго до моего знакомства с БУЛГАКОВЫМ, поэтому разговоров по существу произведения не было, но я помню, что БУЛГАКОВ говорил мне о том, что "Роковые яйца" сыграли резко отрицательную роль в его литературной судьбе, он стал рассматриваться как реакционный писатель»13.

В достоверности булгаковского свидетельства сомневаться не приходится.

И последнее. Пожалуй, самое замечательное суждение о «Роковых яйцах» принадлежит рапповскому критику, бывшему анархисту и политическому ссыльному Иуде Соломоновичу Гроссману-Рощину, который (перепутав булгаковские инициалы) писал в статье под названием «Стабилизация интеллигентских душ и проблемы литературы»:

«Автору удается привить читателю чувство острой тревоги... Н. Булгаков как будто говорит: вы разрушили органические скрепы жизни, вы подрываете корни бытия. Мир превращен в лабораторию. Во имя спасения человечества как бы отменяется естественный порядок вещей и над всем безжалостно царит великий, но безумный, противоестественный, а потому на гибель обреченный эксперимент... Эксперимент породил враждебные силы, с которыми справиться не может. А вот естественная стихия, живая жизнь, вошедшая в свои права, положила конец великому народному несчастью»14.

Если лейтмотивом «Роковых яиц» стала катастрофа, то в «Собачьем сердце» — разруха. Если в «Роковых яйцах» Персиков выгонял с экзаменов студентов-марксистов, которые не знают, чем голые гады отличаются от пресмыкающихся, то Филипп Филиппович Преображенский гнал домком и переходил в более решительное наступление на практикующих большевиков: «Разве Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-й подъезд калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор? Кому это нужно?»

«Собачье сердце» Булгаков писал на «голубятне» зимой 1925 года, проживая в нескольких шагах от квартиры ее главного героя, своего дядюшки — врача-гинеколога Николая Михайловича Покровского. Так традиционно было принято считать со слов таких разных женщин, как Надежда Афанасьевна Земская, Татьяна Николаевна Лаппа и Любовь Евгеньевна Белозерская. «Он отличался вспыльчивым и непокладистым характером, что дало повод пошутить одной из племянниц: "На дядю Колю не угодишь, он говорит: не смей рожать и не смей делать аборт". Оба брата Покровских пользовали всех своих многочисленных родственниц. На Николу зимнего все собирались за именинным столом, где, по выражению М.А., "восседал как некий бог Саваоф" сам именинник. Жена его, Мария Силовна, ставила на стол пироги. В одном из них запекался серебряный гривенник. Нашедший его считался особо удачливым, и за его здоровье пили. Бог Саваоф любил рассказать незамысловатый анекдот, исказив его до неузнаваемости, чем вызывал смех молодой веселой компании. Так и не узнал до самой смерти Николай Михайлович Покровский, что послужил прообразом гениального хирурга Филиппа Филипповича Преображенского, превратившего собаку в человека, сделав ей операцию на головном мозгу»15, — вспоминала Белозерская, а Татьяна Николаевна Лаппа, напротив, рассказывала, что «он тогда на Михаила очень обиделся за это».

Многочисленные современные статьи, посвященные поиску прототипа, указывают на более известных личностей: Бехтерева, Павлова и Ленина. Последнее призвано прямо сблизить Филиппа Филипповича Преображенского с Владимиром Ипатьевичем Персиковым, провозгласив их общим «родителем» вождя революции и мирового пролетариата, хотя на деле между двумя профессорами куда больше различного, чем общего. Начать с того, что Филипп Филиппович обожает оперу и ездит в Большой на «Аиду», а Владимир Ипатьевич терпеть не может этого рода искусства с той поры, как его жена сбежала с тенором Оперы Зимина в 1913 году, и когда однажды в квартире над ним «загремели страшные трубы и полетели вопли Валкирий, — радиоприемник у директора суконного треста принял вагнеровский концерт в Большом театре», то «Персиков под вой и грохот, сыплющийся с потолка, заявил Марье Степановне, что он будет судиться с директором, что он сломает ему этот приемник к чертовой матери».

Булгаков оперу не просто любил — боготворил, но все же его сердцу немузыкальный Персиков был милее насвистывающего арию «К берегам священным Нила» Преображенского. Милее потому, что «был очень вспыльчив, но отходчив», потому что не был гурманом, а любил чай с морошкой, потому что вместо эффектных служанок жила у него в доме «сухонькая старушка, экономка Марья Степановна, ходившая за профессором как нянька». Милее потому, что заплакал, когда получил известие о том, что умерла жена, потому что действительно бескорыстно был предан науке, не искал выгоды и славы и погиб от темного, дикого народа, от которого не раз мог погибнуть и сам Булгаков. Это ни в коей мере не освобождает профессора от ответственности за его изобретение, подрывающее естественный порядок вещей, и от мести «низших тварей» из отряда голых гадов, над которыми он проводил эксперименты, но в конце концов Владимир Ипатьич и платит за все цену сполна, принимая насильственную смерть от рук низших тварей из числа двуногих. В том числе и за ту лягушку, которая, умирая, «тяжко шевельнула головой, и в ее потухающих глазах были явственны слова: "Сволочи вы, вот что..."».

Напротив, остающийся жить профессор Преображенский, «величина мирового значения, благодаря мужским половым железам», гурман, эстет, философ, хирург, которому нет равных в Европе, «который никого боится, а не боится потому, что вечно сыт», описан куда язвительнее. Филипп Филиппович — это парафраз тех хорошо устроившихся московских интеллигентов, которые были высмеяны Булгаковым в «Записках на манжетах» и фельетонах, с той лишь разницей, что, долго присматриваясь, пристреливаясь к фигуре внутреннего жирующего оппозиционера, автор нашел иное, более изощренное художественное решение. Он создал образ гордого, независимого и необыкновенно одаренного человека, который может позволить себе любую фронду (разумеется, в разумных пределах — невозможно представить Филиппа Филипповича, заступающегося за людей, пострадавших от большевистского режима, он к ним равнодушен так же, как и к детям Германии), потому что нащупал в прямом и переносном смысле слова интимное место власти.

Благополучие профессора в его семикомнатной квартире, в «похабной квартирке», как называет ее Шарик, его роскошные обеды («На разрисованных райскими цветами тарелках с черной широкой каймой лежала тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыра со слезой, и в серебряной кадушке, обложенной снегом, — икра. Меж тарелками несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками. Все эти предметы помещались на маленьком мраморном столике, уютно присоединившемся к громадному резного дуба буфету, изрыгающему пучки стеклянного и серебряного света. Посреди комнаты — тяжелый, как гробница, стол, накрытый белой скатертью, а на ней два прибора, салфетки, свернутые в виде папских тиар, и три темных бутылки. Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шел такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. "Сады Семирамиды!" — подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой. — Сюда их, — хищно скомандовал Филипп Филиппович») — все это зиждется на охранной грамоте весьма сомнительного свойства и происхождения, и торжество в разговоре с мелкими советскими начальниками, которые безуспешно пытаются доктора уплотнить, и «печальная» фраза о том, что он не любит пролетариат, оплачиваются согласием иметь дело с растлителями несовершеннолетних из числа более крупных чинов.

«Потом взволнованный голос тявкнул над головой.

— Я слишком известен в Москве, профессор. Что же мне делать?

— Господа, — возмущенно кричал Филипп Филиппович, — нельзя же так. Нужно сдерживать себя. Сколько ей лет?

— Четырнадцать, профессор... Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку.

— Да ведь я же не юрист, голубчик... Ну, подождите два года и женитесь на ней.

— Женат я, профессор.

— Ах, господа, господа!»

Выгнать этого «господина» с той же очаровательной легкостью, с какой он выгнал трех «товарищей», Филипп Филиппович Преображенский не может, и Булгаков, по большому счету, не скрывает неприязненного отношения к своему герою, что, разумеется, не отменяет формулы «героев своих надо любить». Это момент очень существенный, ибо как раз в соединении любви творца к своему созданию и доходящей до презрения неприязни к прототипу и кроется феноменальный и устойчивый успех булгаковской прозы. Но если говорить об иных, нежели Николай Михайлович Покровский, прообразах Преображенского, то «гребущий» деньги, апеллирующий к городовому профессор («— Городовой! — кричал Филипп Филиппович. — Городовой! Это и только это. И совершенно неважно — будет ли он с бляхой или же в красном кепи»), уж если на то пошло, больше всего похож ни на какого не на Ленина, не на Сеченова и не на Павлова, а на хорошо знакомого всем русским старшеклассникам по школьной программе доктора Дмитрия Старцева — Ионыча из одноименного чеховского рассказа, который тоже любил покричать и попугать. У Чехова грозный Ионыч напоминает языческого божка, а Филипп Филиппович после сытного обеда — автору очень важно эту сытость подчеркнуть — древнего пророка, кудесника, жреца, вещуна, а во время операции по превращению доброй собаки в недоброго человека — вдохновенного разбойника, спешащего убийцу и сытого вампира.

Все это, повторим, не лишает профессора своеобразного обаяния, ума и прозорливости, как не лишена этих качеств «нечистая сила» в «Мастере и Маргарите», но все же, если рассматривать образ Филиппа Филипповича не в отрыве от сюжета, восхищаясь его филиппиками про разруху не в клозетах, а в головах («Он бы прямо на митингах мог деньги зарабатывать, — мутно мечтал пес, — первоклассный деляга»), остроумными речевками — ну же кто станет спорить против того, что «водка должна быть в 40 градусов, а не в 30»? — а также замечательной уверенностью в себе и презрением к окружающему плебсу, как сыграл эту героическую личность покойный Евгений Евстигнеев в превосходном фильме Владимира Бортко, то нельзя не заметить очевидной вещи. Повесть Булгакова построена таким образом, что в первых главах профессор куражится, причем не только над мелкими советскими сошками, но и над природой, кульминацией чего и становится операция по пересадке гипофиза и семенных желез бездомному псу, а начиная с пятой главы получает за свой кураж по полной от «незаконного сына», на самом что ни на есть законном основании поселяющегося в одной из тех самых комнат, которыми Филипп Филиппович так дорожит.

«— Что-то вы меня, папаша, больно утесняете, — вдруг плаксиво выговорил человек.

Филипп Филиппович покраснел, очки сверкнули.

— Кто это тут вам папаша? Что это за фамильярности? Чтобы я больше не слышал этого слова! Называть меня по имени и отчеству!

Дерзкое выражение загорелось в человеке.

— Да что вы все... То не плевать. То не кури. Туда не ходи... Что уж это на самом деле? Чисто как в трамвае. Что вы мне жить не даете?! И насчет "папаши" — это вы напрасно. Разве я просил мне операцию делать? — Человек возмущенно лаял, — хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человек завел глаза к потолку, как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить!

Глаза Филиппа Филипповича сделались совершенно круглыми, сигара вывалилась из рук. "Ну, тип", — пролетело у него в голове.

— Вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? — прищурившись, спросил он. — Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мерзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал...

— Да что вы все попрекаете — помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал. А если бы я у вас помер под ножом? Вы что на это выразите, товарищ?

— Филипп Филиппович! — раздраженно воскликнул Филипп Филиппович, — я вам не товарищ! Это чудовищно! — "Кошмар, кошмар", — подумалось ему.

— Уж, конечно, как же... — иронически заговорил человек и победоносно отставил ногу, — мы понимаем-с. Какие уж мы вам товарищи! Где уж. Мы в университетах не обучались, в квартирах по 15 комнат с ванными не жили. Только теперь пора бы это оставить. В настоящее время каждый имеет свое право...»

А дальше к делу подключается с позором выгнанный Швондер, и дело Филиппа Филипповича становится совсем швах.

«— Что же, — заговорил Швондер, — дело не сложное. Пишите удостоверение, гражданин профессор. Что так, мол, и так, предъявитель сего действительно Шариков Полиграф Полиграфович, гм... Зародившийся в вашей, мол, квартире.

Борменталь недоуменно шевельнулся в кресле. Филипп Филиппович дернул усом.

— Гм... Вот черт! Глупее ничего себе и представить нельзя. Ничего он не зародился, а просто... Ну, одним словом...

— Это — ваше дело, — со спокойным злорадством вымолвил Швондер, — зародился или нет... В общем и целом ведь вы делали опыт, профессор! Вы и создали гражданина Шарикова.

— И очень просто, — пролаял Шариков от книжного шкафа. Он вглядывался в галстук, отражавшийся в зеркальной бездне.

— Я бы очень просил вас, — огрызнулся Филипп Филиппович, — не вмешиваться в разговор. Вы напрасно говорите "и очень просто" — это очень не просто.

— Как же мне не вмешиваться, — обидчиво забубнил Шариков, а Швондер немедленно его поддержал.

— Простите, профессор, гражданин Шариков совершенно прав. Это его право — участвовать в обсуждении его собственной участи, в особенности постольку, поскольку дело касается документов. Документ — самая важная вещь на свете».

И спасает Филиппа Филипповича лишь то обстоятельство, что один из его пациентов и могущественных покровителей, «толстый и рослый человек в военной форме» не дает хода доносу, написанному Швондером. Сатира в «Собачьем сердце» обоюдоостра: она направлена не только против пролетариев, но и против того, кто, теша себя мыслями о независимости, находится в симбиозе с их выморочной властью. Это повесть о черни и элите, к которым автор относится с одинаковой неприязнью. Но замечательно, что и публика на никитинских субботниках, и читатели советского самиздата в булгаковские 1970-е, и создатели, равно как и зрители фильма «Собачье сердце» в 1990-е увидели только одну сторону. Эту же сторону, судя по всему, увидела и власть — может быть, поэтому издательская судьба «Собачьего сердца» сложилась несчастливо. Ее очень хотел опубликовать в «Недрах» Ангарский, рассчитывая развить успех «Роковых яиц», но обминуть чуткий пролетарский орган не удалось.

«...цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь "Собачье сердце", и он совсем падает духом. Да и живет почти нищенски. Пишет грошовые фельетоны в какой-то "Гудок" и, как выражается, обворовывает сам себя»16, — писал внимательно следивший за Булгаковым В.В. Вересаев М.А. Волошину в апреле 1925 года.

Тогда Ангарский пошел на крайний шаг: он предложил Булгакову написать письмо Льву Борисовичу Каменеву, о чем писателю сообщил сотрудник редакции Борис Леонтьевич Леонтьев:

«Дорогой и уважаемый Михаил Афанасьевич, Николай Семенович прислал мне письмо, в котором просит Вас сделать следующее. Экземпляр, выправленный, "Собачьего сердца" отправить немедленно Л.Б. Каменеву в Боржом. На отдыхе он прочтет. Через 2 недели он будет в Москве и тогда не станет этим заниматься. Нужно при этом послать сопроводительное письмо — авторское, слезное, с объяснением всех мытарств и пр. и пр. Сделать это нужно через нас... И спешно!»17

Точная дата отправки этого письма неизвестна, но известна датировка другого письма Б.Л. Леонтьева — 11 сентября 1925 года:

«Повесть Ваша "Собачье сердце" возвращена нам Л.Б. Каменевым. По просьбе Николая Семеновича он ее прочел и высказал свое мнение: "это острый памфлет на современность, печатать ни в коем случае нельзя". Конечно, нельзя придавать большого значения двум-трем наиболее острым страницам; они едва ли могли что-нибудь изменить в мнении такого человека, как Каменев. И все же, нам кажется, Ваше нежелание дать ранее исправленный текст сыграло здесь печальную роль»18.

Вообще на что рассчитывал Ангарский, как мог, по его представлениям, Каменев эту злостную и злобную сатиру даже не на революцию — черт бы с ней, а на большевистскую верхушку пропустить, не очень понятно. Видимо, надо было очень сильно Булгакова любить (и неслучайно Белозерская писала в мемуарах: «...мне довелось поговорить с Ангарским о литературе и по немногим его словам я поняла, как он знает ее и любит настоящей — не конъюнктурной — любовью <...> и по сию пору с благодарностью вспоминаю его расположение к М.А., которое можно объяснить все той же любовью к русской литературе»19), но печальную роль сыграл не только отрицательный отзыв Каменева.

Позднее начальник Главлита Лебедев-Полянский рассказывал на секретном совещании заведующих республиканскими главлитами и облкрайлитами: «Мы очень долго возились с такими писателями, как, например, Булгаков. Мы все рассчитывали, что Булгаков как-нибудь сумеет перейти на новые рельсы, приблизиться к советскому строительству и пойти вместе с ним попутчиком, если не левым, то бы правым или средним, или каким-нибудь другим. Но действительность показала, что часть писателей пошла с нами, а другая часть писателей, вроде Булгакова, не пошла и осталась самой враждебной нам публикой до последнего момента. <...>».

А далее следовал замечательный пересказ «Собачьего сердца», который стоит того, чтобы его процитировать, ибо здесь обозначена мера советского понимания булгаковской повести:

«Какой-то профессор подхватил на улице собачонку, такую паршивенькую собачонку, никуда не годную, отогрел ее, приласкал ее, отошла собачонка. Тогда он привил ей человеческие железы. Собачонка выровнялась и постепенно стала походить на человека. Профессор решил приспособить этого человека в качестве слуги. И что же случилось? Во-первых, этот слуга стал пьянствовать и буянить, во-вторых, изнасиловал горничную, кажется. Потом стал уплотнять профессора, словом, безобразно себя вел. Тогда профессор подумал: нет, этот слуга не годится мне, и вырезал у него человечьи железы, которые ему привил, и поставил собачьи. Стал задумываться: почему это произошло? Думал, думал и говорит, надо посмотреть, чьи же это железы я ему привил. Начал обследовать больницу, откуда он взял больного человека, и установил — "понятно, почему все так вышло — я ему привил железы рабочего с такой-то фабрики". Политический смысл тут, конечно, ясен без всяких толкований. Мы, конечно, не пустили такой роман, но характерно, что была публика так настроена, что позволяла себе подавать такие романы...»20

За Булгаковым и его новой вещью, как он и догадывался, уже давно следили. В сводке Секретного отдела ОГПУ № 110 сохранился донос одного из слушателей авторской читки:

«Был 7 марта 1925 г. на очередном литературном "субботнике" у Е.Ф. Никитиной (Газетный, 3, кв. 7, т. 2-14-16).

Читал Булгаков свою новую повесть. Сюжет: профессор вынимает мозги и семенные железы у только что умершего и вкладывает их в собаку, в результате чего получается "очеловечение" последней.

При этом вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к Совстрою тонах:

1). У профессора 7 комнат. Он живет в рабочем доме. Приходит к нему депутация от рабочих, с просьбой отдать им 2 комнаты, т. к. дом переполнен, а у него одного 7 комнат. Он отвечает требованием дать ему еще и 8-ю. Затем подходит к телефону и по № 107 заявляет какому-то очень влиятельному совработнику "Виталию Власьевичу" (?), что операции он ему делать не будет, прекращает практику вообще и уезжает навсегда в Батум, т. к. к нему пришли вооруженные револьверами рабочие (а этого на самом деле нет) и заставляют его спать на кухне, а операции делать в уборной. Виталий Власьевич успокаивает его, обещая дать "крепкую" бумажку, после чего его никто трогать не будет.

Профессор торжествует. Рабочая делегация остается с носом.

"Купите тогда, товарищ, — говорит работница, — литературу в пользу бедных нашей фракции". — "Не куплю", — отвечает профессор. "Почему? Ведь недорого. Только 50 к. У Вас, может быть, денег нет?" — "Нет, деньги есть, а просто не хочу". — "Так, значит, Вы не любите пролетариат?" — "Да, — сознается профессор, — я не люблю пролетариат".

Все это слушается под сопровождение злорадного смеха никитинской аудитории. Кто-то не выдерживает и со злостью восклицает: "Утопия".

2). "Разруха, — ворчит за бутылкой Сэн-Жульена тот же профессор. — Что это такое? Старуха, еле бредущая с клюкой? Ничего подобного. Никакой разрухи нет, не было, не будет и не бывает. Разруха — это сами люди. Я жил в этом доме на Пречистенке с 1902 по 1917-й, пятнадцать лет. На моей лестнице 12 квартир. Пациентов у меня бывает сами знаете сколько. И вот внизу, на парадной, стояла вешалка для пальто, калош и т. д. Так что же Вы думаете? За эти 15 л. не пропало ни разу ни одного пальто, ни одной тряпки. Так было до 24 февраля, а 24-го украли всё: все шубы, моих 3 пальто, все трости, да еще и у швейцара самовар свистнули. Вот что. А вы говорите разруха".

Оглушительный хохот всей аудитории.

3). Собака, которую он приютил, разорвала ему чучело совы. Профессор пришел в неописуемую ярость. Прислуга советует ему хорошенько отлупить пса. Ярость профессора не унимается, но он гремит: "Нельзя. Нельзя никого бить. Это — террор, а вот чего достигли они своим террором. Нужно только учить". И он свирепо, но не больно, тычет собаку мордой в разорванную сову.

4). "Лучшее средство для здоровья и нервов — не читать газеты, в особенности же 'Правду'. Я наблюдал у себя в клинике 30 пациентов. Так что же вы думаете, не читавшие 'Правды' выздоравливают быстрее читавших", и т. д., и т. д.

Примеров можно было бы привести еще великое множество, примеров тому, что Булгаков определенно ненавидит и презирает весь Совстрой, отрицает все его достижения.

Кроме того, книга пестрит порнографией, облеченной в деловой, якобы научный вид. Таким образом, эта книжка угодит и злорадному обывателю, и легкомысленной дамочке, и сладко пощекочет нервы просто развратному старичку.

Есть верный, строгий и зоркий страж у Соввласти, это — Главлит, и если мое мнение не расходится с его, то эта книга света не увидит. Но разрешите отметить то обстоятельство, что эта книга (1 ее часть) уже прочитана аудитории в 48 человек, из которых 90 процентов — писатели сами. Поэтому ее роль, ее главное дело уже сделано, даже в том случае, если она и не будет пропущена Главлитом: она уже заразила писательские умы слушателей и обострит их перья. А то, что она не будет напечатана (если "не будет"), это-то и будет роскошным им, этим писателям, уроком на будущее время, уроком, как не нужно писать для того, чтобы пропустила цензура, т. е. как опубликовать свои убеждения и пропаганду, но так, чтобы это увидело свет...

Мое личное мнение: такие вещи, прочитанные в самом блестящем московском литературном кружке, намного опаснее бесполезно-безвредных выступлений литераторов 101-го сорта на заседаниях "Всероссийского Союза Поэтов"».

Далее последовал отчет о второй части.

Сводка Секретного отдела ОГПУ № 122:

«Вторая и последняя часть повести Булгакова "Собачье сердце" (о первой части я сообщил Вам двумя неделями ранее), дочитанная им на "Никитинском субботнике", вызвала сильное негодование двух бывших там писателей-коммунистов и всеобщий восторг всех остальных. Содержание этой финальной части сводится приблизительно к следующему:

Очеловеченная собака стала наглеть с каждым днем, все более и более. Стала развратной: делала гнусные предложения горничной профессора. Но центр авторского глумления и обвинения зиждется на другом: на ношении собакой кожаной куртки, на требовании жилой площади, на проявлении коммунистического образа мышления. Все это вывело профессора из себя, и он разом покончил с созданным им самим несчастием, а именно: превратил очеловеченную собаку в прежнего, обыкновенного пса.

Если и подобно грубо замаскированные (ибо все это "очеловечение" — только подчеркнуто-заметный, небрежный грим) выпады появляются на книжном рынке СССР, то белогвардейской загранице, изнемогающей не меньше нас от книжного голода, а еще больше от бесплодных поисков оригинального, хлесткого сюжета, остается только завидовать исключительнейшим условиям для контрреволюционных авторов у нас.

24 марта 1925 года»21.

Надо отдать должное неведомому доносчику: он достаточно подробно и точно сумел изложить основное содержание повести (особенно первой ее части), но самое интересное в этом сюжете то, как ему удалось все это записывать во время чтения. Сама Евдоксия Федоровна Никитина — издательница и хозяйка салона, несомненно была связана с ГПУ.

Как полагает допущенный в архивы КГБ В. Шенталинский, впервые на Булгакова обратили внимание на Лубянке в 1922 году. «Секретный отдел ОГПУ выловил заметку, появившуюся в ноябрьском номере берлинского журнала "Новая русская книга" за 1922 год. Некто Булгаков Михаил Афанасьевич сообщал, что он затевает составление "полного библиографического словаря современных русских писателей с их литературными силуэтами", и потому просил "всех русских писателей во всех городах России и за границей" присылать ему "автобиографический материал". Автор заметки призывал все газеты и журналы перепечатать его обращение. Замысел, что и говорить, грандиозный! А главное — самодеятельный, неподконтрольный. Кто этот новоявленный Брокгауз и Ефрон? За личиной самонадеянного биографа угадывался литератор: "Желателен материал с живыми штрихами", а следующая фраза: "Особенная просьба к начинающим, о которых почти или совсем нет материала", — этот акцент на молодых словно намекал, что и сам автор — новичок в литературе. Впрочем, удостовериться во всем этом не составляло большого труда — тут же был указан адрес: Москва, Большая Садовая, 10, квартира 50»*.

Очень возможно, что именно так все и обстояло, хотя никакого криминала в действиях молодого литератора не было, а главное — его замысел так и не был реализован, и ГПУ оставило новичка на несколько лет в покое. Далее Шенталинский упоминает о попавшем на Лубянку письме двоюродного брата Булгакова Константина Петровича (Кости японского), который в мае 1924 года предложил своему кузену стать спецкором английской газеты «Дейли кроникл»: «Ты годишься... Не дрейфь... Вообще, пусти арапа...» К письму приложена рекомендация для англичанина Лоутона, в которой Константин Булгаков дает характеристику своему родственнику: «Предъявитель этого письма — мой кузен Михаил Афанасьевич Булгаков... Он молодой русский писатель и уже корреспондировал в нескольких газетах и пишет в толстых журналах. Он очень краток, но в то же время необычайно ярок и жив в описаниях и рассказах. В Москве он входит в известность. В то же время он очень энергичный человек. Вы увидите, будет ли он Вам полезен, если прочтете некоторые из его книг...»22

Это полезное письмо до адресата не дошло, и таким образом по вине ГПУ Булгаков, который весной 1924 года, то есть как раз в ту пору, когда он намеревался уйти от Татьяны Николаевны и начать жить с Белозерской, остро нуждался в деньгах, потерял выгодное место. По всей вероятности, писатель ничего об этом предложении (хотя неизвестно, как аукнулось бы оно ему через 10—12 лет и не был бы он обвинен в шпионаже в пользу Великобритании) не узнал, тем более что очень скоро, летом того же 1924 года, Костя японский незаконно пересек советско-польскую границу и направился в Америку, где проживала его семья, а вот об интересе родных спецслужб к своей персоне Булгаков был осведомлен и предупрежден.

В. Шенталинский об этом ничего не пишет, однако в воспоминаниях П.Н. Зайцева, организовавшего в 1924 году «кружок писателей-фантазеров, "фантастических" писателей», содержится упоминание о том, как на одном из заседаний «Булгаков сделал краткое сообщение, что его вызывали, говорили, что кружок привлекает к себе внимание, и сказали, что кружок необходимо закрыть...»23.

Далее в сюжете «Мастер и ГПУ» последовали уже цитировавшиеся доносы о «Собачьем сердце» весной 1925-го, а в начале 1926-го агентурно-осведомительная сводка № 4 сообщила: «В Москве функционирует клуб литераторов "Дом Герцена" (Тверской бульвар, 25), где сейчас главным образом собирается литературная богема и где откровенно проявляют себя: Есенин, Большаков, Буданцев (махровые антисемиты), Зубакин, Савкин и прочая накипь литературы. Там имеется буфет, после знакомства с коим и выявляются их антиобщественные инстинкты, так как, чувствуя себя в своем окружении, ребята распоясываются. Желательно выявить физиономию писателя М. Булгакова, автора сборника "Дьяволиада", где повесть "Роковые яйца" обнаруживает его как типичного идеолога современной злопыхательствующей буржуазии. Вещь чрезвычайно характерная для определенных кругов общества».

В феврале в Колонном зале Дома союзов состоялся диспут под названием «Литературная Россия». Булгаков, по словам тайного агента, вел себя очень раскрепощенно, говорил о том, что «надоело писать о героях в кожаных куртках, о пулеметах и о каком-нибудь герое-коммунисте. Ужасно надоело». «Нужно писать о человеке»24.

Следующим шагом властей стал обыск в комнате Булгакова на «голубятне» 7 мая 1926 года, инициированный письмом Г.Г. Ягоды к В.В. Молотову «произвести обыски без арестов у нижепоименованных 8-ми лиц, и по результатам обыска, о которых Вам будет доложено особо, возбудить следствие, в зависимости от результатов коего выслать, если понадобится, кроме ЛЕЖНЕВА, и еще ряд лиц по следующему списку...»25. В этом списке значились имена Ю.В. Ключникова, Ю.Н. Потехина, В.Г. Тан-Богораза, С.А. Адрианова, А.М. Редко, М.В. Устрялова. Седьмым в списке был Булгаков, по ошибке названный Михаилом Александровичем.

Описание обыска содержится в воспоминаниях Л.Е. Белозерской: «...в один непрекрасный вечер на голубятню постучали (звонка у нас не было) и на мой вопрос "кто там?" бодрый голос арендатора ответил: "Это я, гостей к вам привел!"

На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник с обыском. Арендатор пришел в качестве понятого. Булгакова не было дома, и я забеспокоилась: как-то примет он приход "гостей", и попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен придти.

Все прошли в комнату и сели. Арендатор развалясь на кресле, в центре. Личность это была примечательная, на язык несдержанная, особенно после рюмки-другой...

Молчание. Но длилось оно, к сожалению, недолго.

— А вы не слыхали анекдота, — начал арендатор... ("Пронеси, господи!" — подумала я).

— Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: "Не знаете ли вы, где тут Госстрах?" — "Госстрах не знаю, а госужас вот..."

Раскатисто смеется сам рассказчик. Я бледно улыбаюсь. Славкин и его помощник безмолвствуют. Опять молчание — и вдруг знакомый стук.

Я бросилась открывать и сказала шопотом М.А.:

— Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.

Но он держался молодцом (дергаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. "Пенсне" стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.

И тут случилось неожиданное. М.А. сказал:

— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю. (Кресла были куплены мной на складе бесхозной мебели по 3 р. 50 коп. за штуку.)

И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный. Под утро зевающий арендатор спросил:

— А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы!

Ему никто не ответил... Найдя на полке "Собачье сердце" и дневниковые записи, "гости" тотчас же уехали»26.

Примечательно, что некоторое время спустя после визита гостей (точнее, между 18 мая и 24 июня 1926 года) Булгаковы с «голубятни» съехали и поселились по соседству в Малом Левшинском переулке. Была ли между этими событиями — обыском и переменой места жительства — прямая связь, сказать трудно. Белозерская ни о чем подобном не упоминает, зато в ее мемуарах есть очень теплое описание их нового жилья:

«Мы переехали. У нас две маленьких комнатки — но две! — и хотя вход общий, дверь к нам все же на отшибе. Дом — обыкновенный московский особнячок, каких в городе тысячи тысяч: в них когда-то жили и принимали гостей хозяева, а в глубину или на антресоли отправляли детей — кто побогаче — с гувернантками, кто победней — с няньками. Вот мы и поселились там, где обитали с няньками. Спали мы в синей комнате, жили — в желтой. Тогда было увлечение: стены красили клеевой краской в эти цвета, как в 40-е — 50-е годы прошлого века. Кухня была общая, без газа: на столах гудели примусы, мигали керосинки. Домик был вместительный и набит до отказа. Кто только здесь не жил! Чета студентов, наборщик, инженер, служащие, домашние хозяйки, портниха и разнообразные дети <...> Окно в желтой комнате было широкое. Я давно мечтала об итальянском окне. Вскоре на подоконнике появился ящик, а в ящике настурции. Мака сейчас же сочинил:

В ночном горшке, зачем — бог весть,
Уныло вьется травка.
Живет по всем приметам здесь
Какая-то босявка...»27

Но вернемся к обыску и тому, что было у писателя конфисковано. Помимо «Собачьего сердца», с которым все было более или менее ясно, и об этой повести в органах имели благодаря профессионализму стукачей адекватное представление, у Булгакова был отобран дневник, а также ходившее в списках стихотворение под названием «Послание "евангелисту" Демьяну», ставшее самиздатовским ответом на напечатанный в «Правде» похабнейший текст Демьяна Бедного «Новый завет без изъяна евангелиста Демьяна».

ПОСЛАНИЕ «ЕВАНГЕЛИСТУ» ДЕМЬЯНУ

Я часто размышлял, за что его казнили,
За что Он жертвовал своею головой?
За то ль, что, враг суббот,
Он против всякой гнили
Отважно поднял голос свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом Кесаря полны и свет, и тень,
Он с кучкой рыбаков из местных деревень
За Кесарем признал лишь силу злата?
За то ль, что, разорвав на части лишь себя,
Он к горю каждого был милосерд и чуток
И всех благословлял, мучительно любя,
И маленьких детей, и грязных проституток?
Не знаю я, Демьян, в «Евангелье» твоем
Я не нашел ответа.
В нем много бойких слов,
Ох, как их много в нем,
Но слова нет, достойного поэта.
Я не из тех, кто признает попов,
Кто безотчетно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Я не люблю религию раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесное слаба —
Я верю в знание и силу человека.
Я знаю, что, стремясь по чудному пути,
Здесь, на земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь ведь должен же дойти
Воистину к божественным пределам.
И все-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна,
Мне стыдно стало так, как будто я попал
В блевотину, низверженную спьяна.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос —
Далекий миф. Мы это понимаем,
Но все-таки нельзя, как годовалый пес,
На все и вся захлебываться лаем.
Христос — сын плотника — когда же был казнен,
(Пусть это миф), но все ж, когда прохожий
Спросил его: «Кто ты?» — Ему ответил Он:
«Сын человеческий», а не сказал: «Сын Божий».
Пусть миф Христос, пусть мифом был Сократ,
И не было Его в стране Пилата,
Так что ж, от этого и надобно подряд
Плевать на всё, что в человеке свято?
Ты испытал, Демьян, всего один арест,
И ты скулишь: «Ох, крест мне выпал лютый!»
А что ж, когда б тебе Голгофский дали б крест?
Иль чашу с едкою цикутой, —
Хватило б у тебя величья до конца
В последний раз, по их примеру тоже,
Благословлять весь мир под тернием венца
И о бессмертии учить на смертном ложе?
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Ты не задел его своим пером нимало.
Разбойник был, Иуда был.
Тебя лишь только не хватало.
Ты сгустки крови у креста
Копнул ноздрей, как толстый боров.
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов.
Но ты свершил двойной и тяжкий грех
Своим дешевым балаганным вздором:
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И скудный свой талант покрыл позором.
Ведь там, за рубежом, прочтя твои «стихи»,
Небось злорадствуют российские кликуши:
«Еще тарелочку Демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай!»
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где образцовый блуд печатался дуплетом,
Еще отчаянней потянется к Христу,
Тебе же мат пошлет при этом28.

Трудно сказать, кто был автором этого произведения. Высказывалось предположение о том, что его написал Сергей Есенин, хотя еще в апреле 1926 года сестра Есенина Екатерина заявила в «Вечерней Москве»: «...категорически утверждаю, что это стихотворение брату моему не принадлежит»29, и действительно трудно предположить, чтобы Есенин написал такие неудачные в художественном отношении стихи. Но писал или не писал их Есенин, примечательно, что через две недели после обыска у Булгакова следователь С.Г. Гендин вызвал на допрос самодеятельного поэта Николая Горбачева, который признался в авторстве стиха и был наказан тремя годами ссылки в Сибирь.

Булгаков, хоть и не писал возмутительных виршей, тем не менее выступил в качестве автора прозаических дневниковых строк, за которые вернее, чем за «двусмысленные» литературные произведения, можно было угодить в места не столь отдаленные. Его дневник содержал много всякой политической и прочей крамолы: там были записи по поводу советского строя и его вождей («...за последние два месяца произошло много важнейших событий. Самое главное из них, конечно, — раскол в партии, вызванный книгой Троцкого "Уроки Октября", дружное нападение на него всех главарей партии во главе с Зиновьевым, ссылка Троцкого под предлогом болезни на юг и после этого — затишье. Надежды белой эмиграции и внутренних контрреволюционеров на то, что история с троцкизмом и ленинизмом приведет к кровавым столкновениям или перевороту внутри партии, конечно, как я и предполагал, не оправдались. Троцкого съели, и больше ничего»), и быта, и внешней и внутренней политики, и отношения к властям предержащим:

«Какая-то совершенно невероятная погода в Москве — оттепель, все распустилось и такое же точно, как погода, настроение у москвичей. Погода напоминает февраль, и в душах февраль.

— Чем все это кончится? — спросил меня сегодня один приятель. Вопросы эти задаются машинально и тупо, и безнадежно, и безразлично, и как угодно. В его квартире как раз в этот момент, в комнате через коридор, пьянствуют коммунисты. В коридоре пахнет какой-то острой гадостью, и один из партийцев, по сообщению моего приятеля, спит пьяный, как свинья. Его пригласили, и он не мог отказаться.

С вежливой и заискивающей улыбкой ходит к ним в комнату. Они его постоянно вызывают. Он от них ходит ко мне и шепотом их ругает. Да, чем-нибудь это всё да кончится. Верую».

Наконец, дневник содержал прямой выпад против политики государственного атеизма, оставляющий далеко позади себя вышеприведенные любительские стихи неустановленного автора:

«Сегодня специально ходил в редакцию "Безбожника". Она помещается в Столешн<иковом> пер<еулке>, вернее, в Козмодемьяновском, недалеко от Моссовета. Был с М.С., и он очаровал меня с первых же шагов.

— Что, вам стекла не бьют? — спросил он у первой же барышни, сидящей за столом.

— То есть, как это? (растерянно)

— Нет, не бьют (зловеще).

— Жаль.

Хотел поцеловать его в его еврейский нос. Оказывается, комплекта за 1923 год нет. С гордостью говорят — разошлось. Удалось достать 11 номеров за 1924 год, 12-й еще не вышел. Барышня, если можно так назвать существо, дававшее мне его, неохотно дала мне его, узнав, что я частное лицо.

— Лучше я б его в библиотеку отдала.

Тираж, оказывается, 70 000 и весь расходится. В редакции сидит неимоверная сволочь, входят, приходят; маленькая сцена, какие-то занавесы, декорации. На столе, на сцене, лежит какая-то священная книга, возможно, Библия, над ней склонились какие-то две головы.

— Как в синагоге, — сказал М., выходя со мной. <...>

Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера "Безбожника", был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее: ее можно доказать документально — Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Нетрудно понять, чья это работа. Этому преступлению нет цены».

Словом, материала тут хватало и на Соловки, и на Нарым, и на Туркестан. Если учесть, что обыск у Булгакова проводился не просто так, а потому, что весной 1926 года по решению очередного съезда партии началась планомерная ликвидация сменовеховства как класса, к которому нашего героя — хотел он того или нет — причисляли, остается лишь удивляться, что его не тронули, не выслали и не запретили к служению, по сочувственно-ироническому отзыву А.М. Горького.

В то же время, если отвлечься от повышенной эмоциональности, раздражительности и едкости автора дневника, можно заметить, что в арестованном тексте не было ничего крамольного в адрес Ленина или Сталина, зато приведено достаточно высказываний, направленных против Троцкого, Зиновьева и Рыкова («Если бы к "рыковке" добавить "се-машковки", то получилась бы хорошая "совнаркомовка"». «Рыков напился по смерти Ленина по двум причинам: во-первых, с горя, а, во-вторых, от радости». «Троцкий теперь пишется "Троий" — ЦК выпало <...> Вечером была Л.Л. и говорила, что есть на свете троцкисты. Анекдот: когда Троцкий уезжал, ему сказали: "Дальше едешь, тише будешь"».). Таким образом, Булгаков вольно или невольно, но совпадал с генеральной линией партии, причем не только в ее настоящем, но и в будущем. Кроме того, им было высказано однозначно отрицательное отношение к попыткам реставрации монархии: «Был сегодня Д. К<исельгоф>. Тот, по обыкновению, полон фантастическими слухами. Говорит, что будто по Москве ходит манифест Николая Николаевича. Черт бы взял всех Романовых! Их не хватало».

Помимо этого общая искренность и определенная интимность записей без оглядки на возможную перлюстрацию свидетельствовали о лояльности пишущего к новой власти и о неучастии в контрреволюционных заговорах. У человека непредубежденного и неглупого, не фанатика революционной идеи, а нормального профессионала спецслужб автор дневника должен был вызвать скорее доверие, чем подозрение.

Трудно сказать, водились ли в то время на Лубянке такие профессионалы, во всяком случае, как пишет Шенталинский, «в позднейшем обзорном документе, пышно именуемом — "Меморандум" <...> говорится <что> во время закрытия лежневской "России" у ряда бывших сменовеховцев, в том числе и у Булгакова, был произведен обыск. У Булгакова были изъяты его дневники, характеризующие автора как несомненного белогвардейца»30.

Однако — никаких репрессивных мер к «белогвардейцу» применено не было, зато сам он повел себя отнюдь не как недорезанный большевиками помещик из числа тех, кто, по выражению Филиппа Преображенского, закусывает водку супом.

Он пошел в атаку и написал текст следующего содержания.

«В ОГПУ
литератора
Михаила Афанасьевича Булгакова,
проживающего в г. Москве, в Чистом (б. Обуховском) пер. в д. № 9, кв. 4.

Заявление

При обыске, произведенном у меня представителями ОГПУ 7 мая 1926 г. (ордер 2287, дело 45), у меня были изъяты с соответствующим занесением в протокол — повесть моя "Собачье сердце" в 2 экземплярах на пишущей машинке и 3 тетради, написанные мною от руки, черновых мемуаров моих под заглавием "Мой дневник". Ввиду того, что "Сердце" и "Дневник" необходимы мне в срочном порядке для дальнейших моих литературных работ, а "Дневник", кроме того, является для меня очень ценным интимным материалом, прошу о возвращении мне их".

Михаил Булгаков.
18-го мая 1926 г. г. Москва»31.

Не получив ответа, Булгаков обратился с письмом к Рыкову, тому самому, кто, к неудовольствию Филиппа Филипповича, опустил градус «новоблагословенной» водки до 30.

«Председателю Совета народных комиссаров
литератора Михаила Афанасьевича Булгакова

Заявление

7-го мая с. г. представителями ОГПУ у меня был произведен обыск (ордер № 2287, дело 45), во время которого у меня были отобраны с соответствующим занесением в протокол следующие мои, имеющие для меня громадную ценность, рукописи:

Повесть "Собачье сердце" в 2-х экземплярах
и "Мой дневник" (3 тетради).
Убедительно прошу о возвращении мне их.
Михаил Булгаков.
Адрес: Москва, Малый Левшинский, 4, кв. 1.
24 июня 1926 года»32.

Но и там ничего не ответили на эту граничащую с наглостью настойчивость интеллигента, за спиной которого, можно подумать, не было ни сомнительного происхождения — раз, ни службы у белых — два, ни контрреволюционных сочинений — три, ни родственников за границей — четыре. Булгаков откровенно нарывался на грубость, и трудно сказать, чего здесь было больше — чистой оскорбленности, гнева или трезвого расчета. Если учесть, что в качестве одной из мер наказания предполагалась ни больше ни меньше высылка за границу, то, как знать, может быть, он действительно сознательно или бессознательно добивался того, чтобы последовать за Лежневым, и тогда уж, будьте благонадежны, никогда бы не вернулся в страну Шариковых и Швондеров. Но... не судьба.

В сентябре 1926 года Булгакова вызвали, точнее, доставили на допрос в ГПУ. Следственные действия проводились давно наблюдавшим за писателем 24-летним заместителем начальника 6-го отделения КРО ОГПУ СССР С.Г. Гендиным, а протокол строго секретного, как и все вышепроцитированное, документа был любезно предоставлен обновившимися и перестроившимися органами КГБ СССР в 1989—1990 годах.

«22 сентября 1926 года ОГПУ

Отдел... Секретный к делу...

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

1926 г. сентября месяца 22 дня, Я, Уполн. 5 отд. секр. отдела ОГПУ Гендин допрашивал в качестве обвиняемого (свидетеля) гражданина Булгакова М.А. и на первоначально предложенные вопросы он показал:

1. Фамилия Булгаков.

2. Имя, отчество Михаил Афанасьевич.

3. Возраст (год рождения) 1891 (35).

4. Происхождение (откуда родом, кто родители, национальность, гражданство или подданство) Сын статского советника, профессора Булгакова.

5. Место жительство (постоянное и последнее) М. Левшинский пер., д. 4. кв. 1.

6. Род занятий (последнее место службы и должность) Писатель-беллетрист и драматург.

7. Семейное положение (близкие родственники, их имена, фамилии, адреса, род занятий до революции и последнее время). Женат вторым браком. Фамилия жены — Белозерская Любовь Евгеньевна — дом. хоз.

8. Имущественное положение (до и после революции допрашиваемого и родственников) Нет.

9. Образовательный ценз (первонач. образование, средняя школа, высшая, специальн., где, когда и т. д.) Киевская гимназия в 1909 г., Университет, медфак в 1916 г.

10. Партийность и политические убеждения. Беспартийный. Связавшись слишком крепкими корнями со строящейся Советской Россией, не представляю себе, как бы я мог существовать в качестве писателя вне ее. Советский строй считаю исключительно прочным. Вижу массу недостатков в современном быту и, благодаря складу моего ума, отношусь к ним сатирически и так и изображаю их в своих произведениях.

11. Где жил, служил и чем занимался:

а) до войны 1914 г.

б) с 1914 г. до Февральской революции 17 года. Киев, студент медфака до 16 г., с 16 г. — врач;

в) где был, что делал в Февральскую революцию 17 г., принимал ли активное участие и в чем оно выразилось. Село Никольское Смоленской губ. и гор. Вязьма той же губ.

г) с Февральской революции 17 г. до Октябрьской революции 17 г. Вязьма, врачом в больнице.

д) где был, что делал в Октябрьскую революцию 17 г. Также участия не принимал.

е) с Октябрьской революции 17 г. по настоящий день. Киев — до конца авг. 19 г. с авг. 19 до 1920 г. во Владикавказе, с мая 20 по авг. в Батуме в Росте, из Батума в Москву, где и проживаю по сие время.

12. Сведения о прежней судимости (до Октябр. революции и после нее). В начале мая с/г производился обыск.

13. Отношения допрашиваемого свидетеля к обвиняемому. (...)

Записано с моих слов верно: записанное мне прочитано (подпись допрашиваемого).

Михаил Булгаков.

(см. лист 2-й).

Показания по существу дела:

Литературным трудом начал заниматься с осени 1919 г. в гор. Владикавказе, при белых. Писал мелкие рассказы и фельетоны в белой прессе. В своих произведениях я проявлял критическое и неприязненное отношение к Советской России**. С Освагом связан не был, предложений о работе в Осваге не получал. На территории белых я находился с августа 1919 г. по февраль 1920 г. Мои симпатии были всецело на стороне белых, на отступление которых я смотрел с ужасом и недоумением. В момент прихода Красной Армии я находился во Владикавказе, будучи болен возвратным тифом. По выздоровлении стал работать с Соввластью, заведывая ЛИТО Наробраза. Ни одной крупной вещи до приезда в Москву нигде не напечатал. По приезде в Москву поступил в ЛИТО Главполитпросвета в кач. секретаря. Одновременно с этим начинал репортаж в московской прессе, в частности, в "Правде". Первое крупное произведение было напечатано в альманахе "Недра" под заглавием "Дьяволиада", печатал постоянно и регулярно фельетоны в газете "Гудок", печатал мелкие рассказы в разных журналах. Затем написал роман "Белая гвардия", затем "Роковые яйца", напеч. в "Недрах" и в сборнике рассказов. В 1925 г. написал повесть "Собачье сердце", нигде не печатавшееся. Ранее этого периода написал повесть "Записки на манжетах".

Записано с моих слов верно.

М. Булгаков.

(обрез верха листа) были напечатаны "Дьяволиада" и "Роковые яйца". "Белая гвардия" была напечатана только двумя третями и недопечатана вследствие закрытия, т. е. прекращения, толстого журнала "Россия".

"Повесть о собачьем сердце" не напечатана по цензурным соображениям. Считаю, что произведение "Повесть о собачьем сердце" вышло гораздо более злободневным, чем я предполагал, создавая его, и причины запрещения печатания мне понятны. Очеловеченная собака Шарик получилась, с точки зрения профессора Преображенского, отрицательным типом, т. к. подпала под влияние фракции. Это произведение я читал на "Никитинских субботниках", редактору "Недр" — т. Ангарскому и в кружке поэтов у Зайцева Петра Никаноровича и в "Зеленой лампе". В Никитинских субботниках было человек 40, в "Зеленой лампе" человек 15 и в кружке поэтов человек 20. Должен отметить, что неоднократно получал приглашения читать это произведение в разных местах и от них отказывался, так как понимал, что в своей сатире пересолил в смысле злостности и повесть возбуждает слишком пристальное внимание".

Вопр.: Укажите фамилии лиц, бывающих в кружке "Зеленая лампа"?

Отв.: Отказываюсь по соображениям этического порядка.

Вопр.: Считаете ли вы, что в "Собачьем сердце" есть политическая подкладка?

Отв.: Да, политические моменты есть, оппозиционные к существующему строю.

М. Булгаков».

А далее следовал своего рода «эпилог», написанный рукой самого допрашиваемого.

«На крестьянские темы я писать не могу потому, что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать. Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. Да и интересуюсь я им мало, и вот по какой причине: я занят, я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги.

Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции в Советской стране. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги.

Я всегда пишу по чистой совести и так, как вижу! Отрицательные явления жизни в Советской стране привлекают мое пристальное внимание, потому что в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя (я — сатирик).

22 сентября 1926 г.

Михаил Булгаков»33.

Прочитав эти строки, можно сказать одно: браво! Это был блестяще исполненный моноспектакль, честная игра, уверенная, безошибочная, смелая, лишенная хотя бы одной фальшивой ноты.

«Правду говорить легко и приятно».

Он ведь действительно сказал почти всю правду. За исключением того, что служил врачом у белых, что в Батуме ни в каком «Росте» не сотрудничал, а хотел отплыть из России в эмиграцию — но в конце концов об этом говорили его «Записки на манжетах». Он верил в прочность советской власти, а как иначе: пролившая столько винной и невинной крови, на его век она себе незыблемость обеспечила. Он видел и высмеивал недостатки советской жизни — но кто их не видел и разве он в чем-то солгал? Не любил деревню, в которой провел полтора года, однако нелюбовь к кулацкой деревне уж точно не считалась в раннем советском обществе преступлением. Любил русскую интеллигенцию, хотя и признавал ее пороки, и во всем этом была честная и искренняя позиция человека, которому нечего скрывать.

«Правду говорить легко и приятно».

Он и говорил в ГПУ правду, как говорил правду игемону Понтию Пилату голубоглазый бродяга Иешуа Га-Ноцри, и несколько лет спустя ту же правду высказал затравленный писатель в письме к советскому правительству. В этом смысле допрос в ГПУ был репетицией общения с властью, которая ни тогда, ни позднее не стала карать человека, ничего от нее не сокрывшего.

Но интересен вот еще какой момент. Хотя мы довольно мало знаем о личности Семена Григорьевича Гендина, кроме того, что он родился в семье местечкового врача-стоматолога, что за его плечами была служба в РККА в Гражданскую войну, и в том числе на Кавказском фронте (в контексте булгаковской биографии факт немаловажный), что на работе в ВЧК он находился с 1921 года и, начав со следователя, в дальнейшем сделал неплохую карьеру, имевшую отношение и к судьбам русской словесности (Гендин занимался делом Савинкова и расследованием самоубийства Маяковского) и приведшую его на гибельную должность заместителя начальника Разведывательного управления Генштаба РККА в 1937-м и оборванную в 1938 году — так вот, судя по всему, в 1926-м Гендин повел себя с Булгаковым корректно, и писатель это оценил. Не отсюда ли в «Мастере и Маргарите» возникнет образ «молодого, круглолицего, спокойного и мягкого в обращении человека, совсем не похожего на следователя, и тем не менее одного из лучших следователей Москвы...»?

Разумеется, это не более чем предположение, хотя повторим, что к сотрудникам ОГПУ-НКВД, начиная с «Записок на манжетах» и «Роковых яиц» и вплоть до «Мастера и Маргариты», Булгаков относился скорее позитивно, притом что никто не тянул его за язык и не принуждал этих героев описывать, но — независимо от того, каким на самом деле человеком был Семен Григорьевич, наивно было бы предполагать, что «охранная грамота» была выдана Булгакову только благодаря их откровенной беседе 22 сентября. Очевидно, что у молодого писателя были более серьезные покровители, и практически все исследователи сходятся на том, что в 1926 году Булгакова спасла от расправы его первая московская и самая известная пьеса «Дни Турбиных».

Достаточно сопоставить две даты: 22 сентября — допрос на Лубянке, 23 сентября — генеральная репетиция «Турбиных» с участием членов правительства и Главреперткома. Последовательность этих событий наталкивает на двоякое размышление: с одной стороны, вызов в ГПУ был предупреждением, с другой — Булгаков стал в каком-то смысле неприкасаем. И это — главная перемена в его личной судьбе, настигшая нашего героя на 36-м году жизни, то есть как раз в ту пору, на которую, согласно Данте, приходится середина человеческого пути. Киевский посредственный гимназист, затем едва не отчисленный за пропуски и неуспеваемость студент, затем военнообязанный земский доктор, страдавший морфинизмом, частный врач-венеролог, мобилизовывавшийся то петлюровцами, то красными, то белыми, журналист, тифозный больной, лектор владикавказского подотдела искусств и драматург Первого владикавказского театра, неудавшийся беглец из СССР, сотрудник московского ЛИТО, корреспондент «Торгово-промышленной газеты», советский безработный, литобработчик и фельетонист «Гудка», автор презренного «Накануне», сомнительных «Недр» и опасной «России», человек, сменивший столько ролей и положений, но все они были ничем по сравнению с тем, что значила в его судьбе эта новая смена декораций. Через сколько ступенек на лестнице жизненного успеха перемахнул разом Булгаков, когда его имя появилось на театральной афише МХАТа. Он вышел из безвестности и поднялся на тот уровень, где его имя стало на слуху у каждого, кто следил за культурой. Это была та площадка в сумрачном лесу, с которой можно было писать письма Сталину и размышлять о царской милости и немилости по отношению к свободному художнику. Михаилу Афанасьевичу Булгакову принесла его короткую и очень яркую, но тяжкую прижизненную славу — это важно подчеркнуть — не проза, но драматургия, и с этого момента начинается совершенно новая, иная часть его жизни.

Примечания

*. Полный текст этого объявления выглядел так: «М.А. Булгаков работает над составлением полного библиографического словаря современных русских писателей с их литературными силуэтами. Полнота словаря зависит в значительной мере от того, насколько отзовутся сами писатели на эту работу и дадут о себе живые и ценные сведения. Автор просит всех русских писателей во всех городах России и за границей присылать автобиографический материал по адресу: Москва, Б. Садовая, 10, кв. 50. Михаилу Аф. Булгакову.

Нужны важнейшие хронологические даты, первое появление в печати, влияние крупных старых мастеров и литературных школ и т. д. Желателен материал с живыми штрихами.

Особенная просьба к начинающим, о которых почти или совсем нет критического или биографического материала.

Лица, имеющие о себе критические отзывы, благоволят указать, кем они написаны и где напечатаны.

Просьба ко всем журналам и газетам перепечатать это сообщение. Москва, 6 октября 1922».

**. Подчеркнуто ОГПУ

1. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 326.

2. Там же. С. 327.

3. Там же. С. 341—342.

4. Известия. 1925. 20 сентября. С. 4. Цит. по: Гудкова В. Истоки // Литературное обозрение. 1991, № 5. С. 4.

5. Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 500—501.

6. Пришвин М.М. Дневники: 1920—1922. С. 271.

7. Сахаров В. Сатира должна идти до конца // http://infospy.ru/modules/Articles/article_storyid_142.html

8. Там же.

9. Шкловский В.Б. Гамбургский счет. Статьи — воспоминания — эссе (1914—1933). М., 1990. С. 300.

10. Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988. С. 494.

11. Там же. С. 502.

12. Там же. С. 503.

13. Независимая газета. 1995. 16 мая. Публикация Г. Файмана, Вл. Виноградова, В. Гусаченко (Архив ФСБ).

14. Гроссман-Рощин. Стабилизация интеллигентских душ и проблемы литературы // Октябрь. 1925, № 7. С. 129.

15. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 331—332.

16. «Буду рад вас видеть в Коктебеле...» (Переписка Максимилиана Волошина и Михаила Булгакова) // http://az.lib.ru/w/woloshin_m_a/text_0250.shtml

17. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 247.

18. Там же. С. 252.

19. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 334.

20. Цензура в Советском Союзе. 1917—1991. М., 1998. С. 190, 192.

21. Я не шепотом в углу выражал эти мысли. М., 1994. С. 6—8.

22. Шенталинский В. Мастер глазами ГПУ. За кулисами жизни Михаила Булгакова // Новый мир. 1997, № 10 // http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1997/10/shental.html

23. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. С. 228.

24. Шенталинский В. Мастер глазами ГПУ. За кулисами жизни Михаила Булгакова.

25. Пинов А. Трагедия авторства. Инсценировки М. Булгакова в его литературной судьбе // http://www.zvezdaspb.ru/index.php?page=88nput= 2006/12/ninov.htm

26. Белозерская Л.Е. О, мед воспоминаний. С. 336.

27. Там же. С. 352—353.

28. Кузнецов В. Защитник Христа // Литературная Россия. 2000, № 47. 24 ноября.

29. Там же.

30. Шенталинский В. Мастер глазами ГПУ. За кулисами жизни Михаила Булгакова.

31. Булгаков М.А. Письма. С. 146—147.

32. Там же. С. 148.

33. Там же. С. 156—159.