Вернуться к М.А. Соколовский. Страх (комедия)

Картина 21

...и появляется квартира Булгакова. За столом сидят друзья: выпивающий Олеша, Катаев, Вересаев, Пастернак, Ахматова, ещё какие-то люди. Здесь же Женя и Серёжа Шиловские. С ними — немка Екатерина Ивановна. У Булгакова в руках школьная раскрытая тетрадь.

Булгаков (читает). «Я счастлив рекомендовать вам, — обратился Воланд к гостям, — почтеннейшего барона Майгеля, служащего зрелищной комиссии в должности ознакомителя иностранцев с достопримечательностями столицы. Он и меня рассчитывал ознакомить, и я, конечно же, был счастлив пригласить его к себе... Да, кстати, барон, — вдруг интимно понизив голос, проговорил Воланд, — разнеслись слухи о чрезвычайной вашей любознательности. Злые языки уже уронили слово — наушник и шпион. Вы ведь и ко мне в гости напросились с целью подсмотреть и подслушать всё, что можно. Всё это приведёт вас к печальному концу не далее, чем через месяц. Чтобы избавить вас от этого томительного ожидания, мы решили прийти к вам на помощь.

В тот же момент что-то сверкнуло в руках Азазелло, что-то громко хлопнуло как в ладоши, барон стал падать навзничь, алая кровь брызнула у него из груди и залила крахмальную рубашку и жилет...»

Вдруг кто-то вскрикнул. Все обернулись: это Серёжина немка-гувернантка вдруг повалилась в обморок.

Елена Сергеевна. О, боже! Женя, воды!

Кто-то стал махать руками, Женя побежал за водой. Немка приходит в себя.

Немка (со слезами, по-немецки). Это всё так и есть. Все эти туманы, реки... Эта тайна нашей горы... Особенно в мае... (по-русски, с акцентом) Фсё так есть... Михаил Афанасьефич... вы фсё угадать... Как вы фсё угадать!

Булгаков. Я не понимаю... Люся! Что она говорит?

Немка (Елене Сергеевне, по-немецки). Я родом из Вернигороде... Город у подножья Брокена... Там почти круглый год туманы, горы не видно... И из-за этого всякие легенды, вроде шабаша ведьм на Вальпургиеву ночь... Это описал Гёте...

Женя принёс стакан воды, немка пьёт.

Елена Сергеевна (Булгакову, переводит). Она говорит, что в детстве жила у горы Брокен. Говорит, что ты верно описал туман...

Булгаков. А! Лоли участвовала в шабаше?

Немка (встаёт, говорит гневно). Михаил Афанасьефич!!!

Булгаков смеётся.

Булгаков. Давайте сделаем перерыв.

Вересаев. Это потрясающе, Михаил Афанасьевич! То, что вы пишите, — потрясающе! Всё так фантастично и, одновременно с этим — живо! Только кому это сейчас всё нужно?

Булгаков. Ну, ничего, Викентий Викентьевич... Вот закончу, выправлю, подам... Напечатаю, — тогда и посмотрим, кому нужно.

Все начинают стыдливо хихикать, прятать глаза.

Олеша (как всегда пьян). Теперь я понял, Булгаков! Ты уже живёшь, как еврей в рассеянии. И как это у тебя получается? Пишешь... Какая самодисциплина...

Булгаков вежливо улыбается Олеше, который явно разговаривает сам с собой.

Булгаков (Пастернаку). Борис Леонидович, партию в биллиард?

Пастернак кивает, встаёт, вдвоём идут к биллиардному столу.

Пастернак. О Мандельштаме слышали?

Булгаков (кивает). Анна Андреевна сказала. Владперпункт. Дрянное слово.

Пастернак. Я чувствую себя виноватым. Я не защитил его. А ведь мог!

Булгаков. Это каким же образом?

Пастернак. Когда Сталин звонил мне, спрашивал о Мандельштаме... А я растерялся...

Булгаков. И я растерялся, когда он звонил... Может, если бы не мямлил, сейчас уже был бы в Париже... Или тоже издох бы во Владперпункте.

Пастернак. А кто бы не растерялся, Михаил Афанасьевич? Ведь это же Сталин!

Булгаков. Изолировал, но не сохранил. Человек с собачьим сердцем...

Пастернак. Вы не справедливы к нему, Михаил Афанасьевич!

Булгаков. Да... я тоже ничего дурного не вижу в собаках...

Пастернак. Да как же вы не боитесь?

Булгаков. Я? (усмехается, разбивает шары) Да нет, Борис Леонидович, это вы несправедливы к нему... Вам всё кажется, что если человек оказался на вершине власти, то он велик. А он не велик. Может, потому и оказался, что не велик. Пока другие сомневались, ёжились, спорили... этот — растолкал всех, как биллиардный шар, гадом прополз и уселся...

Пастернак. Вы ошибаетесь... Всё-таки, масштаб личности, государственный ум...

Булгаков. Нету там масштаба... Я тоже всё думал, что есть, а его нет. Ну, посудите сами: к чему все эти аресты, ссылки? К чему цензура? Зачем это настойчивое требование писать только то, что нужно ему? Требование каких-то одических песен? от Мандельштама, от вас? Зачем держать всех нас в страхе? Всё это нужно только для того, чтобы никто не догадался, что он на самом деле не велик. Нам неуютно, нам больно, да что там, нас корёжит и выворачивает наизнанку от того, что мы позволяем собою править какому-то злобному недоучившемуся семинаристу. И это мы наделяем его величием, чтобы нам не так стыдно было ему подчиняться, признавать его право стоять во главе России. А ведь права этого в действительности нет! Мы вынуждены писать ему оды и поневоле начинаем верить в то, что думаем так, как пишем. Что делать? Своих героев надо любить...

Пастернак. Если он рассчитывает на такое, значит, не так уж он и мелок...

Булгаков. Ни на что он не рассчитывает. У него нет ума, одни инстинкты. Поверьте, я много думал... С того самого звонка тридцатого года... Всё думал и думал... Он же обещал мне, что когда-нибудь примет меня, мы поговорим... И этого не случилось. И никогда не будет... А знаете почему? Он боится!

Пастернак. Вас?

Булгаков. Того, что я ясно могу увидеть то, о чём и так уже догадался: мы меряем его по себе, всё ищем в нём сложность, скрытые мотивы, человечность... А в этом монолитном... колоссе нет пространства, которое у нормальных людей человечность и занимает... Понимаете? Только наш страх делает его настоящим тираном, и он знает это... Он знает: едва спадёт пелена нашего страха, мы увидим, что он — никто, пустое место!

Пастернак. Тогда тем более. Почему вы сопротивляетесь? Если вы так его презираете, то не стоит и в позу вставать. Напишите и вы... оду. Пусть!

Булгаков. И об этом я думаю. Ну, в самом деле, много чести, дать себя уничтожить — ему (тихо, почти про себя). Есть задумка о молодых годах вождя...

Пастернак смотрит на Булгакова с интересом, но решает не расспрашивать. Некоторое время играют молча.

Пастернак. А барон Майгель... я правильно узнал, кто это?

Булгаков (тонко улыбнувшись). Это собирательный образ...

Вересаев (провозглашает). А теперь немного поэзии! Среди нас лучшие поэты современности! Попросим, попросим!

Из-за стола поднимается Ахматова.

Ахматова.

Когда б вы знали, из какого сора...

Пастернак (становится в позу).

Не это поднимает ввысь...
Не надо заводить архивы...

Ахматова.

Там, где мой народ к несчастью был...

Все аплодируют.

Булгаков. Да... А вы замечали, что чем глубже в века, тем выше голос повествователя. У Пушкина и Гоголя — баритоны, у Державина и Ломоносова — теноры. У Шекспира и Гёте — альт, у Данте — контратенор, голос кастрата... У Гомера — меццо-сопрано... А в наше время все пишут басом... Даже дамы...

Вересаев недоумённо прыскает от этой парадоксальной мысли. Входит Петров. Он подавлен, молчит, идёт странно, растерянно оглядываясь. На него смотрит и хмурится Катаев.

Булгаков (радушно). Евгений Петрович! Я вас жду. Только закончил читать вашу американскую книжку. Замечательный труд! Лёгкий, искромётный! И при этом всё так глубоко... Вы мне подпишете? А где же Илья Арнольдович?

Петров начинает рыдать, его ноги подкашиваются, его ловит подбежавший Катаев, к нему бежит Елена Сергеевна, Петров рыдает со всхлипами, разбрызгивая слюни. На заднем плане Олеша, ни с кем не чокаясь, выпивает очередную рюмку.