3.4.1. Общая характеристика «ершалаимских» глав
Событиям, происходящим в Ершалаиме, в романе посвящены четыре главы: вторая («Понтий Пилат»), шестнадцатая («Казнь»), двадцать пятая («Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа») и двадцать шестая («Погребение»).
Булгаков намеренно усложняет задачу идентификации основного субъекта речи в «ершалаимских» главах.
С одной стороны, формально «ершалаимские» главы связаны с разными «источниками», в качестве которых выступают персонажи «московского» романа: о событиях главы «Понтий Пилат» рассказывает на Патриарших прудах Берлиозу и Бездомному Воланд, о событиях главы «Казнь» мы узнаем из сна Ивана Бездомного (здесь персонаж не является лицом повествующим, но должен быть субъектом сознания и восприятия), события двух последних глав описаны в романе, написанном Мастером и читаемом Маргаритой на рассвете после бала у Сатаны.
С другой стороны, имеется ряд оснований к рассмотрению «ершалаимского» текста как единого, цельного повествования. Все «ершалаимские» главы взаимосвязаны сюжетно, композиционно «продолжают» друг друга и характеризуются общностью черт повествовательной организации, а именно: единой (хотя и претерпевающей некоторые изменения в соответствии с задачами автора и особенностями материала) манерой повествования, единством типологических признаков повествователя, общностью принципов организации перспективы повествования, т. е. выбора автором повествовательной точки зрения. В соответствии со спецификой настоящего исследования будем рассматривать «ершалаимские» главы как единое вторичное повествование с одним, общим для всех глав повествователем.
До сих пор манера повествования в «ершалаимских» главах «Мастера и Маргариты» вызывает неоднозначные оценки со стороны исследователей. Существует два взаимно противоположных мнения относительно степени документальности, хроникальности, объективированности, стилистической нейтральности «ершалаимского» романа. Согласно одному из них роман мастера является «безличным повествованием» [Немцев 1991: 116], выполненным в «летописной манере» [Ребель 1995: 12], поскольку «в нем нет персонифицированного автора или обращений к читателю, в нем вообще нет эксплицитно заявленных авторских мнений, поправок к тому, что говорят персонажи, исторических сравнений, литературных реминисценций и т. п. <...> Никаких элементов вымысла, в том числе и никаких чудес, мистики <...> Мастер <...> как будто не создает, не творит, не вымышляет, не сочиняет художественный текст, а воссоздает историю такой, буквально такой, какой она была на самом деле» [Лесскис 1979: 53—54].
В терминах Л.Ф. Киселевой данную манеру повествования в «ершалаимских» главах можно назвать «стилем реалистического жизнеподобия», основными чертами которого являются «бытовая конкретность, детализация, психологизм, детерминированность характеров и обстоятельств» [Киселева 1988]. Сходным образом характеризует стиль романа о Пилате Е.Ш. Галимова: «В «ершалаимских» главах выдерживается нейтральное объективное повествование, а формы выражения субъективного авторского начала ослаблены, редуцированы», поскольку «важнейшей художественной задачей Булгакова <...> было создание образа скриптора, являющегося современником [курсив автора — Е.М.] описываемых им событий, непосредственно наблюдающего их, а не повествующего о том, что было в далеком прошлом» [Галимова 2002: 124].
Противоположную позицию по данному вопросу занимает Е.Н. Хрущева, которая отмечает, что «ершалаимский» роман только начинается «долитературными, летописными формами, когда единственным выразительным средством является средство древнейшее — ритмизация, формами, призванными отразить единственно возможный вариант существования мира — объективную истину» [Хрущева 2004б: 12], в дальнейшем же повествование переживает эволюцию «от безличной хроники к «идеальному роману»» [там же]. Е.Н. Хрущева убедительно доказывает, что «ершалаимский» повествователь вовсе не безличен, а «эпически-летописный стиль не остается неизменным на протяжении всех четырех глав, но претерпевает направленные изменения, переходя, бывает, почти что в свою противоположность» [Хрущева 2002: 125].
Представление об «объективности», «нейтральности» «ершалаимского» повествования, таким образом, по меньшей мере, уязвимо. Заметим, что сама же Е.Ш. Галимова говорит об «иллюзии документальности повествования» в романе о Пилате: «повествователь — не просто наблюдатель, ему известно и открыто гораздо больше, чем обычному свидетелю» [Галимова 2002]. Исследовательница объясняет это тем, что все сказанное повествователем «получает статус истинности», однако механизм этого превращения объясняет лишь внешними по отношению к тексту условиями, а именно тем, что роман «выстраивается» из повествований разных лиц, «угадывается» ими.
Основное отличие «ершалаимского» текста от текста «московского» мы видим в том, что оно представлено повествователем экзегетического типа, который не называет себя, не выступает как действующее лицо в рамках изображаемой им художественной реальности и избегает непосредственного выражения своего мнения о персонажах и событиях, прямых обращений к читателю (присутствие повествователя в «ершалаимских» главах создается, как правило, средствами имплицитного уровня: позиция повествователя угадывается в манере и языке повествования, в принципах и приемах организации структуры повествования, в выборе повествовательной точки зрения).
Если позиция диегетического, персонифицированного «московского» повествователя способствует актуализации вымысла в повествовании, произвольной степени полноты и произвольной степени объективности, то позиция экзегетического неперсонифицированного «ершалаимского» повествователя должна предполагать минимизацию вымысла, актуализацию полноты и объективности повествования (ср. [Атарова, Лесскис 1980]).
Тем не менее в ходе исследования обнаружилось, что организация повествовательной структуры и повествовательной перспективы «ершалаимских» глав не позволяет видеть в них повествование исключительно объективное и нейтральное, представляющее сведения о мире принципиально иным, отличающим его от повествования «московского», способом. «Московские» и «ершалаимские» главы обладают явным сходством в организации повествования в целом и системы повествовательных точек зрения в частности, связанным, прежде всего с наделением «ершалаимских» глав чертами литературности, романного повествования. Возможное восприятие «ершалаимского» повествования как исключительно объективно передающего некую истину, во многом объясняется, на наш взгляд, внешними по отношению к нему условиями сюжетно-тематической организации «московского» текста.
3.4.2. «Понтий Пилат» (глава 2-я)
Первое, что создает впечатление хроникальности повествования: повествователь следует точке зрения постороннего наблюдателя, занимает позицию репортера, на что указывают следующие черты текста: 1) непосредственность восприятия, быстрота фиксации деталей происходящего в сознании того, кто ведет повествование, «кинематографичность» повествования. Так, разговор Пилата с Иешуа передается в форме диалога, в котором реплики идут одна за другой и почти не комментируются автором:
«— В какой-нибудь из греческих книг ты прочел об этом?
— Нет, я своим умом дошел до этого.
— И ты проповедуешь это?
— Да.
— А вот, например, кентурион Марк, его прозвали Крысобоем, он добрый?
— Да, — ответил арестант...» и т. п.;
2) подробное, с учетом деталей описание обстановки, внешности персонажей. Только постороннему наблюдателю (во всяком случае, никак не поименованным участникам повествуемых событий) мог быть свойственен подобный интерес к происходящему. Повествователь явно преследует цель точно, достоверно передать ситуацию читателю (слушателям).
Посторонний наблюдатель «ершалаимской» истории как комментатор обращает внимание читателя на то, на каком языке разговаривают персонажи: «...он [Пилат] спросил по-латыни:
— Как ты узнал, что я хотел позвать собаку?
— Это очень просто, — ответил арестант по-латыни <...>.
Помолчали, потом Пилат задал вопрос по-гречески...»;
3) наличие определенных языковых средств, маркирующих позицию наблюдателя, зрителя происходящего, таких как: способ номинации персонажей, характерный для делового, канцелярского стиля («Арестант недоуменно поглядел на прокуратора»; «...прокуратор приказал сдать преступника начальнику тайной службы...» и т. п.); слова со значением неожиданности, особый порядок слов, актуализирующий важность категории времени (наречия времени выносятся в начало предложения) («Тут прокуратор поднялся с кресла...»; «В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка...»; «Тогда раздался сорванный, хрипловатый голос прокуратора...»; «Первым заговорил арестант» и т. п.); дескрипции, которые свидетельствуют о недостатке информации у повествователя: наблюдатель не знает, как зовут арестанта, приведенного к Пилату, до тех пор, пока тот не представится (в тексте Иешуа назван «человеком лет двадцати семи», «человеком со связанными руками», «арестованным» и т. д.).
Используя точку зрения постороннего наблюдателя, повествователь намеренно ограничивает свои знания: встает на синхронную точку зрения по отношению к повествуемым событиям, что благоприятствует созданию эффекта документальности. Рассказ о событиях как будто опирается на составленный наблюдателем протокол.
При всем этом эффект документальности и хроникальности последовательно разрушается самим же повествователем. Этому способствуют:
• множественность и постоянная смена повествовательных точек зрения (хроникальность повествования, хотя и допускает субъективность взгляда на историю, требует единства повествовательной позиции);
• сообщение недокументальных сведений, достоверность которых сложно подтвердить, а именно проникновение повествователя во внутренний мир повествуемых персонажей: в частности, повествователь никак не мотивирует свою информированность о мыслях и чувствах Пилата и его секретаря, в то время как по отношению к другим персонажам (к Иешуа Га-Ноцри, к Марку Крысобою) он стоит на подчеркнуто внешней позиции.
В речи повествователя то и дело встречаем «вкрапления» идеологических, пространственно-временных, психологических оценок происходящего со стороны Пилата: «Прокуратору казалось <...>, что к запаху кожи и конвоя примешивается проклятая розовая струя»; «О боги, боги, за что вы наказываете меня? «Да, нет сомнений! Это она, опять она, непобедимая, ужасная болезнь гемикрания <...>»»; «Итак, прокуратор желает знать, кого из двух преступников намерен освободить Синедрион: Вар-раввана или Га-Ноцри?»; «...прокуратор просит первосвященника пересмотреть решение и оставить на свободе того из двух осужденных, кто менее вреден, а таким, без сомнения, является Га-Ноцри. Итак?»; «Пилат указал вправо рукой, не видя никаких преступников, но зная, что они там, на месте, где им нужно быть»; «...настало мгновение, когда Пилату показалось, что все кругом вообще исчезло. Ненавидимый им город умер...» и т. д.
Уровень сближения с идеологической и психологической точкой зрения персонажа при этом постоянно меняется, например: «Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов [внешняя точка зрения наблюдателя]. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой [точка зрения Пилата]. <...> Вспухшее веко [Пилата] приподнялось, подернутый дымкой страдания глаз уставился на арестованного. Другой глаз остался закрытым [внешняя точка зрения наблюдателя]». Состояние и внутренние переживания Пилата во время разговора с Иешуа переданы с опорой на его собственную точку зрения. Когда же Пилат решился объявить свой приговор, дать указание страже, поговорить с Каифой, повествуется с намеренно отстраненной от прокуратора позиции, словно опирающейся на какие-либо официальные документы (протокол), либо тайные наблюдения (информации о подробностях дается мало, как если бы наблюдения велись с большого расстояния от объекта): «Пока секретарь собирал совещание, прокуратор в затененной от солнца темными шторами комнате имел свидание с каким-то человеком <...>. Свидание это было чрезвычайно кратко. Прокуратор тихо сказал человеку несколько слов, после чего тот удалился...»
В некоторых случаях можно констатировать слияние нарраториального и персонального повествовательных «голосов», см., например: «Он [Пилат] знал, что теперь <...> в воющей толпе люди, давя друг друга, лезут на плечи, чтобы увидеть своими глазами чудо — как человек, который уже был в руках смерти, вырвался из этих рук!», «Щурился прокуратор не оттого, что солнце жгло ему глаза, нет!» (см. также в 26 главе: «Казни не было! Не было! Вот в чем прелесть этого путешествия вверх по лестнице луны. Свободного времени было столько, сколько надобно, а гроза будет только к вечеру, и трусость, несомненно, один из самых страшных пороков. Так говорил Иешуа Га-Ноцри. Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок. Вот, например, не трусил же теперешний прокуратор Иудеи <...>, когда яростные германцы чуть не загрызли Крысобоя-Великана. Но, помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль...» и др.)
Таким образом, уже в первой «ершалаимской» главе наблюдается взаимодействие двух основных повествовательных точек зрения — точки зрения повествователя, который, как правило, придерживается позиции постороннего наблюдателя (репортера), и точки зрения повествуемого персонажа, в данном случае — прокуратора Иудеи Понтия Пилата.
3.4.3. «Казнь» (глава 16-я)
Повествователем устанавливается сюжетная связь 16-ой главы с главой 2-ой: «Та кавалерийская ала, что перерезала путь прокуратора около полудня, рысью вышла к Хевронским воротам»; «...тот самый человек в капюшоне, с которым Пилат имел мимолетное совещание в затемненной комнате во дворце». Однако в соответствии со сменой повествуемых действующих лиц повествователь следует в 16-ой главе новой повествовательной точке зрения: в повествовании совмещается точка зрения повествователя-наблюдателя и точка зрения Левия Матвея.
По отношению к Левию повествователь сначала стоит на подчеркнуто внешней позиции, что выражено, в частности, в наименованиях персонажа (ср.: «Кольцо сомкнулось. И человек с искаженным от горя лицом вынужден был отказаться от своих попыток прорваться к повозкам»; «Теперь, сидя на камне, этот чернобородый, с гноящимися от солнца и бессонницы глазами человек тосковал» и под.) и в словах отстранения («Часа четыре тому назад, при начале казни, этот человек вел себя совершенно не так и очень мог быть замечен, отчего, вероятно, он и переменил свое поведение...» и др.)
О происходящем в окрестностях Лысой Горы повествуется с позиции наблюдателя, который долго следит со стороны за событиями (постоянны в тексте обозначения временных и пространственных промежутков, слова со значением меры и степени: «Пройдя около километра, ала обогнала вторую когорту Молниеносного легиона и первая подошла, покрыв еще один километр, к подножию Лысой Горы. Здесь она спешилась»; «Через некоторое время за алой к холму пришла вторая когорта, поднялась на один ярус выше и венцом опоясала гору»; «Наконец подошла кентурия под командой Марка Крысобоя»; «Маленький командир алы <...> то и дело подходил к кожаному ведру...»; «...прошло со времени подъема процессии на гору более трех часов, и солнце уже снижалось над Лысой Горой, но жар еще был невыносим...» и т. д.)
Повествователь начинает рассказывать о событиях, предшествующих описанному выше моменту уединения Левия Матвея на северной стороне холма, и основной повествовательной точкой зрения становится точка зрения этого персонажа, который выступает в роли субъекта оценки и восприятия событий: «...Иешуа почему-то заспешил...»; «Хоть он был еще слаб и ноги его дрожали, он, томимый каким-то предчувствием беды, распростился с хозяином и отправился в Ершалаим. Там он узнал, что предчувствие его не обмануло. Беда случилась. Левий был в толпе и слышал, как прокуратор объявлял приговор»; «В бешенстве на себя, Левий выбрался из толпы и побежал обратно в город. В горящей его голове прыгала только одна горячечная мысль...» и т. д. В речи повествователя встречаются элементы внутренней речи персонажа: «Зачем, зачем он отпустил его одного!»; «Одного мгновения достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в спину, крикнув ему: «Иешуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобою! <...>»»; «Он кричал о полном своем разочаровании и о том, что существуют другие боги и религии. Да, другой бог не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа, был сжигаем солнцем на столбе»; «...Левий подумал, что безумно поспешил со своими проклятиями. Теперь бог не послушает его». Даже в синтаксическом и интонационном отношении в повествовании ощущается опора на точку зрения Левия Матвея: «Вечером Матвею идти в Ершалаим не пришлось. Какая-то неожиданная и ужасная хворь поразила его. Его затрясло, тело его наполнилось огнем, он стал стучать зубами и поминутно просить пить. Никуда идти он не мог».
Таким образом, мы и в этой главе наблюдаем расширение сферы персонажа в повествовании, включение в текст повествовательных элементов, характерных для субъективированного повествования.
События, последовавшие за казнью, описываются с внешней по отношению к Левию Матвею точки зрения постороннего наблюдателя (в тексте реализуется принцип последовательной смены повествовательных точек зрения: точка зрения наблюдателя — точка зрения Левия Матвея — точка зрения наблюдателя): Левий удаляется от наблюдателя к столбам на холме, а затем и вовсе исчезает с телом Иешуа из поля его зрения. Левий ушел, а наблюдение продолжается: «Прошло несколько минут, и на вершине холма остались эти два тела и три пустых столба. Вода била и поворачивала эти тела. Ни Левия, ни Иешуа наверху холма в это время уже не было». Отстранение от персонажа (подобное тому, которое мы наблюдаем в начале главы) выступает как композиционная «рамка» (термин Б.А. Успенского) повествования. Использование подобной «рамочной» композиции, основанной на смене повествовательных точек зрения, является одним из приемов организации художественного, литературного повествования и может рассматриваться как еще одно свидетельство нарушения норм хроники.
3.4.4. «Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа» (глава 25-я)
На сюжетном уровне глава 25-я является продолжением 2-ой и 16-ой глав: вспоминаются реалии, обстоятельства, названные в них: «...этот человек был прокуратор. Теперь он не сидел в кресле, а лежал на ложе...»; «Это был тот самый человек, что перед приговором шептался с прокуратором в затемненной комнате дворца и который во время казни сидел на трехногом табурете, играя прутиком...».
О пришедшем к прокуратору человеке говорится с точки зрения постороннего наблюдателя, не совпадающей с точкой зрения Пилата (наблюдатель имеет возможность видеть больше, чем Пилат, см., например: «Тут гость и послал свой особенный взгляд в щеку прокуратора. Но тот скучающими глазами глядел вдаль...»). Повествователь, следуя позиции наблюдателя, проявляет неосведомленность о некоторых деталях происходящего: «Национальность пришельца было бы трудно установить»; «Надо полагать, что гость Пилата был наклонен к юмору» и т. д.; допускает некоторую субъективность в характеристике повествуемого: «человек <...> с очень приятным округлым и опрятным лицом...»; «Основное, что определяло его лицо, это было, пожалуй, выражение добродушия, которое нарушали, впрочем, глаза...».
Повествователь не ограничивается точкой зрения одного наблюдателя. Стереоскопичность повествования создается введением точки зрения второго наблюдателя (по сути, столь же условной, так как «ершалаимский» повествователь свободен в выборе повествовательной позиции): «Если бы не рев воды, если бы не удары грома, которые, казалось, грозили расплющить крышу дворца, если бы не стук града, молотившего по ступеням балкона, можно было бы расслышать, что прокуратор что-то бормочет, разговаривает сам с собой. И если бы нестойкое трепетание небесного огня превратилось бы в постоянный свет, наблюдатель мог бы видеть, что лицо прокуратора с воспаленными последними бессонницами и вином глазами выражает нетерпение <...>, что он кого-то ждет, нетерпеливо ждет». Подобного рода стереоскопичность изображения событий с еще большей очевидностью проявится в следующей главе.
3.4.5. «Погребение» (глава 26-я)
В начале главы события представлены с точки зрения постороннего наблюдателя — внешней по отношению к прокуратору: «...вероятно, усталому прокуратору померещилось, что кто-то сидит в пустом кресле». Скоро, однако, позиция повествователя меняется — с внешней на внутреннюю по отношению к Пилату: «Потирая висок, в котором от адской утренней боли осталось только тупое, немного ноющее воспоминание, прокуратор все силился понять, в чем причина его душевных мучений». Повествователь говорит о внутреннем мире пса Банги: «...радость в глазах пса означала, что кончилась гроза, единственное в мире, чего боялся бесстрашный пес, а также и то, что он опять тут, рядом с тем человеком, которого любил, уважал и считал самым могучим в мире, повелителем всех людей, благодаря которому и самого себя пес считал существом привилегированным, высшим и особенным». Впрочем, это скорее всего замещенная1 точка зрения, тем более, что далее о Банге идет речь с подчеркнуто внешней точки зрения: «Вероятно, действия Банги должны были означать...»
Внимание переключается на визитера: «В это время гость прокуратора находился в больших хлопотах». Два одновременно происходящих эпизода описаны с точки зрения постороннего наблюдателя, причем точка зрения наблюдателя и в том, и в другом случае выдерживается весьма последовательно, поддерживая иллюзию документальности повествования. Читатель может представить себе двух разных наблюдателей, которые воспринимали одновременно происходящие, но разные события и явились источниками их описания для повествователя. Повествовательная ситуация в данном случае напоминает ситуацию в «московских» главах романа.
Посторонний наблюдатель «отправляется в путь» вслед за Афранием и как бы ведет слежку за начальником тайной полиции. Он ничего не говорит о разговоре Афрания с Низой, проходившем в стенах дома, куда путь наблюдателю не был доступен. Для слежки выбирается другой объект — Низа — и поэтому теряется след Афрания: «...Афраний на своем муле потерялся в потоке прохожих и всадников. Дальнейший путь его никому не известен». Наблюдатель находится вне дома Низы и повествуется только о том, о чем он слышит: «...в домике послышался ее [Низы] голос...»; «Послышалось ворчание старой служанки...».
И вновь с точки зрения постороннего наблюдателя описывается внешность другого человека — Иуды, его путь: «В это самое время из другого переулка <...> вышел молодой, с аккуратно подстриженной бородкой человек...»; «Через некоторое время его можно было видеть входящим в ворота двора Каифы. А через некоторое время еще — покидающим этот двор». Этот наблюдатель Низу воспринимает исключительно со стороны, так, словно не знает ее имени: «...его обогнала как бы танцующей походкой идущая легкая женщина в черном покрывале, накинутом на самые глаза». Пока эти двое не назвали друг друга по имени, наблюдатель «не знает» их имен. С начала описания сцены разговора персонажей повествователь меняет свою позицию по отношению к Иуде с внешней на внутреннюю: «Волнуясь до того, что сердце стало прыгать, как птица под черным покрывалом, Иуда спросил...»; «...Иуде показалось, что ее лицо <...> стало еще красивее...». Дальнейший путь Иуды к Гефсиманским воротам описывается с психологической и пространственно-временной точки зрения самого персонажа, иногда, впрочем, она совмещается с точкой зрения другого лица (постороннего наблюдателя): «Ноги сами несли Иуду, и он не заметил, как мимо него пролетели мшистые страшные башни Антония, он не слышал трубного рева в крепости...». Совмещение точек зрения — и в момент повествования об убийстве Иуды: «После душного города Иуду поразил одуряющий запах весенней ночи. <...> Он знал, что направо в темноте сейчас начнет слышать тихий шепот падающей в гроте воды. Так и случилось, он услыхал его. Становилось прохладнее. <...> вместо Низы, отлепившись от толстого ствола маслины, на дорогу выпрыгнула мужская коренастая фигура, и что-то блеснуло у нее в руке и тотчас потухло [точка зрения Иуды] <...> за спиной у Иуды взлетел нож, как молния, и ударил влюбленного под лопатку [точка зрения постороннего наблюдателя]». Дальше повествователь использует в качестве основной позицию постороннего наблюдателя: «Тогда третья фигура появилась на дороге. Этот третий был в плаще с капюшоном».
Иллюзия «сбора» повествователем фактов истории поддерживается замечанием: «Куда направились двое зарезавших Иуду, не знает никто, но путь третьего человека в капюшоне известен». Можно сравнить этот фрагмент с подобными из московского текста: «Что дальше происходило в квартире № 50, неизвестно, но известно, что происходило у Никанора Ивановича» и др.
Говоря об общих особенностях организации повествования в «ершалаимских» главах романа «Мастер и Маргарита», отметим, что позиция повествователя в рамках «ершалаимского» текста романа противоречива и этим отчасти напоминает позицию «московского» повествователя. С одной стороны, в «ершалаимских» главах всячески поддерживается иллюзия документального, хроникального повествования, с другой — наблюдается отход от норм хроники, что связано: с постоянной сменой повествовательных точек зрения, создающей стереоскопичность изображения событий; с проявлениями вездесущности повествователя, его проникновением во внутренний мир повествуемых персонажей (Пилата, Левия Матвея, Иуды и др.); с включением в текст элементов речи персонажей, что приводит к переплетению и даже, в некоторых случаях, слиянию повествовательных «голосов»; с субъективным характером изображения действительности не только с точки зрения поименованых персонажей, но и с точки зрения повествователя-наблюдателя (ср.: «...парадная <...> как будто ослепла под ярчайшей луной: тут, внутри дворца, господствовали мрак и тишина. <...> Оголенная луна висела в чистом небе...»; «— Нет, прокуратор, он встанет, — ответил, улыбаясь философски, Афраний...»; «Коновод сел на одну из лошадей, человек в капюшоне вскочил на другую, и медленно они оба пошли в потоке, и слышно было, как хрустели камни под копытами лошадей»; «— Левий Матвей, — не вопросительно, а скорее утвердительно сказал Пилат» и т. п.).
Наконец, еще одно противоречие нормам беспристрастной хроники может быть отмечено в отношении к «ершалаимскому» повествованию: повествователь неоднократно проявляет себя здесь как повествующая и рассуждающая инстанция. Показательно проникновение в текст повествователя метанарративных элементов, маркирующих процесс его рассуждения: «Итак, Пилат поднялся на помост, сжимая машинально в кулаке ненужную пряжку и щурясь»; «Итак, прошло со времени подъема процессии на гору более трех часов...»; «То, что было сказано о том, что за цепью легионеров не было ни одного человека, не совсем верно. Один-то человек был, но просто не всем он был виден»; «Да, для того, чтобы видеть казнь, он выбрал не лучшую, а худшую позицию. Но все-таки и с нее столбы были видны...»; «Прокуратор, видимо, все не мог расстаться с этим вопросом об убийстве человека из Кириафа, хотя и так уж все было ясно...»; «Прокуратор изучал пришедшего человека жадными и немного испуганными глазами. Так смотрят на того, о ком слышали много, о ком и сами думали и кто наконец появился. Пришедший человек, лет под сорок, был черен, оборван, покрыт засохшей грязью, смотрел по-волчьи, исподлобья. Словом, он был очень непригляден...».
Примечания
1. О замещенной точке зрения можно говорить в том случае, когда повествователь говорит не столько о том, что думает, ощущает персонаж, сколько о том, что он должен был бы думать и ощущать (см.: [Успенский 2000: 196])
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |