В семидесятые годы интерес догматической критики к Булгакову значительно ослабевает по сравнению с предыдущим периодом, однако писатель оказывается в центре внимания критики другого толка, как бы противостоящей и казенному официозу, и «либералам» шестидесятых годов. В связи с этим фактически новое десятилетие в истории булгаковской критики фактически открывается в 1969 году, когда появились статьи «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных»»1 В. Петелина2 и «Последняя книга М. Булгакова» П. Палиевского3, положившие начало характерным для нового этапа в истолковании булгаковского творчества тенденциям, которые позднее будут продолжать и сами эти авторы, и некоторые их коллеги.
Как заметил один из них, критик Н. Утехин, упрекая своих «либеральных» оппонентов в излишней политизированности, последний роман Булгакова, «на время как бы выпавший из истории литературы, стал принадлежностью сразу двух эпох: прошлой — по времени создания, настоящей — по времени актуализации. Но прежде всего прочитан он был как роман современный, и не только читателями <...> но по большей части и критикой, и это в немалой степени способствовало произвольности его толкований: извлекая из романа лишь общее, «вечное», каждый в соответствии со своими пристрастиями мог приспосабливать его к так или иначе понимаемым потребностям духу сегодняшнего дня»4. Пожалуй, трактовка произведений в соответствии с потребностями «духа сегодняшнего дня» — это одна из функций литературной критики, и упрек в этом, высказанный Утехиным, звучит тем более странно, что и сам Утехин, и его соратники не гнушались «в соответствии со своими пристрастиями» «приспосабливать» Булгакова к потребностям времени. Главное, все же, в том, как «понимаемы» эти потребности: «так или иначе».
В 1970-е годы оформилась так называемая «русская партия», активисты которой были, как правило, близки к литературным кругам. Одной из популярных фигур, за которую начали бороться «патриоты», стал Булгаков. В нем видели «белого», который признал правоту советской власти, смирился с ней, а кроме того опирался в творчестве на традиции классической русской литературы и обладал талантом, который не мог не заметить Сталин (хотя, как отмечает Н. Митрохин, единой выработанной позиции «русской партии» в отношении Сталина не было)5. Один из вождей «русской партии» С. Семанов в 1977 году приводит характерный список «русских», с его точки зрения, литераторов. Возглавляет его Шолохов, считавшийся у националистов культовым писателем, следом идут Платонов и Булгаков6. Именно в свете этой борьбы за Булгакова и его наследие проступает истинный смысл высказываний таких критиков, как Палиевский, Петелин и близких им по духу.
В важнейшей для осмысления булгаковской критики статье 1982 года остроумно и точно итог этим тенденциям (как оказалось, итог промежуточный, ведь некоторые «семидесятнические» идеи перекочуют и в восьмидесятые годы) подвел В. Воздвиженский7. Любопытен уже сам факт, что восприятие Булгакова современной критикой становится, может быть, впервые, особым предметом изучения.
Одно из наблюдений автора статьи «Пределы интерпретации (Наследие Михаила Булгакова в истолковании критики 70-х годов)» касается того, что в это время «...обнаружилась тенденция как бы улучшить творческую судьбу М. Булгакова, приукрасить его отношения с современной ему действительностью. Первые образцы такого улучшения предстали в работах В. Петелина»8, который, в частности, пишет, что в ранних фельетонах, очерках и рассказах Булгакова «его позиция очень определенна: он резко выступает против нэпманов, этих нуворишей, приспособленцев, радуется всему новому, советскому, что так стремительно укреплялось в жизни»9.
В противовес высказанному, например, Метченко в 1969 году мнению охранителей о том, что «талантливый писатель не понял и не принял ряд основных, решающих тенденций своей эпохи, судил о ней односторонне», в 1970-е годы появляется точка зрения Петелина (в некотором роде протеже10 Метченко), согласно которой рапповские критики обвиняли Булгакова «в том, в чем он никак не был виноват. Ни одной строчки у него нет против Советской страны, против новой России»11. Более того, критик уверен, что «Булгаков не только принял новую действительность, но и способствовал ее утверждению. Работая в различных учреждениях, он видел то, что мешало развитию новой жизни <...> Его сатира била по врагам революции — комчванству, самодовольству, бескультурью»12.
Оттепельное стремление опровергнуть обвинения в «антисоветчине» вырождается в желание вообще не замечать противоречий между писателем и советской действительностью.
Как пишет Воздвиженский, Петелин «стремится попросту скрыть драму взаимонепонимания между Булгаковым и его временем. Он подчеркивает в писателе «русское дарование», преданность родине, веру в ее будущее, «кровный» интерес ко всему происходившему в Советской России. Все это бесспорно. Но одним этим отношения М. Булгакова с послеоктябрьской Россией далеко не исчерпывались. Они складывались гораздо труднее. В. Петелин же этих трудностей не замечает. М. Булгаков предстает у него как бы с самого начала полноправным и признанным в литературе 20-х — 30-х годов художником»13.
Этот взгляд на Булгакова как на «признанного» писателя демонстрирует, например, рассуждение Петелина о том, что «за рубежом, да и у нас в некоторых кругах, распространяется мнение, будто Булгакова «репрессировали», а потом «реабилитировали», некоторые называют даже точную дату «реабилитации» — 1962 год. Ничего не может быть вздорнее подобных утверждений, — возражает критик, тут же приводя, однако, не менее «вздорные» и наивные аргументы. — В 30-е годы шли его пьесы «Дни Турбиных» и «Мертвые души» (по Гоголю), весной 1941 года состоялись две премьеры «Дон Кихота» (по Сервантесу), с 1943 года шла его драма «Пушкин», в 1957 году поставили «Бег»»14.
Вспомним, что в пятидесятые и шестидесятые годы критикам и писателям с трудом приходилось «протаскивать» полузабытого автора с сомнительной репутацией, которого тогда еще нужно было представлять читателю. Каверин в выступлении на писательском съезде 1954 года чуть ли не впервые публично (куда уж публичнее Всероссийского съезда писателей?) произнесший имя Булгакова, призвав «помнить и любить свое прошлое»15, затем, в одной из самых первых «оттепельных» публикаций о булгаковском творчестве, отмечал длительное и «необъяснимое равнодушие» к писателю со стороны критиков16. А постановка «Бега», осуществленная почти одновременно в двух советских театрах, вызвала удручающе мало откликов в центральной прессе.
Но из семидесятых годов критики уже словно не слышат мертвого молчания, в котором было замуровано имя писателя, и забывают о его долгом и непростом возвращении17. По мнению Петелина, Булгаков никуда и «не уходил». В словах критика очевидна попытка задним числом «вписать» его в литературный процесс, из которого он был насильно и надолго вырван.
Подобную попытку предпринимает и Палиевский, цитирующий отчаянное письмо Булгакова правительству: ««Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1 Художественный театр... Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены». Можно не сомневаться, что на каждом из этих мест он был бы со своей фантазией и верностью тому, за что взялся, — невозмутимо подытоживает критик»18. Позднее В. Гудкова очень точно прокомментирует это высказывание: «Можно, наверное, предположить, что особенно хорош был бы писатель в роли рабочего сцены, употребив на исправление работы все отпущенные ему природой возможности и энергию, следуя логике Палиевского. Да только что-то не хочется этой логике и этому благодушию? цинизму? — следовать».
Вслед за Петелиным и Палиевским «улучшает» творческую судьбу писателя и Утехин, который пишет, что художественный дар сатирика в сочетании с «сильно развитым гражданским пафосом» позволили писателю «найти свое место и в советской жизни, и в советской литературе»19
Подобным же духом проникнуты некоторые высказывания критика И. Бэлзы, который подчеркивает «вписанность» Булгакова в советскую систему — у него Булгаков буквально откликается душой на партийные постановления: «Постановление «О перестройке литературно-художественных организаций», как можно полагать, сыграло немаловажную роль в настроении Булгакова, как и многих других деятелей советской культуры. Во всяком случае, 1932 год ознаменовался многими радостными» событиями в жизни писателя — женитьбой на Елене Сергеевне, совместной поездкой в Ленинград, заключением договора на книгу о Мольере для серии «Жизнь замечательных людей» (правда, вышла из печати эта книга в данной серии — multis de causis — лишь через тридцать лет), переговорами с несколькими театрами страны о постановке «Бега» и других пьес и, что для нас самое главное, началом работы над третьей (первой полной) редакцией романа...»20. Стоит посмотреть в начало этого отрывка, чтобы увидеть, как автор проводит связь между этими событиями в жизни писателя и постановлением ЦК.
Бэлза подхватывает «благополучную» версию творческой судьбы писателя и, как замечает Воздвиженский, вслед за Петелиным «откровенно адаптирует взгляды и идейные мотивы М. Булгакова, выпрямляет его гражданскую позицию, преувеличивает его сближение с новым обществом и новым мировоззрением»21.
Это сказывается и на прочтении булгаковского творчества. Так, безнадежно оторванным от текста «Мастера и Маргариты» выглядит замечание Бэлзы о том, что «Булгаков подчеркивает щедрость государства и затраты на все, что нужно для создания оптимальных условий для художественного творчества»22.
При этом критик «стремится как бы заверстать М. Булгакова в общий ряд с теми, кто действительно прошел до конца путь сближения с революцией: он пытается отнести автора «Белой гвардии» к тем русским писателям, которые «крепко верили людям в Кремле»»23.
К «людям в Кремле» особое, трепетное отношение демонстрируют и Бэлза, и Петелин, который, в частности, пишет: «Известный ответ И.В. Сталина на письмо Билль-Белоцерковского, при всей его резкости и прямолинейности, в сущности, брал под защиту Булгакова от литературных налетчиков»24.
Однако критик забывает упомянуть, что в том же письме «Бег» «в том виде, в каком он есть» Сталин назвал «антисоветским25 явлением» (а «Багровый остров» — просто «макулатурой»), — ведь это не укладывается в его представление о внимательном и заботливом вожде: «Когда Сталин приезжал смотреть «Дни Турбиных» (в музее МХАТа запротоколировано 15 посещений), он всегда спрашивал: «А как Булгаков? Что делает? Очень талантливый человек...»»26.
Критик Утехин предпринимает «более усовершенствованную попытку адаптировать взгляды и образы М. Булгакова»27. Начало его рассуждений кажется обнадеживающим: «...некоторые исследователи сейчас пытаются как-то сгладить, затушевать противоречивость и сложность отношения М. Булгакова к революции, к современной ему действительности»28, — признает Утехин, что воспринимается как спор с тем же Петелиным. Однако буквально на следующей странице критик сообщает о том, что «...отношение к власти, к советскому строю у художника было не просто лояльным. Как гражданин СССР, как сын своей Родины он не мог не заботиться о ее процветании и величии. Обывательскому идеалу накопителей, стяжателей, казнокрадов он противопоставляет не только отвлеченные понятия о чести и добродетели, но и вполне конкретные общественные, государственные идеалы».
Далее Утехин подкрепляет эту пафосную «патриотическую» речь весьма забавным своей неуместностью примером из Булгакова, явно не замечая при этом авторской иронии в цитируемом им отрывке: «Деньги, поучает один из героев романа валютчиков и торгашей, арестованных работниками угрозыска, «не в ледниках должны храниться, а в госбанке, в специальных сухих и охраняемых помещениях. И на эти деньги не теткины крысы должны любоваться, а на деньги государство машины будет покупать, заводы строить»»29.
В своих рассуждениях о сложном и в то же время лояльном отношении писателя к советской действительности Утехин демонстрирует непоследовательность, что не ускользнуло от Воздвиженского: «М. Булгаков выступает у него, с одной стороны, художником, который признавал необходимость революции, разделял в основном ее идеалы и цели <...>. И вместе с тем тут же, на этих же страницах Н. Утехин говорит о «глубоком скептицизме» писателя «в отношении революционного прогресса», о том, что «социалистическое общественное движение» он воспринимал со стороны. Совместить несовместимое не удается»30, — иронично резюмирует Воздвиженский.
Видимо, пытаясь все же хоть как-то совместить несовместимое, Утехин прибегает к сложной и утонченной диалектике. Критик почему-то убежден, что Булгаков прекрасно понимал «необходимость насилия, которое несла с собой революция во имя торжества большинства над меньшинством, неизбежность утверждения принципа подчиненности меньшинства большинству, в условиях нового общества»; но в то же время, по мнению Утехина, писатель, «оказавшись объективно на стороне меньшинства и испытывая на себе все тяготы этого положения, не мог принять и оправдать контроль со стороны большинства»31.
В результате таких витиеватых рассуждений критика глобальный, «внешний», мировоззренческий конфликт Булгакова и новой советской действительности переводится во внутренний план, становится лишь «внутренним» конфликтом писателя, который не сумел примирить в себе противоречия между «Великой Эволюцией» и «Великой Октябрьской революцией»: «Он, противопоставивший Революции Великую Эволюцию, по сути дела пытался отрицать последнюю, стремясь шагнуть в царство «разума, добра и справедливости» ранее, чем будут созданы для этого необходимые возможности»32, — поясняет Утехин.
Утехин, как замечено Воздвиженским, «не рисует гармонии между М. Булгаковым и обществом его времени; он видит разделявшие их противоречия и расхождения. Но признать за этими расхождениями решающее для творчества и творческой судьбы М. Булгакова значение он тоже не соглашается. Критик представляет эти противоречия как бы несущественной, второстепенной подробностью духовной и творческой биографии писателя...»33. И в этом убеждении он отнюдь не одинок. Так, Петелин изображает принципиальный конфликт Булгакова с современниками как своего рода неприятный «анекдот» или досадный курьез, который приключился в жизни талантливого писателя (и не только одного Булгакова) и над которым он первым же и посмеялся. «Он делал аккуратные вырезки публикаций, наклеивал их в альбом или вывешивал на стены комнаты, явно издеваясь над всей шумихой недоброжелателей»34, — сообщает Петелин читателям «Огонька». А спустя несколько лет развивает эту мысль: «Неужели только неудача с романом так удручающе на него (на Мастера. — С.Ф.) подействовала? Неужели только — статьи Аримана, Лавровича и Латунского привели его к трагическому концу, как утверждают некоторые критики? Разумеется, нет! (И здесь уместно будет напомнить об отношении самого Булгакова к тем критическим статьям, которые лавиной обрушились на него после премьеры «Дней Турбиных». Е.С. Булгакова рассказывала, как Михаил Афанасьевич аккуратно собирал эти статьи и подклеивал в альбом, а самые злобные развешивал по стенам квартиры и со смехом показывал своим гостям. Словом, подобная критика не столько угнетала Булгакова, сколько веселила, настолько она была тенденциозной и непрофессиональной.) Но главное, Булгаков и в этом нисколько не похож на Мастера. Сколько бы ни подвергали его критике, он упорно и настойчиво продолжал работать»35.
Трудно даже представить, насколько «подобная критика» «веселила» Булгакова. Но так или иначе и Петелин, и Бэлза, и Утехин признают конфликт писателя с рапповцами. Для критики 1950—1960-х годов было принципиально важным прояснить роль печатных кампаний против М. Булгакова в его судьбе и высказать свое к ним отношение. Однако в 1970-е годы акценты заметно смещаются. На фоне того, что «связи писателя с новой, социалистической Россией, выпрямляются, приукрашиваются», в фокусе оказывается теперь только одно — «травля, преследование художника вульгарными нигилистами, «литературными налетчиками»»36.
В частности, Утехин убежден, что, «конечно же», Булгаков «противником революции (за которой стоял народ) не был. Высоко развитое гражданское самосознание, горячая любовь к Родине во многом определяли характер его взаимоотношений с советским строем. Советская власть для Булгакова была исторически конкретной и закономерной (ибо ее установил народ) формой государственной власти в его стране, выступление против нее означало для него выступление против собственного государства, предательство по отношению к Родине, что для художника было невозможным»37.
А «осложнение» взаимоотношений писателя с революцией «шло по другой плоскости»: серьезное опасение у художника вызывало «нигилистическое отношение со стороны пролеткультовской и рапповской критики к выработанной за века духовной культуре нации...»38.
В этом Утехин согласен с Петелиным, который одним из первых предложил подобную версию событий булгаковской жизни: ««Сейчас торжествует «международный писатель» (Эренбург, Пильняк и друг.)», — писал в те годы Пришвин Горькому, который много внимания уделял молодым русским писателям, видя в них продолжателей великих традиций национальной культуры. В начинающем М. Булгакове Горький тоже заметил по-настоящему русское дарование»39. Критик полагает, что Булгаков «противопоставил свое творчество, свою индивидуальность некоторым молодым писателям начала 20-х годов, отказавшимся от национального культурного наследия»40. В. Петелин напоминает, что не только М. Булгаков встречал неприятие критики: «Резким нападкам подвергались Шолохов, Леонов, Шишков, Есенин, Пришвин, Сергеев-Ценский, Чапыгин, то есть писатели, которые своим творчеством как бы демонстрировали неразрывную связь новой, Советской России с ее многовековой культурой. Новая Россия — наследница подлинных национальных богатств — вот мысль, которая в числе других объединяла столь разных художников. А это не нравилось некоторым критикам»41.
Как замечает Воздвиженский, «возникает представление, будто здоровой основой послеоктябрьского художественного процесса служило исключительно стремление писателей следовать национальным началам творчества...» этому стремлению «противостояли якобы вненациональные элементы, гнездившиеся в РАППе, Лефе и культивировавшие нигилистическое новаторство, отрыв от почвы»42.
Такая трактовка появляется у Петелина. Рассуждая о том, что «проблема сатиры — проблема политическая» (ведь писатель «должен ясно представлять себе, во имя чего он критикует, во имя чего отрицает»), Петелин отмечает, что Булгаков «был честным и правдивым художником, патриотом своей родины, он был сыном своего народа и желал только процветания своей стране и своему народу. Вот что было главным в его творчестве»43.
Далее в привычном уже благодушном тоне Петелин рассуждает о судьбе Булгакова: «Много трудился Михаил Булгаков, и эти муки творчества приносили ему радость. Но были и трудности, например, нападки рапповской критики. Вокруг имени писателя она искусственно создавала нездоровый интерес, почти все новые его вещи встречались этой критикой подозрительно, нередко виделось в них то, чего на самом деле там не было, подчас сознательно искажался авторский замысел. Но эти литературные и житейские превратности жизни не сломили Булгакова, не заставили сделать неверного шага. Твердо было его убеждение в том, что русский писатель не может жить без родины. Михаил Булгаков всегда оставался верным своему народу, своему Отечеству. Глубинные истоки его творчества питались именно этой кровной связью с Россией, которую он беспредельно любил»44.
Россия видится главной идеей последнего романа Булгакова и Палиевскому (в этой книге мы «мы почувствуем продолжение чего-то очень для нас важного — русской интеллигентности»45 и «вдруг мы услышали снова классический русский смех»46). Хотя, как замечает Воздвиженский о статье критика, «даже опытный читатель поймет ее содержание с трудом и не сразу: слишком многое говорится недомолвками, намеками, закодированными столь тщательно, что смысл их доступнее лишь самым посвященным»47. Да и сам Палиевский с трудом формулирует то, что ему кажется основным в «Мастере и Маргарите»: «что-то жизненно необходимое, еще не решенное, как раздвигающиеся полюса одной идеи, в центре которой — Россия»48.
«Патриот», «Родина», «сын своего народа», «своя страна», «кровная связь с Россией» — частота повторений критиками этих слов заставляет насторожиться. Оказывается, линию жизни Булгакова выпрямляют, как замечает Воздвиженский, даже «не ради самого Булгакова»; его творчество — «подчас лишь почва или повод, чтобы развить те или иные произвольные построения». Булгаков попадает «в область борьбы идей в литературе 70-х годов», где отчетливо проступает «тенденция оценивать явления искусства и духовной жизни исключительно мерками русского национального развития»49.
Вспоминая о выходе статьи «Память сердца неистребима» в «Огоньке» 1968 года, Петелин пишет: «...здесь, может, впервые говорилось о новом литературном направлении, которое рождалось на наших глазах». И далее поясняет, в чем его суть, отрывком из этой статьи: ««Слова о связи с землей, с малой и большой Родиной все чаще и чаще звучат на страницах русской прозы. Уже сейчас можно говорить о новом направлении в современной прозе, где тема патриотизма, разработка национального характера становятся центральными...»»50, — цитирует сам себя Петелин.
Выросшая во многом на почве так называемой «деревенской прозы» и обращавшая особое внимание на классическую русскую литературу, «патриотическая» критика (сама себя воспринимавшая, конечно, без кавычек), представленная в первую очередь «Молодой гвардией»51 и «Нашим современником», развивалась в оппозиции52 к критике официальной. Размышляя о взглядах «русофилов», Петелин вспоминает: «Сейчас в этом нет ничего особенного, но тридцать с лишним лет тому назад это было вызовом программным положениям КПСС о единстве советского народа, о новом советском человеке»53. Однако идеи «русских патриотов» осуждались не только номенклатурной критикой54; они составляли мощное, но во многом маргинальное направление в литературном процессе, которое породило массу споров и вызвало сильные возражения «со всех сторон»55.
Возможно, сторонники этой тенденции видели себя борцами за «национальное богатство» против «вненациональной», оторванной от «почвы» критики — подобно тому, как (в их представлении) Булгаков в 1920-е годы. Творческая судьба писателя в их работах служит «иллюстрацией вины вненациональной вульгарно-рапповской критики перед «русским дарованием». Как раз для этого и упрощается реальная сложность отношений М. Булгакова» с послеоктябрьской действительностью, приуменьшаются его расхождения с ней, замалчивается единодушно отрицательное отношение широкой общественности тех лет (а не только рапповских и подобных кругов) к Булгакову»56. (Критики 1950—1960-х годов не раз прибегали к цитированию советских литературных авторитетов, положительно отзывавшихся о Булгакове и его творчестве, однако делалось это, думается, для того чтобы попытаться «починить» репутацию писателя. Совсем иное — в 1970-е годы. «Попытки В. Петелина и И. Бэлзы изобразить дело так, будто лучшие силы литературной общественности всегда поддерживали М. Булгакова, — это прямое искажение истины, и скорее сознательное, чем невольное. А. Фадеев, к примеру, совсем не лишь тогда заметил «человека поразительного таланта», когда было уже поздно: сделать это раньше ему не позволила вся логика литературной борьбы. И суждения А.В. Луначарского о произведениях Булгакова были зачастую близки к тем, что принадлежали перу рецензентов журнала «На литературном посту»»57.) Все сводится к противостоянию «патриота России», «сына своей Родины» русоненавистникам. «Вся сложная, драматическая история взаимоотношений художника и общества <...> подменяется незатейливой и одновременно удобной, многих устраивающей версией о травле «русского дарования» кучкой литературных вредителей»58.
«Авербах, Гроссман-Рощин, Мустангова, Блюм, Нусинов59 и многие другие планомерно и сознательно травили Булгакова»60, — пишет Петелин. «Между тем совсем не в Авербахе или Блюме было дело, — уверен Воздвиженский. — Дело было в суровой логике истории — в тех жестких, без скидок и снисхождения требованиях, которые предъявляло любому художнику общество, утверждавшееся в бескомпромиссной борьбе. Неприятие М. Булгакова — вовсе не итог происков литературных вредителей и даже не одна из рапповских крайностей, а объективная закономерность развития: тогда, в обстановке 20-х — 30-х годов, произведения писателя и не могли быть приняты...»61. В этих словах Воздвиженского, к сожалению, есть своя правда. И рапповские крайности, и оскорбления, и травля в печати — все это не было чем-то «искусственным», как считает Петелин, чем-то чужеродным для своего времени; скорее, наоборот, в этом преломлялась суть «бескомпромиссной борьбы», в которой Булгаков отнюдь не стоял на стороне «всего советского», как это хотят преподнести в 1970-е годы.
В подобном ключе трактуется и биография писателя, и его творчество. Например, Бэлза задается вопросом: «Итак, в кого же направлено неотразимое острие сатиры Булгакова? Неужели, как пытались доказать особо «опытные» советологи, в тот социальный строй, который для строителей культуры создал такую обстановку, какая описана в «Мастере и Маргарите», такие условия, каких во времена Булгакова не было ни в одной стране мира?..»62. Решительно невозможно найти в тексте романа ту «обстановку» и те «условия», о которых говорит Бэлза. Редактор журнала, «объясняющий», как следует изображать Христа; собрание писателей, превращающееся в отвратительную склоку; гнусная сцена писательского вечера в Грибоедове; пишущий «пролетарские» стихи поэт Рюхин с «кулацким» нутром — всего этого словно не замечает критик. Однако он замечает мощные выпады Булгакова против гонителей Мастера, и здесь ему, конечно, можно было бы отдать справедливость, если бы он не представлял гонителей главного героя как основную цель сатиры писателя, ради этого и создавшего свой роман. Бэлза убежден, что «основным объектом сатирического обличения» в «Мастере и Маргарите» является «вульгарно-социологическая, пасквилянтская критика», которая компрометировала «созидавшуюся в стране социалистическую культуру», чего, естественно, не мог терпеть Булгаков: он «эту деструктивную роль критики демаскирует»63.
Вторит ему и Н. Утехин (хотя его работа посвящена критике И. Бэлзы), убежденный в том, что в последнем романе Булгакова «сатирически заостренное изображение художником негативных сторон современной ему московской жизни, естественно, не может рассматриваться как попытка писателя воссоздать существеннейшие, характернейшие черты эпохи. Это скорее его предупреждение об опасности, которой угрожают человеку и человечности всякого рода рационалистические концепции общественного мироустройства»64.
Булгаков представляет в романе «общество, основывающееся на подобных позитивистских, прагматических началах», как «стандартизированное, унифицированное»65. Если следовать логике критика, получается, что Булгаков написал не злободневную сатиру, а антиутопию, посвятив роман разоблачению неких «позитивистских» концепций мироустройства.
Утехин «для того и приглушал расхождения Булгакова со взглядами и социальной практикой современников, чтобы подставить этим расхождениям, так сказать, другого адресата, чтобы подменить объект сомнений писателя»66. Ведь не мог же, в самом деле, М. Булгаков, «русский патриот», сомневаться в советской власти и в революции! Он сомневался только в механистических концепциях, проявления которых видел в молодом советском государстве, но которые считал «выражением духа западной, а не русской философии с ее целостным, синтетическим пониманием человека»67. Эти концепции якобы и взяла на вооружение вульгаризаторская критика.
Не случайно, убежден Утехин, в «Мастере и Маргарите» воплощением «отвелеченно-схоластической рационалистической мысли» является «человек с иностранной фамилией Берлиоз», который был «задуман автором как деятель не столько русского, сколько всемирного масштаба, как секретарь Всемирного объединения писателей...»68. Кстати, «носитель сил разложения» — то есть некий «вредитель», противопоставленный советскому обществу, а не являющийся его неотъемлемой частью, — Берлиоз, согласно Н. Утехину, оказывается «одной из главных фигур в романе, выдается за главный объект булгаковского отрицания». Хотя из 32 глав романа Берлиоз действует только в двух, у критика «нет выхода: ведь других персонажей, к которым он мог бы «привязать» свое токование романа, просто не имеется»69.
Обличая «механистический материализм и отвлеченный рационализм»70 таких, как «человек с иностранной фамилией Берлиоз», М. Булгаков на примере Мастера демонстрирует, оказывается, что «жизнь личности, сколько-нибудь выходящей за рамки идеи «социального разума», <...> превращается при этом в сплошной кошмар»71. Мастер попадает в итоге к Стравинскому, и критик, ссылаясь на черновые рукописи, совсем не случайно отмечает, что психиатрическая больница Стравинского, «олицетворяющая в романе как бы крайнее выражение рационалистического, научно-позитивистского отношения к действительности и человеку, согласно которому все необычайное расценивается как отклонение от нормы», «не могла не вызвать одобрения иностранцев». Согласно критику, «иностранцы» видят этой больнице «как бы овеществление своего идеала...»72.
На этом фоне характерным становится и то, какую роль в своей интерпретации Утехин отводит прояснению «иудейского» и «неиудейского» в ершалаимских главах: «В свете общего замысла романа становится очевидным, что вопрос о сирийском происхождении Иисуса связан прежде всего со стремлением писателя как бы косвенно подчеркнуть неиудейский характер проповедуемого его героем нравственно-философского учения»73. По его мнению, «Булгаков, безусловно, опирался на свидетельства, обосновывавшие неиудейское происхождение Иисуса (например, на утверждение жившего в 60-е годы I века н. э. Цельса, называвшего отцом его солдата Пантеру)»74. Утехин настойчиво педалирует эту тему, — делает решение вопроса о «неиудейском» происхождении Иешуа чуть ли не основой булгаковского замысла. Однако «мотив ненависти Пилата к Иудее и иудеям вовсе не имеет у М. Булгакова того масштаба и значения, которое он получает у Н. Утехина». Критик делает эту деталь содержания «Мастера и Маргариты» предметом столь усиленного внимания, что становится очевиден его собственный субъективный интерес к этой теме — интерес, уже не вытекающий из самого содержания романа, а искусственно привнесенный в его интерпретацию»75
Таким образом справедливое и вполне невинное само по себе утверждение, что Булгаков наследовал традициям отечественной литературы и что в этом была его принципиальная писательская позиция, извращается и на фоне представлений о том, что в двадцатые годы российская культура утратила эту преемственность, становятся основанием для исполненных националистического пафоса трактовок булгаковской биографии и творчества.
Критике шестидесятых годов со всем ее пафосом идеологической борьбы и многочисленными попытками акцентировать в «Мастере и Маргарите» то, что дало бы основание для разговора о более или менее «либеральных» ценностях, о репрессиях тридцатых годов, о праве личности на «внутреннюю свободу» и об индивидуальной «ответственности перед своей совестью», — этой критике все же удалось сделать отнюдь не мало для истолкования романа и предложить любопытные интерпретации, что было особенно важным на этапе его «вхождения» в литературу. Нельзя этого сказать о «патриотической» критике семидесятых годов.
Если обратиться к работе Палиевского, то нетрудно заметить, например, что Воланда и его свиту критик «выводит» из первого романа Булгакова, из «клетчатого», который явился во сне Турбину и произнес свое глумливое «Голым профилем на ежа не сядешь!.. Святая Русь — страна деревянная, нищая, а русскому человеку честь — только лишнее бремя». Именно этот «клетчатый» (напоминающий, как было замечено, прежде всего о ночном «госте» Ивана Карамазова) располагается в «Мастере и Маргарите» «как хозяин: он действует нагло и безнаказанно; мы узнаем наконец, что это дьявол, посетивший нас «со товарищи», чтобы поживиться глумлением в полную сласть...»76.
Словно продолжая начатую Скорино «демонизацию» Воланда, Палиевский полагает, что «князь тьмы» и его спутники представляют в романе «силы разложения». Правда, они не всемогущи: «глумятся-то они, оказывается, там, где люди сами уже до них над собой поглумились»77, резонно замечает критик, тут же уничижительно добавляя, что «они только подъедают им давно оставленное». (Хотя в то же время он говорит о том, как «эта замечательно интересная сила, <...> едва проснется подлинное, тотчас же спешит к нему присоединиться, но чуть кто зазевается — быстро его рушит, разъедает, глумится и топчет»78, так что остается не выясненным, где же властвует Воланд: «среди совершившегося уже распада» или там, где «едва проснется подлинное»).
Как пишет Воздвиженский, у критика «Воланд вообще числится в «отрицательных героях»»79. Хотя, кажется, Палиевский не до конца определился с этим: вот уже он пишет об этой «силе», что «никогда не может ухватить она у этого подлинного его начал. И, значит, всем своим коварством — только чистит, выжигает его слабость. Безжалостное исправление того, что не пожелало само себя исправить»80.
При этом Палиевский утверждает, что автор «посмеивается и над дьяволом»: он «смеется над силами разложения, вполне невинно, но чрезвычайно для них опасно»81. Говоря о булгаковском смехе, Палиевский бросает туманное замечание, что дело в его «положительной силе: новом продолжении тех ценностей, которыми держится жизненная связь»82. Что касается представленной в образе Воланда силы «разложения», которая, по Палиевскому, одновременно является и силой «очищения», то «собственное же ее положение остается незавидным; как говорит эпиграф к книге: «часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Все разоренное ею восстанавливается, обожженные побеги всходят вновь, прерванная традиция оживает и т. д.»83.
Трудно пройти мимо одного любопытного наблюдения Палиевского, который пишет о Бездомном (возможно, все же несколько преувеличивая его роль), что «едва ли не для него разыгралась вся эта история Мастера и Маргариты». Критик тонко замечает, что Бездомный «единственный развивается в этой книге»; «его учитель когда-то ушел из историков в художники, покинул все и ото всего себя развязал; Иван — едва ли не наоборот. Он возвращает себе собственное имя...» и избирает своей специальностью историю84. Однако это ценное замечание Палиевский заканчивает не адекватным булгаковскому тексту (а потому текстом и не подтвержденным) высказыванием: Иван Бездомный «начинает понимать, что есть народ в этой истории, <...> есть то растущее целое, которое не в силах разложить никакие Коровьевы и Воланды»85.
Как и статью Палиевского, публикации Петелина трудно отнести к числу значимых для истолкования булгаковского творчества работ, если не считать немногих ценных наблюдений, порой попадающихся на страницах его статей «Возвращение Мастера» и «Герои Булгакова». Таких, например, как высказывание о том, что «в романе нет образа Христа, нет Воланда-сатаны. Мастер написал роман о Понтии Пилате и Иешуа»86. Это представляется очень важным для понимания того, как соотносятся ершалаимские главы произведения с новозаветным текстом: М. Булгаков, безусловно, по-своему интерпретируя библейские события, создает все же именно художественный, а не «исторический» образ, и изменение имени подчеркивает эту условность созданного им героя87.
Интересно и мнение Петелина о том, что «в действиях Воланда как бы просматриваются гуманистические идеалы самого Булгакова»88, что «Воланд — это во многом персонификация авторской позиции»89 (Интересно оно еще и тем, что прямо противоположно точке зрения Палиевского — соратника Петелина. У последнего «разрушительная», «глумящаяся» сила вовсе не в Воланде — он-то как раз, скорее, «положительный» герой — а тех, кого Воланд наказывает: «Булгаков в лице Воланда сам расправляется с этой нечистью, не дожидаясь, пока наказание придет в реальном житейском виде. Он был нетерпелив, страстно желал увидеть свою страну богатой, прекрасной и культурной. Вот почему он так ненавидел разного рода нечисть, которая, пользуясь несовершенством госаппарата, бюрократизмом и другими недостатками молодого государства, разлагала нестойкие души»).
Но немногие справедливые суждения не задают тона статьям Петелина: их перебивают другие размышления критика. В частности, он пишет, что «Творчество Булгакова — это в большой мере опосредственное творчество: через легенды, исторические биографии — Мольера, Пушкина, мифические сюжеты — Иешуа, наконец, блестящие инсценировки — «Мертвых душ» Гоголя, «Дон Кихота» Сервантеса...». И далее упоминает Шолохова и Леонова, создавшие «человеческие характеры и типы, которые являлись открытием в литературе. Характеры эти первородны по самой своей человеческой сути, в то время как талант Булгакова нуждался в опосредственном выражении»90. Есть, однако же, у Булгакова не только «опосредственные» (хотя писатель действительно активно аккумулировал в образах многих своих персонажей культурные ассоциации и традиционные мотивы), но и «первородные» герои: излишним здесь выглядит упоминание о «Зойкиной квартире», «Белой гвардии», «Днях Турбиных» «Беге» «Театральном романе».
Столь же странными кажутся и многие другие оценки Петелина, согласно которому, например, «Мастер мог принимать Маргариту только до тех пор, пока их любовь была тайной», а душевная болезнь героя стала «словно возмездием за ту неправедную жизнь, за то тайное счастье, которое они скрывали от людей»91 (не давление же критиков, в самом деле, вызвало ее! Вспомним недоумение Петелина: «Неужели только неудача с романом так удручающе на него подействовала?»92)
Думается, не стоит более останавливаться на «интерпретациях» В. Петелина, выступающем на фоне густого пересказа булгаковского текста. Трактовка «Мастера и Маргариты», предложенная Утехиным, тоже вряд ли заслуживает особого внимания, так как основные ее идеи укладываются в рамки уже рассмотренной концепции, согласно которой Булгаков посвятил роман критике «бездуховных и вненациональных вульгарно-социологических и позитивистских концепций исторического развития общества, отражение которых он усматривал в современных ему пролеткультовских и рапповских теориях»93 (именно так Утехин определяет «конкретную проблематику романа»).
Нельзя, однако, не отметить, как в своих работах Утехин увлекается перечислением имен, с которыми М. Булгаков связан «нитью глубокой преемственности». Здесь и «великие художники Средневековья и Возрождения — Микеланджело, Босх, Данте, Боттичелли», и «выдающиеся мастера западноевропейского искусства нового времени — Мильтон, Кальдерон, Гете, Байрон, Рембрандт, затем Шатобриан, Альфред де Виньи, Эса ди Кейруш, А. Франс, Т. Манн, Рильке и др.»94
«И др.», — явно нехотя обрывает себя критик, но, думается, великих имен мировой художественной культуры хватило бы еще не на одну страницу. Что и подтверждают его дальнейшие «сравнения»: «Легко выявляются литературные связи М. Булгакова и с теми произведениями мировой литературы, в которых использованы фантастические, демонологические образы и темы с целью сатирического обличения и философского осмысления современности. Здесь он в известной мере соприкасается с общемировой романтической традицией, связанной с изображением в литературе потусторонних сил (Людвиг Тик, Гофман, Новалис, Шамиссо, Ламартин, Шатобриан, Колридж, Вордсворт, Шелли, Э. По, Н. Готорн и т. д.)...»95
Перечисляя таким образом имена, критик «вписывает» Булгакова в некую мировую традицию, с которой он соприкасался «в известной мере».
В такой же «известной мере» Булгаков оказывается связанным и с отечественной традицией. Говоря о том что «оригинальность формы «Мастера и Маргариты» стали усматривать именно в сочетании различных и, казалось, несопоставимых стилевых пластов», Н. Утехин напоминает, что «само по себе это сочетание (конечно, не реалистического, фантастического и сатирического, а правильнее сказать фантастического и обыденного, условного и жизнеподобного, романтически возвышенного и сатирического), не составляет оригинальность романа — оно вполне в традиции русской литературы»96 Далее следуют имена писателей (В. Одоевский, О. Сомов, Гоголь, Салтыков-Щедрин, Л. Андреев, Ф. Сологуб, А. Белый, В. Ремизов, В. Брюсов, А. Толстой, Л. Леонов, В. Маяковский), которые так же, как и М. Булгаков, в сатирических и философских целях «нередко» использовали «неожиданное соединение, скажем, фантастического, необычного и реального, повседневного, заключающее в себе сильный художественный эффект (оно как бы взрывает наши привычные представления о вещах, заставляет по-иному взглянуть на них)»97
Упоминание любого приема, использованного Булгаковым, влечет за собой очередной список имен. «Отказ Булгакова от реалистической мотивации при изображении фантастического, потустороннего98» и «стремление уничтожить грань между обыденным, действительным и нереальным, необыкновенным»? — не спешите видеть в этом оригинальность Булгакова: к такому приему уже прибегали А. Грин, К. Случевский, В. Ремизов, Л. Андреев, А. Ахматова, Л. Леонов99. Обращение к «евангелической теме»? — и здесь М. Булгаков не является «первооткрывателем»: к библейским сюжетам прибегали «многие русские художники слова, в том числе Лермонтов, А.К. Толстой, Достоевский, Л.Н. Толстой, Л. Андреев, А.М. Ремизов», а также Блок, Есенин, Клюев100.
После этих перечислений, заметив, что «традиционна и сама философская проблематика «Мастера и Маргариты»», Утехин делает неутешительный для Булгакова вывод: «В общем, с какой стороны ни взять роман, все в нем оказывается традиционным, с чем-то схожим, что-то напоминающим»101.
Но откуда же тогда возникает «ощущение новизны» после чтения Булгакова? Этим вопросом задается и сам Утехин. Его ответ таков: «Неистощимый на выдумку фантазер, веселый мистификатор, Булгаков посредством ряда волшебных превращений делает для нас далекое близким, действительное — призрачным и фантастическим, несуществующее — реально ощутимым, осязаемым. Ну что, поудите сами, может быть реальнее огромного черного толстого кота, лихо катящегося на колбасе московского трамвая...»102. Странно, однако же, что после этих слов не следует очередного списка писателей, который делали «несуществующее — реально ощутимым», и что Н. Утехин не вспомнил хотя бы Гофмана, упомянув булгаковского кота.
Отдельный интерес представляет статья идейного соратника Утехина (который справедливо подвергает сомнению многие высказанные в ней наблюдения) Бэлзы — и, пожалуй, не столько как пример «патриотической» трактовки «Мастера и Маргариты» (размышления подобного толка здесь довольно локальны), а, скорее, как «первая попытка проследить связи названного романа с этико-философским, религиозно-мифологическим, литературно-эстетическим наследием веков, установить, на какой историко-культурный материал опирался автор «Мастера и Маргариты»»103.
Однако попытка эта кажется неудачной: работа Бэлзы представляет собой пространный и сбивчивый пересказ романа, снабженный «комментариями», которые уводят читателя далеко в сторону от собственно булгаковского произведения, такими, например, как следующее рассуждение: ««Ведомство Воланда» у Булгакова, — пишет Бэлза, — построено на отчетливо выраженной дуалистической основе, подчеркнутой такими атрибутами, как уже упоминавшийся бриллиантовый треугольник «всевидящего ока» и древнеегипетский амулет, как бы напоминающий о том, что в гелиопольскую «Великую Девятку богов», состав которой, правда, не раз менялся, входили не только Осирис, но и убивший его брат Сет, оказавшийся не в силах помешать воскрешению Осириса.
В одном из гимнов, опубликованных знаменитым французским египтологом Огюстом Мариеттом в его труде «Абидос» (1880), сложность Осириса (о котором, кстати сказать, рассказывает Ивану на Патриарших прудах Берлиоз) подчеркивается тем, что этот бог одновременно является и «владыкой преисподней». Таковым он остается и после воскрешения, оставляя Гору свой престол на земле:
Слава тебе, Осирис, правитель преисподней,
Владыка престола, сидящий на своем троне,
Царь преисподней, князь запада...»
И трудно не согласиться с Воздвиженским, который полагает, что «доверять утверждениям и гипотезам Бэлзы нет оснований, настолько явно он исходит исключительно из собственных знаний и представлений, не особенно считаясь с опытом, личностью, художественной позицией автора романа»104.
И сегодня, спустя тридцать с лишним лет, вполне в духе времени предстают толкования последнего романа Булгакова, предложенные Бэлзой: «Если вновь обратиться к учению гностиков, то именно там мы найдем объяснение истинной причины внезапного появления пламени, языки которого испепеляют дома в «Мастере и Маргарите». Ибо буквы INRI, являющиеся сокращением надписи Jesus Nazarenus Rex Judaeorum, сделанной по распоряжению самого Пилата на табличке, прибитой над головой казнимого Иешуа, гностики расшифровывали иначе: Igni Natura Renovatur Integra («огнем обновляется природа»). Едва ли можно сомневаться в том, что пожары, возникающие в «правдивом повествовании» Булгакова, находились в прямой связи с этим «еретическим», резко осужденным католической церковью толкованием «гностического» Четвертого евангелия (19, 19)»105.
Пожалуй, данная работа предвосхитила «ставшее модным в 1980-е течение «эзотериков» и тех, кто без устали расшифровывает булгаковские «коды» и «тайнопись» (начало которому положила известная статья И. Галинской)»106 Работы Бэлзы и вступающего с ним в полемику Утехина уже в 1970-е годы становятся первыми в не прекращающемся и по сей день потоке «толкований», «дешифровок», попыток проследить «генеалогию» и раскрыть «подтексты» булгаковского романа. Бэлза и Утехин стали основоположниками целой отрасли эпигонского или дилетантского литературоведения, паразитирующего на произведениях Булгакова. Творчество писателя «с характерным для него стремлением к сложному ассоциативному и символическому изображению»107 оказалось необычайно благодатной почвой для подобных изысканий, которые основаны на «необязательных ассоциациях и малоубедительных параллелях»108 и метод которых можно определить как «сопоставление одного слова с другим: здесь «чугунный» и там «чугунный» — значит, имеем смысловую связь...»109. Пользуясь этим методом, Бэлза строит невероятные и мало относящиеся к самому М. Булгакову рассуждения, которые сильно зашкаливают за возможные «пределы интерпретации».
Примечания
1. «...В черном списке я оказался уже в 1969 году после того, как опубликовал статью «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных», <...> указав на некоторых ненавистников русского писателя» (Петелин В. Мой XX век: счастье быть самим собой. Жизнеописание в воспоминаниях о противоборстве официальной идеологии. Документы. Письма. Статьи. Размышления. — М.: Центрполиграф. 2009. — С. 412).
2. См. Приложение. — С. 190.
3. См. Приложение. — С. 190.
4. Утехин Н. Исторические грани вечных истин («Мастер и Маргарита» М. Булгакова) // Современный советский роман. Философские аспекты. — Л.: Наука. 1979. — С. 196.
Нельзя не привести и небольшой, но показательный выпад Утехина против «либералов»: «По мнению, например, И. Виноградова, Булгаков даже намеренно (для того, вероятно, чтобы облегчить работу своим будущим критикам) всю «конкретную историческую конъюнктуру» романа «отчетливо и последовательно вывел за скобки». Вооружившись такой посылкой, далее уже совсем не трудно сблизить некоторые идеи произведения Булгакова с «теми формулами, которые были развиты в наш век философией экзистенциализма и благодаря которым экзистенциализм получил такое распространение и сыграл такую немаловажную роль в период сопротивления фашизму», или доказать вместе с А. Альтшулером, что центральной коллизией «Мастера и Маргариты» является неизбежное и неизменное «вечное» противоречие между государством и личностью. <...> Так, В. Лакшин, например, в своей работе пытается представить драму Мастера как следствие нарушений законности, имевших место у нас во второй половине тридцатых годов, несмотря на то что драма эта (как показывает третья, наиболее полная из ранних редакций романа) получила художественное и философское осмысление у писателя еще в 1933 году, а может быть и раньше» (С. 196).
5. Митрохин Н. Русская партия. Движение русских националистов в СССР. 1953—1985 годы. — М.: НЛО, 2003. — С. 532.
6. Митрохин Н. Русская партия. Движение русских националистов в СССР. 1953—1985 годы. — М.: НЛО, 2003. — С. 533.
7. См. Приложение. — С. 185.
8. Воздвиженский В.Г. Пределы интерпретации (Наследие Михаила Булгакова в истолковании критики 70-х годов) // Литературно-художественный процесс 70-х гг. в зеркале критики. — М. — 1982. — С. 114.
9. Петелин В. Родные судьбы. Споры и размышления о современной русской прозе. Издание 2-е. — М.: Современник, 1976. — С. 149.
10. «Статьи в «Огоньке» и «Правде» были замечены. Профессор А.И. Метченко предложил мне работу в МГУ: прочитать пропедевтический курс, то есть курс лекций о современной русской литературе, 32 часа, и открыть запись в семинар по современной русской литературе» (Петелин В. Мой XX век... — С. 244).
Кстати, далее автор приводит сохранившийся план своего курса («Ничего подобного в университете в то время не преподавалось. Новые имена для студентов, новые проблемы, разговоры о русском национальном характере...»):
«12. Художник и его время (продолжение). Михаил Булгаков.
Два мира Булгакова: мир сатирических персонажей и мир Пушкина, Дон Кихота, Мольера, Максудова.
13. Театр Михаила Булгакова. «Дни Турбиных» (постановки в театрах Станиславского и МХАТ), «Бег», «Мольер», «Иван Васильевич» и др.
«Театральный роман», «Мастер и Маргарита»» (С. 246—247).
С гордостью В. Петелин отмечает: «Впервые на моем семинаре была защищена дипломная работа о «Мастере и Маргарите». Считаю это событием исторического значения: до этого имя Булгакова в МГУ, может, и не упоминалось» (С. 248).
11. Петелин В. Родные судьбы... — С. 165.
12. Там же. — С. 159.
13. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 114.
14. Петелин В.М.А. Булгаков и «Дни Турбиных» // Огонек. — 1969. — № 11. — С. 27.
Ср.: «После того, как несколько лет Булгакова не печатали, а его пьесы были сняты с репертуара, Художественный театр подготовил премьеру «Мольера». И хотя самому автору трактовка режиссера не казалась верной и убедительной, понятно, с каким волнением ждал он первых представлений новой своей пьесы. <...> А 9 марта (1936 года. — С.Ф.) появилась в газете редакционная статья о «Мольере». Статья называлась: «Внешний блеск и фальшивое содержание». Булгаков подозвал жену и сказал: «Ты понимаешь, что это значит? С пьесами кончено». В самом деле, «Мольера», не помешкав, сняли, сняли и комедию «Иван Васильевич» в театре Сатиры, а уж афиши были расклеены на тумбах и через неделю ожидалась премьера...» (Лакшин Вл. Уроки Булгакова // Памир. — 1972. — № 4. — С. 59).
15. Каверин В. Речи со II съезда Союза писателей // Литературная газета. — 1954. — 22 декабря. — С. 2.
16. Каверин В. Заметки о драматургии Булгакова // Театр. — 1956. — № 10. — С. 69.
17. Показательно, что и самому Петелину приходилось наталкиваться на глухую стену, когда он пытался напечатать материал о Булгакове (что не могло свидетельствовать о благонадежности писателя, которого, может, и не «репрессировали», как многих других, но и не «реабилитировали»): «Наконец (речь идет о конце 1969 года. — С.Ф.), Михаил Шундик (Николай Шундик, главный редактор журнала «Волга» — С.Ф.) признался, что не может напечатать мою статью «Два мира Михаила Булгакова», обком, цензура, университетская общественность протестуют против публикации <...> Естественно, в саратовском обкоме и местной печати отрицательно отозвались о работе журнала, который «протаскивает» тех, кто дает положительные образы белых». Критик отправил статью в «Молодую гвардию», редактор которой, А.В. Никонов, «сказал мне, что его цензура вызывает по поводу моей статьи о Булгакове.
— Возьмите меня с собой, я им докажу, что Михаил Булгаков — русский патриот, а не внутренний эмигрант, как утверждают». (Петелин В. Мой XX век... — С. 251).
Стоит отметить, что журнал «Волга», особенно в 1965—1976 годы, когда его возглавлял Н. Шундик, находился под сильным влиянием «русской партии» (Митрохин Н. Русская партия. Движение русских националистов в СССР. 1953—1985 годы. — М.: НЛО. 2003. — С. 400).
18. Палиевский П. Указ. соч. — С. 118.
19. Утехин Н. Указ. соч. — С. 202.
20. Бэлза И.Ф. Генеалогия «Мастера и Маргариты» // Контекст-1978. Литературно-теоретические исследования. — М.: Наука, 1978. — С. 238.
21. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 114.
22. Бэлза И.Ф. Указ. соч. — С. 235.
23. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 114—115.
24. Петелин В.М.А. Булгаков... — С. 27.
Далее критик цитирует слова Сталина о пьесе «Дни Турбиных», которая «не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. <...> «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?» (С. 27).
25. Об особенностях употребления слова «антисоветский» пишет Гудкова. Цитируя автора статьи 1927 года «Литература сигнализирует» Валериана Правдухина, который «внятно и с редкой критической чуткостью» описал эволюцию литературных настроений своего времени, В. Гудкова пишет: «Отметим важную деталь: эпитет «антисоветский» еще не стал общепринятым, если Правдухину он представляется «неуклюжим» и «неестественным». <...> 9 октября 1928 года на обсуждении булгаковской пьесы «Бег» А.И. Свидерский, председатель Главискусства, с запоздалой наивностью скажет, что слова «советский», «антисоветский» — надо оставить. Но годом позже, в 1929 году, в нечаянную дискуссию о терминах войдет еще один участник — Сталин. Отвечая на письмо Билль-Белоцерковского, по поводу того же «Бега», Сталин квалифицирует пьесу как явление «антисоветское», чем и решит ее судьбу. О «неестественности» слова более вспоминать не будут. Оно прочно войдет в новый язык, обретет власть...» (Гудкова В. Истоки // Литературное обозрение. — 1991. — № 5. — С. 8).
26. Петелин В.М.А. Булгаков... — С. 27.
Ср. из его полемики с автором «Нового мира» Ф. Световым по поводу «Сотворения мира» В. Закруткина: «Все дело в том, что В. Закруткин правдиво, без излишнего нажима на теневые стороны реальной действительности 30-х годов, но и не избегая о них разговора в своей целостной художественной картине, ведет повествование о событиях значительных, серьезных.
Но В. Закруткин осмелился «еще и еще раз напомнить о заслугах Сталина», «выдать черное за белое» <...>. И этой художнической смелости В. Закруткину не простили в «Новом мире»» (Петелин В. Время больших ожиданий // Огонек. — 1969. — № 20. — С. 27).
Ср. его же: «Своим романом «Мольер» Булгаков как бы говорил: хорошо, что у власти стоит просвещенный монарх, он не столь уж страшен для художника. Однако конфликт неизбежен оттого, что в монархе воплощено «сегодня», а в художнике «завтра»» (Петелин В. Родные судьбы... — С. 198).
27. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 115.
28. Утехин Н. Указ. соч. — С. 200.
29. Там же. — С. 201.
30. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 116.
31. Утехин Н. Указ. соч. — С. 207.
32. Там же. — С. 210.
Как замечает Воздвиженский, «создается впечатление, что текст Булгакова для Н. Утехина — предмет вообще лишний, обременительный. Когда ему удобней, критик цитирует не по текстологически достоверному изданию, учитывающему последнюю волю автора, а по одной из ранних рукописный редакций, отброшенных самим писателем» (Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 122). Примеров последнего в статье Утехина, действительно, немало, но особенно трудно пройти мимо одного из них, который, помимо прочего, демонстрирует ту легкость, с которой булгаковский текст переворачивается с ног на голову, а его трактовка доходит до абсурда. Зло в романе «наказуется вопреки мнению В. Лакшина не только с помощью потусторонних сил», — пишет Утехин и далее приводит пример: «Реальная борьба писательского коллектива против допущенной руководством его несправедливости при распределении жилплощади развертывается в одной из сцен, сохранившихся в черновых рукописях романа» (Утехин Н. Указ. соч. — С. 203). «И разве сама подвижническая деятельность Булгакова как художника, направленная на искоренение общественных пороков, не была одним из действенных способов достижения всеобщего «душевного благоустройства»?» (Там же. — С. 205).
Показательно, что Утехин спорит с новомирцами Лакшиным и Виноградовым, а также с Альтшулером и Вулисом, тогда как выступления Метченко относит к «объективным по тону критическим статьям» (Там же. — С. 201), а про Скорино пишет: «...вполне можно понять и оправдать Л. Скорино, принявшую удивительные фантазии художника за откровения религиозного мистика, утверждающего «иррациональность, непознаваемость» мира и «всесилие Зла», и неизбежность «капитуляции» перед ним, и даже «соглашения с ним, сотрудничества с лагерем Тьмы». Такого рода заблуждения указывают не столько на вину критика, сколько на достоинства художника, «веселого мистификатора — не только в сочинениях своих, но и в жизни, в общении»...» (Там же. — С. 199)
33. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 115.
34. Петелин В.М.А. Булгаков... — С. 27.
35. Петелин В. Возвращение... — С. 208.
36. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 117—118.
37. Утехин Н. Указ. соч. — С. 200.
38. Там же. — С. 205—206.
39. Петелин В.М.А. Булгаков... — С. 27.
40. Петелин В. Родные судьбы... — С. 158—159.
41. Петелин В.М.А. Булгаков... — С. 27.
42. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 117.
43. Петелин В. Родные судьбы... — С. 165.
44. Петелин В. Возвращение... — С. 196.
45. Палиевский П. Указ. соч. — С. 117.
46. Там же. — С. 118.
47. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 119.
48. Палиевский П. Указ. соч. — С. 119.
49. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 116—117.
50. Петелин В. Мой XX век: счастье быть самим собой. Жизнеописание в воспоминаниях о противоборстве официальной идеологии. Документы. Письма. Статьи. Размышления. М. Центрполиграф. 2009. — С. 243.
Ср.: «В 1968 г. в «Молодой Гвардии» опубликованы были две статьи, заурядного темноватого публициста Чалмаева (а вероятно за ним стоял кто-то поумней), давшие повод к длительной газетно-журнальной полемике. Сумбурно построенные, беспорядочно-нахватанные по материалу (изо всех рядов, куда руки поспевали), малограмотные по уровню, сильно декламационные по манере, с хаосом притянутых цитат, со смехотворными претензиями дать «существенные контуры духовного процесса», «ориентацию в мировой культуре» и «цельную перспективу движения художественной мысли», — эти статьи все же не зря обратили на себя много гнева и с разных сторон: изо рта, загороженного догматическими вставными зубами, вырывалась не речь — мычанье немого, отвыкшего от речи, но мычанье тоски по смутно вспомненной национальной идее. Конечно, идея эта была казенно вывернута и отвратительно раздута непомерными восхвалениями русского характера (только в нашем характере правдоискательство, совестливость, справедливость! только у нас «заветный родник» и «светоносный поток идей»), оболганьем Запада («ничтожен, задыхается от избытка ненависти» — то-то у нас много любви!), поношеньем его даже и за «ранний парламентаризм», даже и Достоевского приспособив (где Достоевский поносил социализм — перекинули ту брань на «буржуазный Запад».) Конечно, идея эта была разряжена в ком-патриотический лоскутный наряд, то и дело автор повторял коммунистическую присягу, лбом стучал перед идеологией, кровавую революцию прославлял как «красивое праздничное деяние» — и тем самым вступал в уничтожающее противоречие, ибо коммунистичность истребляет всякую национальную идею (как это и произошло на нашей земле), невозможно быть коммунистом и русским, коммунистом и французом — надо выбирать» (Солженицын А. Бодался теленок с дубом: Очерки литературной жизни. — М.: Согласие, 1996. — С. 234—235).
Далее А. Солженицын пишет, что все же не вызывает сомнения справедливость «отдельных мыслей этой и смежных статей «Молодой гвардии», весьма неожиданных для советской печати».
51. Как пишет о сотрудниках «Молодой гвардии» рубежа шестидесятых — семидесятых годов В. Петелин, «задача у всех была одна — русский патриотизм, патриотическое воспитание читателя» (Петелин В. Мой XX век... — С. 249).
52. «Одним словом в 20-е — 30-е годы авторов таких статей сейчас же бы сунули в ГПУ да вскоре и расстреляли. Года до 33-го за дуновение русского (сиречь тогда «белогвардейского», а ругательно на мужиков — «русопятского») чувства казнили, травили, ссылали (вспомним хотя бы доносительские статьи Э. Бескина против Клюева и Клычкова). Исподволь чувство это разрешали, но красно-перемазанным, в пеленах кумача и с непременным тавром жгучего атеизма. Однако уцелевших подросших крестьянских (и купеческих? а то и священских?) детей, испоганенных, пролгавшихся и продавшихся за красные книжечки, — иногда, как тоска об утерянном рае, посещало все-таки неуничтоженное истинное национальное чувство. Кого-то из них оно и подвинуло эти статьи составить, провести через редакцию и цензуру, напечатать.
И понятно, что в тех же месяцах официальная советская пресса, начиная с «Коммуниста», лупанула «М. Гвардию» за эти статьи. «Порицание было единодушным», как пишет Дементьев, и «казалось, что дальнейший разговор не имеет смысла». Но компатриоты из «М. Гвардии» еще и после разгрома чалмаевских статей пытались вытягивать противоестественное соединение «русскости» и «коммунистичности», эту помесь дворняжки со свиньёй, столько же стоящую, сколько «диалог» между коммунистами и христианами до того дня, пока коммунисты не пришли к власти» (Солженицын А. Указ. соч. — С. 236).
Ср. также воспоминание В. Петелина о более позднем происшествии — резко отрицательной рецензии Т. Толстой «Клеем и ножницами» на его книгу «Судьба художника», опубликованной в «Вопросах литературы» в 1983 году: «В цэдээловских кругах потирали ручки от удовольствия <...> теперь вот подобрались и к Виктору Петелину. Кто следующий? Поговаривали в связи с этим, что с приходом Андропова на вершину власти он дал указание составить списки всех русских патриотов, и списки эти называли «черными»» (Петелин В. Мой XX век... — С. 411—412).
53. Там же. — С. 244.
54. См. о статье А. Яковлева «Против антиисторизма» («Литературная газета», 15 ноября 1972 года») Петелин пишет: «...главная задача А. Яковлева: назвать и выявить имена тех русских патриотов, которые активно вели борьбу за высокие национальные духовные ценности, не только назвать, но и предупредить журналы и издательства быть осторожными с этими авторами. В сущности эта статья — публичный донос на группу российский писателей, создавших и эстетически оформивших новое и новаторское направление в общественной жизни и литературном движении» (Там же. — С. 295).
55. Нельзя не вспомнить статью А. Дементьева «О традициях и народности» в «Новом мире» (1969, № 4), которая спровоцировала появление в «Огоньке» «Письма одиннадцати» («Против чего выступает «Новый мир»?», 1969, № 36).
Накал страстей вокруг «русского патриотизма» нашел выход в небезызвестной дискуссии «Классика и мы», состоявшейся в ЦДЛ в конце 1977 года. «Это было не только первым массированным наступлением группы «неопочвенников». «Пиком» дискуссии было прямое объявление идеологической войны — не на жизнь, а на смерть». (Иванова Н. Возвращение к настоящему // Знамя. — 1990. — № 8. — С. 230).
Репортаж с места событий опубликован в «Хронике текущих событий» (см. Приложение 6. — С. 211.) Полный текст стенограммы дискуссии опубликован лишь в 1990 году в журнале «Москва», № 1—3.
56. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 117.
57. Там же. — С. 118.
58. Ср. слова Г. Коновалова о статье Петелина «Булгаков и Дни Турбиных»: «Статья твоя в «Огоньке» умна, серьезна, весома и спокойна по-научному. Беспощадно бьет она по темно и плотно обложившей нас иноземщине (Орлинский, Эренбург, Пильняк). Травили они в свое время русских, травят и сейчас. А наши русские — лопухи, они боятся М. Булгакова: ах, как бы не подмочил авторитет» (Петелин В. Мой XX век... — С. 249).
59. Ср.: «В публичных дискуссиях с оппонентами <...> националисты использовали имена евреев — деятелей культуры в качестве негативных символов того, что обличалось в том или ином конкретном случае. Если разговор шел о критике модернизма в театре, то упоминался В. Мейерхольд, А. Эфрос или А. Гельман — но, добавим, не Ю. Любимов, — когда упоминали о «нападках» на классическое искусство в 1920-е годы, упоминался Л. Авербах, но не В. Ермилов или В. Маяковский» (Митрохин Н. Русская партия. Движение русских националистов в СССР. 1953—1985 годы. — М.: НЛО. 2003. — С. 367).
60. Петелин В.М.А. Булгаков... — С. 27.
61. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 118.
62. Бэлза И.Ф. — С. 235.
63. Там же. — С. 236.
64. Утехин Н. Указ. соч. — С. 213.
65. Там же. — С. 214.
66. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 120.
67. Утехин Н. Указ. соч. — С. 215.
68. Там же. — С. 216.
69. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 121.
70. Утехин Н. Указ. соч. — С. 208.
71. Там же. — С. 213.
72. Там же. — С. 216.
73. Там же. — С. 92.
74. Там же. — С. 93.
75. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 122.
76. Палиевский П. Последняя книга М. Булгакова // Наш современник. — 1969. — № 3. — С. 116.
77. Там же. — С. 116—117.
78. Там же. — С. 117.
79. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 119—120.
80. Палиевский П. Указ. соч. — С. 117.
81. Там же. — С. 117.
82. Там же. — С. 118.
83. Там же. — С. 117.
Слова об оживающей «прерванной традиции» в контексте размышлений П. Палиевского, кажется, дают ключ к статье и предваряют сказанное ее автором во время дискуссии 1977 года «Классика и мы» в ЦДЛ. По всей видимости, в булгаковском Воланде критик увидел выражение коварной силы, которая хочет поглумиться над Россией, подобно той, что в двадцатые годы руками «левых» художников-нигилистов и авангардистов, согласно критику, пыталась разрушить связь с традицией («подняли меч»). В свете этой аналогии проясняется противоречивая трактовка П. Палиевским Воланда, после которого все разоренное «восстанавливается, обожженные побеги всходят вновь, прерванная традиция оживает» (это уже в тридцатые и сороковые годы, согласно П. Палиевскому).
84. Палиевский П. Указ. соч. — С. 119.
85. Там же.
86. Петелин В. Родные судьбы. Споры и размышления о современной русской прозе. Издание 2-е. — М., Современник, 1976. — С. 222.
87. Ср.: «Роман-то не о Христе вовсе, а о Пилате. Только Пилат там соответствует евангельскому образу (как он складывается из скудных свидетельств текста). Все же остальное, с моей точки зрения, имеет к евангелию весьма отдаленное отношение. Это не трактовка, не интерпретация, а просто другое и о другом. Видимо, Булгаков сделал это сознательно. Его прежде всего интересовала тема человека, «умывающего руки». Это огромная трагическая тема всего XX века. <...>
Одним словом, у Булгакова все находится в противоречии с Евангелием. Это лишает нас возможности говорить о Иешуа Га-Ноцри как о Христе. Христос гностиков, Ария, Спинозы, Штрауса, Ренана, даже Анри Барбюса — все это искаженный Христос Евангелия. А здесь просто другое лицо, которое и говорит-то по-другому, и учит другому, и облик имеет иной. <...>
Быть может, он не хотел изображать подлинного Христа, не решался, а поэтому выдумал другого, чтобы куда-нибудь поместить своего Пилата. <...>
То, что Иешуа обвиняет Матфея в подлоге, может быть литературным приемом для оправдания точки зрения автора». (Андреева А. Александр Мень о романе «Мастер и Маргарита» // Истина и жизнь. — 1999. — № 9. — С. 35—36).
88. Петелин В. Возвращение Мастера // Москва. — 1976. — № 7. — С. 204.
89. Там же. — С. 202.
90. Петелин В. Родные судьбы. Указ. соч. — С. 158.
91. Петелин В. Возвращение... — С. 209.
92. Там же. — С. 208.
93. Утехин Н. «Мастер и Маргарита» М. Булгакова. (Об источниках действительных и мнимых) // Русская литература. — 1979. — № 4. — С. 89—109.
94. Там же. — С. 91.
95. Там же. — С. 91—92.
96. Утехин Н. Исторические грани вечных истин («Мастер и Маргарита» М. Булгакова) // Современный советский роман. Философские аспекты. — Л.: Наука, 1979. — С. 197.
97. Там же. — С. 198.
98. Прямо противоположным образом природу фантастического в «Мастере и Маргарите» трактует В. Петелин, убежденный, что в романе «фантастические картины <...> реалистический мотивированы»: «В полубредовом состоянии Берлиозу все это могло почудиться» (о появлении «прозрачного гражданина» и Воланда на Патриарших); «...случайно ли перед этим обрисовано состояние Степы? Все ходило ходуном перед его глазами. Все плыло. В таком состоянии ему могло почудиться» (о визите Воланда к Степе Лиходееву) (Петелин В. Родные судьбы... — С. 220—222).
99. Утехин Н. Указ. соч. — С. 198.
100. Утехин Н. «Мастер и Маргарита»... — С. 90.
101. Утехин Н. Исторические грани... — С. 198.
102. Там же.
103. Воздвиженский В.Г. Указ. соч. — С. 114.
104. Там же. — С. 114.
105. Бэлза И.Ф. Генеалогия «Мастера и Маргариты» // Контекст-1978. Литературно-теоретические исследования. — М.: Наука, 1978. — С. 241—242.
106. Гудкова В. Когда отшумели споры: булгаковедение последнего десятилетия // НЛО. — 2008. — № 91.
Представителями данного «течения» В. Гудкова называет, в частности, А.А. Кораблева, С.К. Кульюс и И.З. Белобровцеву.
107. Утехин Н. «Мастер и Маргарита»... — С. 96.
108. Гудкова В. Указ. соч. — № 91.
109. Там же.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |