Между зловещими, как водится, иногда вспыхивают и благоприятные знаки, видимо, лишь для того, чтобы спасти от кромешной тоски. Впрочем, наиболее благоприятные знаки идут главным образом не с той стороны, так что эти знаки пахнут бедой. Впрочем, еще: знаки дипломатические, самого высокого ранга.
К примеру, восшествие Гитлера, почти триумфальное, приводит в чувство Европу. Зашевелилась Европа. Она понимает, что Гитлер — это война и что от Гитлера ей не спастись. По крайней мере, будут громадные жертвы, а кому же хочется на жертвы идти? В особенности беспокоится Франция. Первый-то удар со стороны немцев непременно обрушится на нее. Конечно, у Франции давно готова линия Мажино, линия таких укреплений, каких никакому Гитлеру не пройти. А все-таки, если бы в спину Гитлеру ударили русские, как во время предыдущей войны, когда русские французов спасли. Правда, в России нынче большевики, неприятные люди, да уж тут не до чувств, не до партийных страстей, когда к горлу того гляди приставится штык. И французский президент Эдуард Эррио отправляется в Москву с официальным визитом. Почву, как говорится, прощупать.
Встречают Эррио честь по чести. Переговоры ведут, тоже без большого партийного чванства. В перерывах переговоров предоставляют гостю возможность развлечься. Посещение Художественного театра предусматривается согласованной обеими сторонами программой. И тут неожиданный для театра сюрприз: президент обращается с просьбой в тот вечер дать «Дни Турбиных», что уже само по себе достаточно высокая честь, и для автора и для театра.
Понятное дело, в театре настроение праздничное. Именинник театр. Тем не менее в дирекции большое волнение. Сами судите: захотел видеть пьесу, захочет видеть и автора. А где же автора взять? С того подлого вечера, когда Константин Сергеевич запретил автору выйти на вызовы публики, оскорбленный незаслуженно автор на свои спектакли отказывается ходить, категорически. И ведь такой человек, что и на этот раз не придет. Может выйти скандал.
Вызвать приказом? Ну, этот человек не такой, чтобы по нему из этой пушки стрелять. Леонтьев, Бокшанская в сопровождении мужа, Калужского, бросаются на Пироговскую. Приступают к делу по-дружески, отчасти даже семейно. Уговаривают автора непременнейше, всенепременнейше завтра вечером театр посетить.
Михаил Афанасьевич отвечает полным отказом, предполагая резонно, что замести-то после этого, может, не заметут, но неприятности могут обрушиться огромной руки, поскольку все у нас нынче ходят в иноземных шпионах. Недалеко до греха. Возьмут, приведут да и спросят, отчего это мировая буржуазия интересуется вами. Вот и подумайте, что отвечать. Бокшанской же улыбается, что, мол, ужасно приятно бы завтра театр посетить, да официально его никто не зовет.
Ах, это понятно! И наутро из театра с курьером летит официальное приглашение вечером на спектакле присутствовать лично, умеет Ольга Сергеевна проворачивать такого рода дела, недаром Владимир Иванович без нее ни на шаг.
Он самым яростным образом бреется, прокладывает свой знаменитый пробор. Костюм черный. Черная бабочка. Белый пластрон. В ложе пристраивается, в уголке. Последствия его появления довольно сомнительны, так как он никому не желает мозолить глаза, к тому же достоинство ни в коем случае нельзя уронить: вон, мол, от счастья спятил с ума, так и прется вперед.
Спектакль, надо правду сказать, удается. Все в ударе, каждый актер. Эррио уже после первого акта просит о знакомстве с замечательным автором. Что за диво: автор только что был, и вдруг автора нет! В самом деле, культура понижается страшно: в конце-то концов это дело естественное, что автора нет, но уже этой деликатности интеллигентного человека решительно никто не может понять. Гонцы разлетаются. Ищут. Не могут найти.
Наконец после великолепно исполненной сцены в гимназии Владимир Иванович примечает его. Начинает выманивать. Михаил Афанасьевич приближается в сопровождении Судакова, полагая, опять же из деликатности, что в таком случае должен быть представлен высокому гостю и режиссер.
Представляют Эррио и Литвинову у всех на виду. В зрительном зале волнение. Владимир Иванович, приметливый черт, обращает внимание на волнение публики, делает свой плавный округлый излюбленный жест и негромко, интимно так говорит, чтобы слышал весь зал:
— А вот и автор спектакля.
Зал аплодирует исступленно. Овация настоящая. Михаил Афанасьевич кланяется, прикидывая в уме, во что ему обойдется весь этот шум, твердо помня запрещение выходить, когда возобновились «Дни Турбиных», зная также о том, что заметают в первую очередь тех, кто стоит на виду.
Эррио уверяет, что приходит от спектакля в восторг, и, кажется, искренне уверяет, не из подлой любезности лжет.
Владимир Иванович подхватывает с тончайшей своей дипломатией:
— Настоящий художественный спектакль. Пьеса замечательная. Замечательная игра.
И тут же на все стороны уверяет, что сцену с Николкой ни за что не станет смотреть:
— Если стану смотреть, непременно заплачу.
В этот момент выныривает из каких-то глубин какой-то сомнительный переводчик. Михаил Афанасьевич отстраняет его, говорит по-французски. Эррио жмет ему руку:
— Поздравляю сердечно. Вы писали по документам?
— На основании виденного.
— Тальберг изменник?
— Конечно.
Чей-то гнусавенький голос ввинчивает дурацкий вопрос:
— Сколько вам лет?
Он отзывается с язвительной, но слабой улыбкой:
— Я это скрываю.
Литвинов наконец находит приличным спросить:
— Какие пьесы вы еще написали?
Он почитает удобным назвать только те, которые благополучно продрались сквозь бастионы Главреперткома:
— «Зойкина квартира», «Мольер».
Нить разговора вновь перебрасывается к Эррио:
— Бывали вы когда-нибудь за границей?
— Никогда.
— Но почему?
— Необходимо приглашение, а также разрешение от правительства СССР.
— Так я вас приглашаю.
Наивный, разумеется, человек. Ничего не поделаешь, приходится отвечать:
— Благодарю.
Разливается трелью ненужный звонок. Прощается Эррио, точно в самом деле надеется завтра продолжить беседу в Париже:
— До свидания.
В следующем антракте Владимир Иванович с замученным видом подкрадывается к нему:
— Может быть, я сделал политическую ошибку, что представил вас публике?
Уже все боятся, на всякий случай боятся всего, и он коротко успокаивается старого человека:
— Нет.
Пролетает три месяца. Соединенные Штаты Америки, сраженные великой депрессией, тоже обеспокоились Гитлером. Тоже задумываются, можно ли в ими же необдуманно созданных обстоятельствах обойтись без проклятой России. Приходят к выводу, что нельзя. Наконец устанавливают с ней дипломатические отношения, лет двенадцать спустя, как их вышибли из облюбованного ими Владивостока. В Москве появляется американский посол. В книге отзывов Художественного театра оставляет запись на своем американском, то есть дурном английском наречии, тоже о «Днях Турбиных»:
«Прекрасное исполнение, прекрасная пьеса».
Выручают «Дни Турбиных», выручают. Почаще бы так! В обязанность бы вменить иноземным послам Художественный театр посещать, именно эту пьесу смотреть всякий раз.
И все же душевные силы его на исходе. Он уже пишет полет Маргариты. Торопится страшно. На полях помечает, что надо проверить луну. В этот миг у него малейшего времени нет, чтобы наблюдать ночное светило. За четыре месяца им написано пятьсот страниц от руки. Он чувствует себя до крайности скверно. Начинает болеть голова, а уж это для сочинителя последнее дело, не много с больной головой сочинишь.
Еще зловещий знак посещает его. От «Литературного наследства» на Большой Пироговской появляется довольно развязный молодой человек. Объявляет с порога:
— Михаил Афанасьевич, вы как-то о себе напомнить должны! Пишите пьесу, пишите сценарий. Детский. Звериный. Что захотите.
Советует писать какие-то письма. Предлагает где-то напечатать отрывок из «Господина де Мольера», акт из какой-нибудь пьесы. Просит биографических сведений в какое-то бюро для заграницы. Приносит анкету о Щедрине. Готовится том, посвященный ему. Многим предлагается отвечать, также ему. В общем, много шумит. Непонятно, зачем, почему?
Михаил Афанасьевич отвечает твердым отказом:
— Никаких биографических сведений принципиально не дам. Писать не стану. Устал. Не уверен, что разрешат. Насчет «Господина де Мольера» говорите с Еленой Сергеевной.
На анкету отвечает обдуманно, по возможности кратко. Иногда уклоняется на том основании, что сформулированы вопросы неясно. В «Литературном наследстве» его ответы не нравятся: слишком неясно и сжато. Развязный молодой человек появляется вновь. Уговаривает отнестись к анкете серьезно, ведь это Щедрин.
В самом деле, это Щедрин, а Щедрин ему дорог, почти наравне с Николаем Васильевичем. К тому же его мнение все-таки интересно людям серьезным, которые сидят в «Литературном наследстве», а это с ним редко случается. Правда, он так устает по ночам, когда пишет роман, что самая мысль, что надо еще что-то писать, становится для него отвратительна. Он диктует Елене Сергеевне, и это вдохновляет его. Он вспоминает, больше для нее, чем для современников или потомков:
«Я начал знакомиться с его произведениями, будучи примерно в тринадцатилетнем возрасте. Причем, как хорошо помню, они мне чрезвычайно понравились, несмотря на то, что я понял, конечно, мало из того, что им написано. В дальнейшем я постоянно возвращался к перечитыванию салтыковских вещей. Влияние Салтыков оказал на меня чрезвычайное, и, будучи в юном возрасте, я решил, что относиться к окружающему надлежит с иронией. Сочиняя для собственного развлечения обличительные фельетоны, я подражал приемам Салтыкова, причем немедленно добился результатов: мне не однажды приходилось ссориться с окружающими и выслушивать горькие укоризны...»
С удивлением обнаруживает, что его более позднее впечатление подтверждается и теперь, как, видно, станет подтверждаться и в будущем:
«Когда я стал взрослым, мне открылась ужасная истина. Атаманы-молодцы, беспутные Клементинки, рукосуи и лапотники, майор Прыщ и бывый прохвост Угрюм-Бурчеев пережили Салтыкова-Щедрина. Тогда мой взгляд на окружающее стал траурным...»
Просят оценить Щедрина как классика в связи с задачами современной сатиры. Он отвечает решительно, уже испытав достаточно на себе, каково быть сатириком вообще и каково быть сатириком в самой свободной в мире стране:
«Я уверен в том, что всякие попытки создать сатиру обречены на полнейшую неудачу. Ее нельзя создать. Она создается сама собой, внезапно. Она создается тогда, когда появится писатель, который сочтет несовершенной текущую жизнь и, негодуя, приступает к художественному обличению ее. Полагаю, что путь такого писателя будет весьма и весьма труден...»
Точно в подтверждение своей правоты в тот же вечер читает Коле Лямину две главы из романа о консультанте с копытом.
То есть писатель такой появился, и путь его действительно весьма и весьма труден, так труден, что он не видит возможности когда-нибудь напечатать этот роман.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |