Научный подход к проблеме изучения творчества Михаила Булгакова, сформировавшийся в зарубежной критике в 70—80-е гг., способствовал глубокому проникновению в истоки литературного дара Булгакова и представлению его творчества, как единого целого. Всесторонний научный анализ требовал формы монографии. В начале 90-х наступило время подвести итоги серьезной исследовательской работы предыдущего периода. Результаты своего труда публикуют Лесли Милн, Джули Кертис, Рита Питтман. Авторы суммируют итоги своих многолетних поисков, а также опираются на богатый фактический материал, введенный в научный обиход теперь уже советской критикой. Однако при характерной насыщенности фактами эти монографии отличаются подходами к анализу творчества писателя.
Самой заметной монографией рассматриваемого периода является «Критическая биография Михаила Булгакова» Лесли Милн. Милн — известный славист, одна из ведущих зарубежных специалистов по Булгакову, автор многочисленных статей, посвятившая изучению его судьбы и произведений несколько десятилетий. В книге ей удалось не только систематизировать результаты собственных исследований, но и охватить в целом достижения как зарубежной, так и советской критики, переработать их для создания «Критической биографии». Изначально подход Милн состоит в восприятии творчества Булгакова как единого целого, где каждое следующее произведение вытекает из предыдущего. При этом автор выступает чаще всего как литературный критик, нежели биограф, что подчеркивается уже в названии. Милн полагает, что «закатный роман» Булгакова, опубликованный лишь в 60-е гг., открыл ретроспективный взгляд на его творчество. Для Милн критическое изучение булгаковского творчества неизбежно должно быть телеологическим по своем подходу, то есть каждая его работа должна быть рассмотрена с учетом тех условий, в которых она была написана, только тогда эволюция Булгакова, как писателя, может быть полностью объяснена. Монография Милн немедленно после выхода в свет вызвала оживленную полемику в западной прессе. Для нас эти критические отзывы важны не менее, чем сама книга, поскольку позволяют представить панораму критической мысли рассматриваемого периода. Кроме того, с помощью рецензий возможно перечислить основные достижения Милн при создании этой монографии.
В первую очередь рецензенты отмечают своевременность появления книги Милн на волне очередного всплеска интереса к Булгакову. Например, Э. Колин Райт (303) заявляет, что эта книга является неоценимым вкладом как в зарубежное, так и в советское булгаковедение, что она востребована именно в тот момент, когда советские ученые, пользуясь «гласностью», свободно изучают творчество писателя и публикуют его произведения. Булгаков, когда-то затравленный и почти забытый, вдруг стал наиболее популярной фигурой в русской литературе столетия. Питер Роллберг (256), в свою очередь, полагает, что само по себе использование фактов биографии в интерпретации произведений не потеряло своей актуальности в 90-е годы. Подход Милн он оправдывает еще и тем, что «в рамках истинно романтической традиции Булгаков рассматривал свою жизнь и творчество как единое целое, и этот взгляд определял его личную и художественную этику» (P. 862). Роллберг также отмечает, что «с момента публикации «Мастера и Маргариты» жизнь Булгакова стала субъектом апокрифического искажения, безответственных спекуляций и жестокой борьбы за подлинность московского Мастера» (P. 862—863), а в этой ситуации требовался строгий непредвзятый взгляд, избегающий крайних точек зрения, и эту функцию взяла на себя Лесли Милн.
Как отмечают рецензенты, Милн воздерживается от участия в обычных архивных, текстологических и интерпретационных спорах. На взгляд Ричарда Бордена, этот подход не вполне оправдан: ведь канонического понимания писателя и его искусства явно не существует (93, P. 441). Весьма уместным считает Борден сопоставление булгаковского культа, определяющего восприятие писателя в сегодняшней России, с почти невероятным отсутствием согласия среди булгаковедов всего мира по поводу наиболее фундаментальных пунктов интерпретации «Мастера и Маргариты».
Э. Хабер (164) считает, что претензия Милн на создание наиболее полной, постперестроечной биографии, которая включает весь громадный биографический и литературный материал, опубликованный в последние годы, вполне обоснована. Пользуясь последними публикациями и плодами своего исследовательского труда, Милн действительно удается закрыть многие белые пятна в булгаковской судьбе, а также откорректировать некоторые ранние трактовки булгаковских произведений. Например, она переводит и комментирует «Грядущие перспективы», ключевые абзацы «Белой гвардии», отсутствовавшие в англоязычном варианте, письмо Булгакова правительству. При этом Хабер не забывает отметить тот факт, что при всех достоинствах книги ее полнота в значительной мере условна: ведь уже после выхода в свет «Критической биографии» на родине писателя издаются сборники документов, которыми Милн не могла пользоваться в своей работе и которые оспаривают некоторые ее выводы. Например, цитируя слова сестры Булгакова о его отношении к религии в молодости, Милн не может сослаться на него самого, пишущего об отношении к религии в дневнике, опубликованном позже. Если не обращать внимание на этот недостаток, то книгу Милн, по мнению Хабер, можно считать достойным продолжением литературно-критических исследований Э. Проффер. Хабер считает, что если Милн не предлагает богатства деталей и повествовательного размаха Проффер и Чудаковой, то это нельзя считать ее недостатком. Милн, по мнению Хабер, ставит перед собой иные задачи: создание не фундаментального источниковедческого труда, а хорошо выстроенного критического исследования. Но по глубине наблюдений и силе выводов ее вполне можно сравнивать с Проффер и Чудаковой.
По мнению Роллберга, слово «критический» в заголовке книги означает, что автор собирается деромантизировать объект исследования. И действительно, на взгляд Роллберга, Милн удается выполнить обещание описать личность вместо легенды. Однако рецензент отмечает, что «сила этой критической биографии, которая базируется на приземленной и бесстрастной рациональности, также неразрывно связана с ее недостатками» (256, P. 863). По словам Роллберга, Милн испытывает искушение написать биографию Булгакова телеологически, как если бы его жизнь не могла, но была вынуждена привести к заключительному шедевру, и все его предыдущие произведения ценны в основном как приготовления к последнему. Во многих случаях Милн успешно исследует достоинства каждого произведения, действительно большинство глав книги концентрируются на ранних произведениях. Ее анализ таких текстов, как «Записки юного врача» или «Бег», можно назвать блестящим, и ее обращение к малоизученной пьесе «Батум» является прекрасным примером научной объективности. Биографические комментарии фактически точны и почти лишены полемичности. Однако именно здесь Роллберг обнаруживает главный недостаток книги: «слишком много конфликтов Булгакова — с Маяковским или Мейерхольдом — смягчены ради сомнительной правоты обеих сторон. Некоторые сложные взаимоотношения вовсе оставлены без внимания. Или, например, особая форма булгаковского консерватизма объясняется лишь выбором золотой середины между противоположными точками зрения Яновской и Чудаковой. К сожалению, такие формулировки как «Под каким бы режимом ни пришлось жить Булгакову, он нашел бы мишень для своего остроумия» типичны для такого примирительного, релятивистского подхода, который упускает специфику человеческой трагедии, его анти-коммунистическую энергию и обесценивает достоинство его донкихотского сопротивления» (P. 863). Роллберг приходит к выводу, что «не расположенность к синтезированию отдельных находок и открытий представляет другую достойную сожаления слабость биографии Милн. Вероятнее всего, этот недостаток объясняется уважением автора к множеству противоречивых фактов, но он оставляет впечатление разлада. Другими словами, Булгаков с его личной и литературной целостностью становится непостижимым» (P. 863). Точку зрения Роллберга следует признать наиболее правомерной, поскольку в своем стремлении показать не легенду, а человека, не миф, а личность, Милн оказывается неподготовленной к таким сторонам натуры Булгакова, которые она сама в силу особенностей менталитета или стереотипа мышления не способна принять. Эту тенденцию к сглаживаю острых углов замечает и Е. Хабер. По ее словам, «это наиболее очевидно в заключении, где писатель представлен человеком, чье чувство высокой самооценки не подпорчено теми примерами самобичевания и приступами страха, которыми отмечены и его жизнь, и произведения; чей свободный и веселый смех не затемнен насильственной тенденцией большинства его комедий; чей мистицизм и консерватизм достаточно разбавлен, чтобы заставить рационалистических и либеральных западных читателей принять его за равного» (164, P. 183). Возможно, причиной этого послужило стремление Милн сделать Булгакова более доступным для своих соотечественников. Однако не менее правомерным кажется и предположение, что сознательная концентрация Милн на творчестве Булгакова в ущерб фактам его биографии привела к тому, что верное представление о личности Булгакова было утрачено и подменено портретом Булгакова-художника. Все рецензенты подмечают, насколько мало в книге человека из плоти и крови, при том, что о критическом анализе Милн они отзываются чрезвычайно высоко. Как справедливо замечает Ричард Борден, «Булгакова-человека Милн заменяет причудливыми образами, которые олицетворяют какие-то темы профессиональной жизни художника: Булгаков как часть Мастера, часть Воланда, Булгаков как фаустианский непримиримый борец, Булгаков как член «рыцарского ордена» русских писателей, и т. д. Эти формулы работают хорошо в отношении свойств интеллектуальной и духовной вселенной Булгакова, даже если они не способны выразить смысл булгаковской неврастении, снобизма или не говорят ничего о том, каким Булгаков был мужем, другом или коллегой. Однако довольно часто чересчур метафоричное прочтение Милн жизни Булгакова превращается в своего рода вымышленную жизнь» (93, P. 441).
П. Роллберг считает, что изящная и строгая форма изложения, характеризующая монографию Милн, обязана своим происхождением стремлению избежать крайностей, свойственных другим биографам: избытка фактической информации, излишнего внимания семейному древу Булгаковых или бесконечных репетиционных хроник МХАТа, а также спекулятивных интерпретаций событий частной жизни. Четкую, без излишеств, организацию материала отмечает Э. Колин Райт. По его словам, в последние годы в научный обиход было введено огромное количество фактов благодаря «Жизнеописанию Михаила Булгакова» М. Чудаковой. Но, как считает Райт, объем этой монографии даже слишком велик: несмотря на то, что эта книга делает предыдущие работы неполными, ее трудно читать. А вот Лесли Милн, по мнению Райта, можно поздравить с тем, что она столь успешно переработала все, что было написано прежде о Булгакове, и создала книгу, которая не только станет источником для ссылок, но которую приятно читать.
По мнению Роллберга, с точки зрения анализа булгаковских текстов Лесли Милн внесла ценный вклад в необходимое не апокалиптическое понимание жизни и творчества писателя. Но за пределами этой области вопросы духовности Булгакова и его сложной метафизики еще требуют ответа. Они являются неотъемлемой частью его личного мировоззрения, и они также являются частью мира его произведений. Без них ни трения Булгакова с Советской властью, ни его привлекательность для русских читателей понять невозможно.
Хабер считает главным недостатком Милн ее подход к сатирическим рассказам и повестям, «когда она сама ограничивает себя утверждением, что Булгаков вовсе не был сатириком. Она полагает, что его талант вырос из экспансивного юмора и театральности, которые, без сомнения, являются гранями его таланта, но отдают первые позиции сатире» (164, P. 183). Хабер, так же, как и Роллберг, полагает, что реальный Булгаков и его произведения являются гораздо более спорными, сложными и противоречивыми, чем описала Милн, но это не мешает признать некоторые ее достижения гениальными и рекомендовать ее книгу всем, кому интересен Булгаков.
Среди достоинств книги Милн Э. Колин Райт отмечает «многочисленные полезные сравнения с произведениями других стран, например, сравнение разнообразных «снов о небесах» в народной традиции и сна Алексей Турбина в «Белой гвардии». Кроме того, Милн рассматривает те классические произведения, известные Булгакову, которые могли повлиять на использование им звезд в качестве символа вечности в том же романе» (303, P. 193). Райт также полагает, что при некотором излишестве деталей, например, при слишком подробном цитировании «Мнимостей геометрии» Павла Флоренского, комментарии Милн всегда интересны. Райт считает оригинальным объяснение старой проблемы: почему Мастер и Маргарита награждены покоем, а не светом: Милн полагает, что это «было всего лишь вопросом художественного такта» (P. 193).
По мнению Хабер, в качестве критика Милн достойна наибольшего внимания. Ее наибольшим достижением является анализ больших прозаических произведений — «Белой гвардии», «Мастера и Маргариты», изучение разнообразных подходов к последнему роману (бахтинского, мифологического, религиозного, биографического, исторического и т. д.). Гораздо менее интересен, на взгляд Хабер, анализ пьес, в котором из-за огромного количества цитат из различных редакций и подробностей театральных постановок остается совсем мало места для собственно интерпретаций.
Таковы наиболее типичные отзывы на появление «Критической биографии Михаила Булгакова». Судя по тому, что все авторы без исключения отводят книге Милн первое место в современном булгаковедении, следует согласиться с точкой зрения Е. Хабер, которая назвала монографию Милн достойным продолжением работы Э. Проффер. В 80-е годы не было автора, пишущего о Булгакове, который не откликнулся бы на точку зрения Проффер, не почерпнул бы фактический материал из ее книги. Практически тоже самое происходит в 90-е годы с книгой Милн. С учетом изменившейся ситуации в СССР, появлением многочисленных новых документальных источников монография Проффер местами устарела, и «Критическая биография» Милн заполнила эти «белые пятна». Что касается беглых сравнений с «Жизнеописанием» Чудаковой, которые пытались сделать зарубежные рецензенты, то они показывают, что фундаментальность этой монографии, перенасыщенность фактическим материалом стали в глазах зарубежных критиков скорее недостатками, чем достоинствами. Хотя не следует забывать, что «Жизнеописание Михаила Булгакова» — качественный источниковедческий труд, который помимо литературно-критического анализа предлагает обширную информацию о любом отрезке жизни Булгакова. Соревноваться с Чудаковой в насыщенности фактами Милн не может, она предлагает свою интерпретацию литературной судьбы Булгакова. При этом, как уже было указано, стремление к сокращению даже необходимого фактического материала и безуспешные попытки найти компромисс между противоречивыми фактами не идут на пользу труду Милн.
Если книгу Милн можно считать итогом научно-исследовательской работы по изучению творчества Михаила Булгакова в предыдущие годы, то закономерным результатом публикаторской работы зарубежной критики, характерной для 70—80-х годов, является сборник документов «Рукописи не горят. Михаил Булгаков: жизнь в письмах и дневниках» (109), изданный в 1991 году Джули Кертис. В огромном потоке публикаций в юбилейный год писателя книгу Кертис можно считать, как справедливо замечают некоторые рецензенты, «данью времени» (292, P. 419), поскольку так называемый «исповедальный» жанр в исследованиях о Булгакове к 90-м годам достиг пика своего расцвета. По оценке рецензентов, книга Кертис на этом фоне отличается блестящей организацией материала. В книгу входят как уже опубликованная корреспонденция, так и собственный архив Кертис, собранный в результате многолетних исследований. Кертис группирует записи дневников и цитаты из писем в форме биографического рассказа. Книга разделена на шесть хронологических периодов, каждый из которых посвящен критическому моменту в личной и профессиональной жизни Булгакова. Первая часть охватывает киевские годы и впечатления Булгакова от гражданской войны, вторая часть рассказывает о переезде в Москву и вхождении в литературный мир в качестве фельетониста и автора юмористических рассказов, третья часть охватывает период становления Булгакова-драматурга и так далее. Каждая часть предваряется биографической справкой о событиях и людях, которые играют важную роль в булгаковской судьбе в этот период. Каждый из шести фрагментов драматургически выстроен, имеет эффектное завершение.
Помимо продуманной организации материала, достоинством книги является большое количество текстов, впервые появившихся на английском языке, в том числе фрагменты дневниковых записей Елены Сергеевны Булгаковой с трагикомическими подробностями жизни Булгаковых в 30-е гг. По наблюдению Л. Викс, эти документы «помогают дополнить наше восприятие Булгакова в его окружении» (P. 419). Кроме того, многие из них раньше были доступны только в форме выдержек в «Жизнеописании» Чудаковой или появились с редакторской правкой в издании Лосева и Петелина.
Л. Викс обнаруживает в этой книге единственный недостаток. Личные письма, по ее словам, формально являются жанром, который полностью определяется и формируется требованиями личности автора этих писем. Викс считает, что Кертис должна была бы побольше уделить внимания анализу Булгакова как автора писем. По ее мнению, «в лучших образцах своего эпистолярного жанр (письмах Вересаеву) Булгаков проектирует классический имидж, культивируемый членами общества Арзамас в 19-ом веке» (P. 420). Этот образ характеризуется такими признаками, как любовь и дружелюбие, любовь к литературе, хороший вкус, восторг от удовольствий разума и плоти, откровенность, самоирония, разнообразие интересов, гражданственность и чувство юмора. В худших образцах булгаковского эпистолярного жанра, на взгляд Викс, проявляется болезненная эгоцентричность, которая, например, встречается дневниковых записях по отношению Любови Белозерской. По мнению рецензента, «тот факт, что он держал свои дневники и первые рассказы в тайне от первых двух жен, означает сложные отношения между публичным и личным имиджем» (P. 420). Кертис не отрицает этого аспекта целиком, не стесняется непривлекательных черт булгаковского характера, которые раскрывают источники. Но она ограничивает себя обычными наблюдениями, в то время как поднятый вопрос, как считает Викс, открывает массу возможностей, не использованных в книге.
Еще раз подчеркнем, что книга Кертис становится обобщающим итогом публикаторской работы зарубежной критики в 70—80-е годы. При этом следует отметить, что, в отличие от предыдущего периода, в 90-е годы подобное документальное издание не служит многозначительным упреком российским исследователям, поскольку большинство документов, опубликованных Кертис, уже введены в научный обиход на родине Булгакова.
От классической монографии Милн и документальной биографии Кертис третья заметная работа этого периода — книга Риты Питтман «Раздвоение авторского «Я» в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита»» (234) — отличается тем, что ее автор сосредоточена исключительно на анализе интертекстуальных связей «закатного» романа Булгакова. Питтман скрупулезно анализирует философские идеи романа, возможные истоки и предпосылки «Мастера и Маргариты». Творческий метод Булгакова, его судьба и сложные взаимоотношения с властью также становятся объектом исследования. А главным инструментом для Питтман служат философские идеи создателя аналитической психологии Карла Юнга. Психоаналитическое и мифологическое направления были одними из самых сильных в литературоведении Великобритании и США в XX веке. Однако их расцвет приходится на начало столетия. В 70—80-годы психоаналитическая критика была вытеснена на периферию интенсивным развитием мифологической, структуралистской, поструктуралистской, семантической, рецептивной и других методологий. Тем не менее психоаналитическая критика не исчезла совсем, а ее понятийный и терминологический аппарат глубоко вошли в контекст современного литературоведения. Как полагает А. Козлов, «в этом отношении можно говорить о продолжающемся значительном влиянии психоанализа на всю американскую литературоведческую мысль»1. Мифологическая критика была особенно популярна в 40-е годы, однако, можно утверждать, что современные критики выросли на трудах представителей именно той эпохи, в частности, Нортропа Фрайя. С этой точки зрения книга Питтман представляет собой интересный пример синтеза различных, весьма влиятельных литературоведческих течений, возрождение которых наблюдается в 90-е годы.
Питтман отмечает, что Михаил Булгаков прославился как человек, который не вписался в свою эпоху, и что поклонникам писателя свойственно наделять его личность чертами легендарными. В связи с этим автор исследования ставит своей целью показать, что Булгаков был писателем своего времени и своего народа. Питтман также продолжает тенденцию к демифологизации Булгакова, но делает она это совсем иначе, чем Милн, не выстраивая его творческий путь в единое целое, а противопоставляя творческую карьеру Булгакова духовному бесплодию российских радикальных мыслителей XX века. Драма писателя в филистерском обывательском обществе изучается в книге Питтман через феномен раздвоения личности и рассматривается с точки зрения привлекательных, хотя во многом спорных по применению идей Юнга. Питтман оговаривается, что мысли Юнга, идеи Павла Флоренского или Эрнста Ренана служат для нее не более, чем инструментом, который дает возможность проиллюстрировать аргументы автора. Этот подход, как прежде подход Милн, становится своего рода камнем преткновения: за него рецензенты хвалят, за него и ругают.
Питер Роллберг, например, отмечает, что монография Риты Питтман выстроена в ориентации на проблему, а не на хронологию. Она концентрируется на отдельных темах: тема писательского «я», демонические мотивы и образ Сатаны, философский подтекст разговора Пилата с Иешуа. Эти темы Питтман считает наиболее важными для толкования романа. Биографические факты, по наблюдению Роллберга, «даны постольку, поскольку они могут подтвердить тезисы Питтман, сформулированные на интерпретации одного только текста» (256, P. 864). Кевин Мосс замечает, что анализ сборника «Вехи», эссе Соловьева о демонах в энциклопедии Брокгауза-Эфрона, кошмара Алексея Турбина, встречи с чертом Ивана Карамазова, работы Павла Флоренского о геометрии, «Жизни Иисуса» Э. Ренана и «Плахи» Ч. Айтматова в качестве фона для понимания «Мастера и Маргариты» весьма интересен. Однако по наблюдению Мосса, в произведении Питтман трудно разглядеть структуру, определяющую свое место для каждой из перечисленных составляющих. «На двух сотнях страниц она дает нам возможность посмаковать многие вещи — мемуары, русскоязычные источники, известные Булгакову, недавнюю критику, юнговские интерпретации, — но единой, объединяющей все это структуры здесь нет. Некоторые источники — монография М. Чудаковой, энциклопедия Брокгауза-Эфрона, пьеса «Дни Турбиных» — цитируются или пересказываются на протяжении целой страницы, иногда дольше. Большая часть материала в книге уже известна литературоведам. Возможно, основным намерением автора было обеспечить обзор для обычного читателя или читателя, не знающего русский язык. Даже в таком случае, хотелось бы видеть некую центральную линию, объединяющую разрозненный материал» (211, P. 421).
В отличие от Милн, Питтман редко связывает «Мастера и Маргариту» с другими произведениями Булгакова. Ее гораздо больше интересует связь этого произведения с теми идеями, которые, как представляется Питтман, буквально «витали в воздухе» в период, предшествующий написанию романа. Зачатки тех идей, которые реализовал Булгаков в своем романе, она находит в сборнике «Вехи». В эту книгу, вышедшую в свет в 1908 году, вошли статьи известных русских философов Н. Бердяева, С. Булгакова, П. Струве. Питтман определяет «Вехи» как пропагандистскую работу, которая была написана с целью разрушить альянс между атеизмом и прогрессом с одной стороны, религий и политическим консерватизмом — с другой. Авторы сборника считают революцию 1905 года реально ощутимым симптомом болезни, которая поразила радикальную интеллигенцию, и «Вехи» были задуманы, чтобы дать ответ на эти события, вынудить радикалов взять на себя ответственность за происшедшее.
Хотя Питтман считает очевидным, что Булгакову не было смысла отстаивать христианский идеализм в «Мастере и Маргарите», роман, на ее взгляд, можно представить как часть духовного возрождения, которое началось с некоторыми мыслящими людьми, ищущими возможность воспрепятствовать попыткам радикальной интеллигенции заменить духовную культуру утилитарностью. По мнению Питтман, зло, которое вскрывал Булгаков в своем романе, имеет своими истоками то зло, против которого либералы-христиане, авторы «Вех» пытались предостеречь своих собратьев.
Хотя «Вехи» появились почти на два десятилетия раньше, чем Булгаков начал писать свой роман, этот сборник, по мнению Питтман, сыграл как бы роль сейсмографа тех толчков, которых сотрясали Москву в 30-е гг. И благодаря этому сборник является бесценным помощником для анализа духовного, интеллектуального и философского контекста романа Булгакова. В сущности «Вехи» содержат открытое оправдание и поддержку духовности и интеллектуальности в российском обществе. Авторы сборника стремились остановить слепое движение интеллигенции к материализму и утилитаризму, а также продемонстрировать, как это ни парадоксально, что идеологический фанатизм приводит к кризису в науке, как результат того, что наука оказалась на краю превращения в метафизику. Роман Булгакова показывает, чего достигли радикалы в попытке создать целиком материалистическую и реалистическую «социалистическую действительность» в 20-е и особенно в 30-е гг.
Далее Питтман сравнивает роман Булгакова и сборник «Вехи», находя если не текстологические, то не менее поразительные идейные сходства. По мысли Питтман, Булгаков выразил идеи, витавшие в воздухе в напряженный исторический период в своем собственном «мистическом» стиле. Однако, как справедливо замечает Питер Роллберг, «есть некоторое разногласие между тем фактом, что литературные тексты создаются в окружающей среде, густо населенной другими текстами, и тем фактом, что писатели воспринимают окружающую текстовую среду сознательно или бессознательно. Более того, интертекстуальные связи не обязательно лежат на поверхности нового текста и не всегда возможно задокументировать, знал ли автор о многих других текстах, которые связаны или могли быть связанными с его произведением» (256, P. 864). С этой точки зрения Роллберг задается вопросом, почему именно «Вехи» служат источником для такого сравнения. «Почему не произведения Розанова или Леонтьева?» — спрашивает Роллберг. — «Эти авторы в силу своего консерватизма имеют достаточно связей с булгаковским мировоззрением, как и «христианские либералы», и последователи Соловьева» (P. 864). Но в своем дальнейшем анализе Роллберг приходит к выводу, что все многочисленные источники романа, предложенные за последние двадцать лет, от творений гностиков до «Братьев Карамазовых» Достоевского, имеют право привлечь внимание исследователя. «Вопрос не в том, какой из этих текстов больше подходит и может считаться единственным наиболее важным источником, вопрос в том, почему все эти тексты подходят так хорошо. Обычно так происходит потому, что художественный текст противоречив и позволяет интерпретировать его по-разному. Но более конкретно они подходят потому, что булгаковский роман так живо и ярко отобразил онтологическую дилемму творческого человека в любом репрессивном обществе. Соответственно, какой бы философский или художественный текст не рассматривал бы эту дилемму, он обязательно может быть связан с «Мастером и Маргаритой» не на одном уровне, так на другом» (P. 864). Так что в этом смысле Роллберг оправдывает выбор Питтман, подчеркивая, что до нее никто не догадывался столь четко провести параллели между Булгаковым и авторами «Вех». Но при этом критик справедливо заметает, что «когда презентация этих связей предполагает случайные отношения, например, между портретами писателей в «Мастере и Маргарите» и статьей автора «Вех» — другими словами, когда Булгаков выступает в роли последователя «Вех», иллюстрирующего философские или политические тезисы в художественном тексте — потенциал этого метода исчерпан» (P. 864). С этим соглашается и Мосс, полагая, что часто утверждения Питтман о влиянии тех или иных источников слишком прямолинейны: например, заявления, что «Вехи» «явно отражены» в булгаковских произведениях, или что герои романа Булгакова действуют «в согласии с этими взглядами».
Концепция шизофрении Юнга используется в книге, как считает Роллберг, в качестве рамки для формулировки основной идеи: «сталинский коммунизм, как безбожное общество, калечит души интеллектуалов, и только вмешательство потусторонних сил может исцелить раздвоенную личность, как можно видеть на примере Бездомного и, что неожиданно, Мастера» (P. 864). По мнению рецензента, теории Юнга благодаря их универсальной приложимости и относительной обособленности от современной литературы показали себя весьма продуктивным инструментом для анализа Из всех психоаналитических теорий концепции Юнга более всего подходят к проблемам культуры. В монографии Питтман юнговские термины и понятия чаще всего встречаются в главе под названием «Писатель», которую большинство рецензентов считают одной из лучших в книге, хотя сходство между Иваном Бездомным и Мастером, как полагает Роллберг, зашло слишком далеко. По его мнению, «грех Ивана, прежде всего, не в трусости, а в равнодушии и фальши, и в этом его главное отличие от Мастера» (P. 864).
Роллберг замечает, что подобная непоследовательность суждений типична и для других глав книги. «Точные наблюдения, например, по поводу гипнотических способностей Маргариты, и убедительные критические пассажи, как, например, сравнение булгаковского Пилата и имитации того же в «Плахе» Айтматова, соседствуют с неуместными догматическими рассуждениями или анахроническим взглядом на Сталина, как тирана капризного, своевольного, деспотически подавляющего невинных людей (в этом романе, более чем в других произведениях, Булгаков отвергает подобный упрощенный взгляд)» (P. 865). Этих недостатков Питтман удается избежать в главе о Пилате, которую многие критики считают лучшей в книге. В этой главе ее аргументация опирается на тезис, что замечание Иешуа по поводу трусости адресовано не столько Пилату, который имеет собственную этику, основанную на концепции политической лояльности, а к самому Иешуа, переосмысляющему трусость перед лицом смерти, на взгляд М. Джонса, «это прочтение дает полифонический изгиб иерусалимской истории» (177, P. 745).
Кевин Мосс, в отличие от Роллберга, считает, что юнговские идеи — лишь приманка для неискушенных читателей. В издательском анонсе говорится о новом прочтении Булгакова с точки зрения психоанализа, но на самом деле, как отмечает Мосс, есть гораздо более интересные произведения Юнга для сопоставления с художественной литературой, нежели «Воспоминания, мечты, самопознание», автобиография Юнга, которую чаще всего цитирует Питтман. Мосс полагает, что вовлечение идей Юнга в анализ булгаковского текста мог быть гораздо глубже, например, можно было бы обратить внимание на то, что Юнг часто обращается к «Фаусту» и попытаться поместить в сталинский контекст юнговские архетипы нацистской идеологии. Питтман же, по мнению Мосса, предпочитает широту за счет глубины. Здесь следует отметить, что требования рецензента не совсем правомерны. Питтман привлекает идеи Юнга не для анализа булгаковского текста в целом (хотя от отдельных элементов подобного анализа автор просто не может удержаться), и не для выявления того, какие именно идеи психоанализа можно применить для интерпретации «Мастера и Маргариты». Основной задачей автора становится анализ отражения в «Мастере и Маргарите» психологических процессов литературного творчества. В этом ей помогает Юнг, идеи которого, конечно же, нельзя свести к одному произведению, которое чаще всего цитирует Питтман. И ей об этом известно, потому что само представление о философии Юнга у автора книги гораздо богаче приведенных цитат. Питтман выбирает у Юнга то, что непосредственно относится к ее проблеме. Художественное изображение писательской шизофрении (Питтман настаивает на этом слове) в романе рассматривается как психологическая манифестация раздвоения духовного и морального характера, порожденного в душе самого писателя его конфликтом с властью. Питтман интерпретирует шизофрению как раздвоение личности и считает ее главным ключом к разгадке булгаковского отношения к судьбе писателя. Следует, однако, упрекнуть Питтман в склонности к эпатажу, которая заставляет ее, как и в случае с «Вехами», идти на излишнее выпрямление ассоциаций между источниками. Довольно рискованным в контексте писательского творчества становится слово «шизофрения». Хорошо, что Питтман хватило такта не вынести его в заглавие. Шизофрению Питтман рассматривает не просто как прием, который использует Булгаков в своем главном романе. В психиатрии шизофрения определяется как состояние, сопровождающееся галлюцинациями, в котором основа личности больного меняется. Юнг утверждает, что шизофреник теряет контакт с реальностью, так как его «эго» подчинено внезапному вторжению подсознания. В романе Булгакова шизофрения означает, что молодой поэт потерял контакт с жизнью по прихоти дьявола. Булгаков, по мнению Питтман, ясно показывает, что шизофрения приводит к расщеплению личности. Иван разговаривает сам с собой, в нем уже две личности, два Ивана. И к концу этого разговора в палате Бездомного появляется Мастер.
Раздвоение личности, по мысли Питтман, переживает и сам писатель. Это опасное утверждение, конечно, не означает, что Булгаков был болен шизофренией. Просто этот термин помогает постичь то состояние, которое сопутствует моменту творческого вдохновения. Особенно тогда, когда нужно сделать выбор между зовом вечности и настойчивыми требованиями современности. Булгаков остро переживал свою слабость, свой страх, свою неспособность противостоять давлению власти, поэтому сделал проблему взаимоотношений художника и власти основным предметом своего творчества. Поскольку и в романе «Мастер и Маргарита» эта тема проходит красной нитью, выбор Питтман этого произведения для изучения раздвоения личности вполне оправдан.
По мнению Джонса, основная мысль Питтман заключается в том, что булгаковский роман объединяет множество раздвоенных личностей, которые в результате появления Воланда в Москве становятся единым целым, поскольку жизнь открывается им в истинной перспективе. Отсутствие четкой структуры в организации материала у Питтман, которое замечает другие критики, Джонс объясняет нежеланием навязывать свое мнение. По его мнению, сравнивая булгаковских героев с другими произведениями Питтман побуждает читателей к собственным размышлениям. Строго говоря, в этом и заключается преимущество интертекстуального подхода.
Следует отметить, что Питтман явно испытывает влияние мифологической школы американской критики, когда привлекает представления Юнга мифе для анализа булгаковского романа. Например, опираясь на идеи Юнга о том, что сны и мифы находятся в одной и той же области психики, Питтман рассматривает дьяволов Достоевского и Булгакова не только как иррациональные импульсы, подобные снам, но и как фактические проявления мифологического опыта. Кроме того, Юнг считает, что мифы являются фундаментальным выражением человеческой природы, и когда миф дается выраженным в словах, индивидуальное сознание формирует его, но основной смысл, дух мифа проистекает из неизвестного психического источника. По мнению Р. Питтман, это помогает понять, почему мифы, связанные с Богом, так похожи у разных народов мира. Проверяя мифы рассудком, Берлиоз отвергает их. Бездомный, с другой стороны, сделал свой вклад в мифологизацию, нарисовав в своей поэме пусть сатирический портрет Иисуса, но зато так, как будто он жил на самом деле. Этот литературный промах показывает, что и Бездомный вошел в контакт с зоной бессознательного, которому принадлежат творческие и мифотворческие силы.
Исследование Питтман служит примером того, как универсализируется понятие интертекстуальности в 80—90-годы. Теоретики структурализма и постструктуралистско-семиотических школ стали отождествлять сознание личности с письменным текстом, что повлекло за собой восприятие культуры, общества, истории и литературы как некоего текста. «Положение, что история и общество могут быть прочитаны как текста, — справедливо замечает И.П. Ильин, — привело к восприятию человеческой культуры как единого интертекста, который в свою очередь служит как бы предтекстом любого вновь появляющегося текста»2. Следствием такого уподобления сознания тексту становится «интертекстуальное растворение субъективности человека в текстах-сознаниях», составляющих «великий интертекст» «культурной традиции»3. Монография Питтман не является полным воплощением подобного подхода, однако в ней удивительным образом сочетаются элементы психоаналитической, мифологической, структуралистской и постструктуралистской школ американской критики. При этом работу Питтман можно считать своего рода итогом изучения интертекстуальных связей «Мастера и Маргариты» в зарубежной критической мысли. Ведь, как уже не раз отмечалось, эта тема интересовала критиков, пишущих о Булгакове, и в 60-е, и в 70-е, и в 80-е годы, поскольку категория интертекстуальности всегда считалась приоритетной для зарубежного литературоведения.
Таким образом, три наиболее заметных монографии, изданных в 90-е годы, представляют также три различных подхода, разрабатываемых зарубежной критикой в рассматриваемый период. Милн представляет телеологический литературно-критический подход, в котором биографические события служат источником для анализа творчества, а каждое произведение занимает свое место в эволюции булгаковского таланта. Питтман подходит к изучению наследия Булгакова не с точки зрения обстоятельств его личной судьбы и взаимосвязи между отдельными произведениями, ее подход строится на исследовании интертекстуальных связей. Основой для анализа творчества Булгакова становятся идеи аналитической психологии Карла Юнга, позволяющие Питтман раскрывать психологию творчества. Кертис предпочитает путь строгой фактологичности, выстраивая книгу, как монтаж документов, связанных с жизнью писателя, таким образом его эпоха и этапы его жизненного пути предстают во всей своей наглядности. Книга вводит в научный обиход ценные документы, которые не могли быть доступны ученым, не владеющим русским языком. В собственно литературной критике такое исследование не дает новых интерпретаций и версий, но представляет богатый материал, могущий послужить дальнейшему плодотворному изучению и анализу булгаковских произведений.
Примечания
1. Козлов А.С. Литературоведение Англии и США XX века. — Симферополь, 1994. — С. 117.
2. Ильин И. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. — М., 1996. — С. 384—391.
3. Там же. — С. 225.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |