«Михаил Булгаков — «М<астер и Маргарита>» — среднего уровня сатирический роман, гротеск с оглядкой на Ильфа и Петрова. Помесь Ренана или Штрауса с Ильфом и Петровым. Булгаков — никакой философ». «Эстетизация зла — это восхваление Сталина».
В. Шаламов. Записные книжки. 1962. г.
«Пренебрежительно и с полным непониманием о Булгакове».
А. Солженицын о В. Шаламове
Статья Камила Икрамова выделяется на общем фоне булгаковедения принципиально иным модусом восприятия текста романа «Мастер и Маргарита». Икрамов далек от того, чтобы принять за чистую монету текст сочиненной Булгаковым сказки о дьяволе, наказывающем советских грешников. Его волнует нравственная проблематика, и в его статье речь идет именно об этической составляющей романа. И открытый пафос его работы в том, чтобы бросить упрек лично Булгакову и Достоевскому за их постыдную, с точки зрения критика, слабость — за их оправдание карательных государственных институтов и духовный союз с ними.
В отличие от подавляющего большинства читателей, не устоявших перед провокативным булгаковским искусством, Икрамов не согласился под давлением обаяния «нечистой силы» и перед очевидностью ее абсолютной власти слиться в экстазе с «правдой» Воланда и его «шайки». Точно так же правду Понтия Пилата, прокуратора Иудеи, правду «начальника гестапо» — именно так Икрамов называет Афрания — Камил Икрамов не принял и их не простил.
Ясно, что этическая система Икрамова и его личностная нравственная оптика — это та жизненная позиция, которую он сознательно формировал в самом себе, вопреки тем жизненным правилам, которые диктовали советский социум и власть. Полезно знать, что Камил Икрамов — сын Акмаля Икрамова, крупнейшего большевистского лидера советского Узбекистана, погибшего в застенках НКВД в годы сталинского террора. Сын «врага народа» был арестован, будучи 16-летним подростком, и впоследствии стал известным писателем, но не смирился, не простил «перегибы» сталинской власти и делу восстановления честного имени своего отца и выяснению правды о его судьбе в застенках НКВД посвятил многие годы жизни.
Перед нами чрезвычайно интересная с культурологической точки зрения ситуация: Камил Икрамов — не наивный читатель, верящий каждому слову Воланда, нет, это читатель, который повадки сталинской власти изучил детально и на личном опыте. Он, если можно так выразиться, принадлежит к «жертвам» террора, но ему удалось, в отличие от большинства навсегда запуганных и сломленных своих современников, остаться внутренне свободным, способным к критическому восприятию действительности и к борьбе с системой. Камил Икрамов не может не вызывать глубочайшего уважения, с его точкой зрения нельзя не считаться.
И он, единственный из известных нам интерпретаторов булгаковского романа, кто сцену с поимкой кота понимает, с нашей точки зрения, почти адекватно булгаковскому замыслу, видя тождество демонов из преисподней с профессионалами из «известного учреждения». Он ее комментирует так: «своя своего не познаша»1. И все-таки именно потому, что нравственный авторитет Камила Икрамова непреложен, мы считаем необходимым подвергнуть критическому разбору его статью, пафос которой в неприятии позиции Достоевского и Булгакова. Попробуем защитить Булгакова от несправедливых, с нашей точки зрения, упреков.
Статья Икрамова — это по своей смысловой структуре очень непростое высказывание. По внешнему виду это литературоведческое эссе на тему о тайных мотивах, движущих писателями, когда они, чтобы скрыть свое «постыдное», «трансформируют источники», пользуясь правом художника отрываться от фактической действительности, пересоздавая ее в художественный образ.
Начинает Икрамов с напоминания сюжета чеховского романа «Драма на охоте». У Чехова сам текст детективного романа принадлежит перу свидетеля и участника самой драмы, который создал свое детективное повествование прямо по горячим следам невымышленных событий, ловко «трансформировав» реальность так, чтобы в итоге убийца оказался разоблаченным. Однако редактор, к которому попала рукопись, проявил редкостную способность к аналитическому видению и догадался, что подлинный убийца — это сам автор, а мотив, заставивший его написать роман, — это желание надежно скрыть правду о собственном преступлении. В романе Чехова момент, когда редактор останавливает уходящего автора, уже торжествующего, ибо его замысел вполне удался, отмечен неожиданной для автора репликой редактора: «Постойте, положите шляпу...» Именно так назвал Икрамов свою статью. То есть он сам мыслит себя не столько литературоведом и литературным критиком, сколько именно тем «редактором», который уличает автора в его преступлении, только не уголовном, а в нравственном.
Итак, Икрамов, в принципе, допускает, что одним из мотивов творчества может быть желание, так сказать, «сокрытия», утаивания стыдной для самого писателя правды о себе самом. Тогда происходит то, что Икрамов называет «трансформацией источника». А значит, его задача исследователя, и одновременно в каком-то смысле следователя, состоит в том, чтобы найти «улики», доказывающие этот тайный мотив, лежащий в основе творческого пересоздания действительности в художественный образ.
Каждый исследователь, работавший с мемуарной литературой, с дневниками и письмами, прекрасно осведомлен, как часто встречается подобная «трансформация», мотивы которой чрезвычайно похожи на те, что подвигли убийцу Чехова написать роман об убийстве. Но у Икрамова два героя его статьи — Достоевский и Булгаков.
И он имеет дело вовсе не с мемуарами. Исследуемые им авторы убийств не совершали. Их «преступления» лежат в области помыслов и идей, а именно в этических системах, которые они защищают и отстаивают.
Один из аргументов, которым пользуется Икрамов, нам кажется вообще запрещенным приемом. Это прием сближения и почти отождествления автора с его героями, который вроде бы оправдан многочисленными признаниями самих писателей, типа знаменитого флоберовского: «Эмма — это я». В защиту своей мысли Икрамов ссылается на понимание Н. Бердяевым автобиографического смысла творчества Достоевского: «Мы отвергаем точку зрения тех, кто предполагает, будто Достоевский — это и Свидригайлов, и Ставрогин, и Федор Павлович Карамазов, мы привычно опровергаем утверждение Н. Бердяева, что Достоевский в судьбе своих героев рассказывает о своей судьбе, в их сомнениях — о своих сомнениях, в их раздвоении — о своих раздвоениях, в их преступном опыте — о тайных преступлениях своего духа. И еще: «Все герои Достоевского — он сам.»...»2. (С. 184). Смысл этого фрагмента в том, что сам Икрамов не желает объединяться со всеми «нами» и «привычно опровергать» мнение Бердяева.
Мы же думаем, что в процессе самоанализа, самопознания автор может заявить, подобно Флоберу: «Эмма — это я», — но исследователь романа «Мадам Бовари» вряд ли имеет право взять этот тезис за отправную точку, изучая и комментируя текст романа. Но если исследователя текст шедевра и законы его внутреннего устройства не интересуют сами по себе, а он только стремится нарисовать психологический портрет личности автора с целью, прямо скажем, тенденциозной, то вместо Флобера, с большой долей вероятности, мы будем иметь дело со злой карикатурой на него. Объективность же этого карикатурного изображения будет доказываться словами самого Флобера: «Эмма — это я».
В этом приеме мы видим недопустимую спекуляцию, мало чем отличающуюся от спекуляций доклада Жданова, в котором с опорой на стихи Ахматовой создан якобы объективный образ внутреннего содержания ее личности3. Доклад Жданова — образец вовсе не литературной критики, а политического высказывания с целью морального и социального уничтожения художника, чьей власти над умами современников боится режим.
Статья Икрамова, только по виду литературоведческая, мало имеет отношения к желанию установить объективную истину, она, по существу, критическая и политическая, что называется, с обвинительным уклоном. Понимая это, тем не менее, мы считаем сам факт появления такой статьи очень важным культурным событием, по которому можно диагностировать, что «мистический роман» Булгакова может быть прочитан как роман о природе тоталитарной власти. Здесь мы с Икрамовым — союзники. Только Икрамов предполагает, что пером Булгакова водила его тайная подсознательная «женственная» любовь к сильной личности жестокого властителя, своего рода сублимация страха, а мы полагаем, что смысл булгаковского творчества не выводим при помощи фрейдистской методы. Процитируем автора статьи: «Заметно нечто, что можно назвать женственным началом, особым сладострастием. Мастер рисует Пилата с тем же трепетным преклонением и сладким замиранием сердца, готовым перейти в любовь, с каким Маргарита смотрит на Воланда. Фрейдизм не затруднился бы тут в терминах...»4. В сущности, бунт Икрамова не против Булгакова, как ему кажется. Это бунт, прежде всего, против его современников-«шестидесятников», влюбленных в Воланда и его свиту, в Понтия Пилата и «гестаповца» Афрания, то есть бунт и протест против всех читателей, очарованных персонажами — носителями всесильной, безграничной карающей власти. Вот именно эта моральная нечувствительность к злу, нравственная индифферентность читателя — современника Икрамова — ранит его очень больно. Ответственность за девальвацию нравственности Камил Икрамов возлагает, в частности, на Михаила Булгакова, обвиняя его в слабости, в тайной любви к власти, которая есть сублимация страха.
Икрамов — это не простодушный читатель, который безоговорочно верит в справедливо карающего Воланда. Он не поддался на провокацию эпиграфа булгаковского романа, декларирующего способность Зла порождать Добро. Сам Икрамов не готов признать относительность этических принципов, к чему призывает эпиграф от Мефистофеля. «Упование на то, что зло природе своей наперекор может и будет вечно творить добро — извращение»5. И здесь его нравственная позиция по своей сути нам близка. И, тем не менее, внутренний пафос статьи Икрамова — страстное обвинение Булгакову, слегка прикрытое тем, что он, все-таки пытаясь соблюсти литературоведческий этикет, свои сарказмы и филиппики обрушивает на булгаковского героя — мастера. Икрамов считает, что придуманный Булгаковым мастер концентрирует в своем творчестве человеческие «слабости» самого писателя, объективирует их: по Икрамову, мастер нужен Булгакову, потому что писатель перекладывает на своего героя ответственность за «трансформацию источника», за фигурой мастера прячет Булгаков, утверждает Икрамов, свой тайный стыд за «союз жертвы с палачом».
Всего в статье К. Икрамова проанализировано три совершенно разных сюжета: «трансформация», ставшая литературным сюжетом у Чехова; обнаруженные Икрамовым «трансформации» в романах Ф.М. Достоевского «Записки из Мертвого дома» и «Преступление и наказание», и «трансформация» Евангелия в романе Булгакова «Мастер и Маргарита».
Этот совершенно разнородный материал объединен важнейшей для самого Икрамова темой отношения художника с государством, точнее с карательными государственными службами, и, в сущности, вся его статья именно об этом.
Нет ни малейшего сомнения в том, что в статье Икрамова проявилась его личность политического борца, сурового, бескомпромиссного, знающего что по чем, хотя в его работе нет ни слова о личном опыте автора.
Как бы миллионы читателей ни восхищались гением Достоевского, Икрамов не может простить бывшего каторжанина за его гармоничное идеологическое сосуществование с сильным карающим государством, за его открытое принятие и оправдание каторги как исправительной меры наказания, дарующей преступнику опыт очищающего страдания, которое ведет к раскаянию и исправлению. Икрамов обвиняет Достоевского в верноподданнических чувствах, в симпатии к инфернальному следователю Порфирию Петровичу, глумящемуся над своей жертвой — Родионом Раскольниковым. Не может Икрамов простить Достоевскому пасквиля на мученика Чернышевского, который уже расплачивался за свои политические революционные убеждения в каторжной тюрьме, когда Достоевский писал фельетон «Пассаж в Пассаже» и рисовал карикатуру на Чернышевского своим Лебезятниковым в «Преступлении и наказании». Не может простить дружбу с Победоносцевым, написания одических верноподданнических стихов. Икрамов не может и не хочет понять Достоевского, увидеть мир его глазами. Он обвиняет Достоевского в том, что «Достоевский защищает не Христа, не саму веру, а государственную религию и религию в качестве государства, ее «чудо, тайну и авторитет»»6. Любопытно это обвинение потому, что сам Икрамов, по всей видимости, атеист с революционными убеждениями, по крайней мере, евангельский текст в своей статье он называет «легендой», а нагорная проповедь Христа с ее максимой «не убий» им в статье не признается абсолютным нравственным запретом. «Проявлением немыслимой умственной лени выглядят рассуждения о том, что люди, решившиеся на убийство «по совести» уже по одному этому оказываются за гранью добра и зла. Даже в религиозной догматике прошлого подобные максимы воспринимаются как абсурд, даже последовательный непротивленец Толстой в расцвете своего принципиального непротивления злу насилием называл декабристов лучшими людьми своего, а может быть, и всякого времени»7.
Выдвигая обвинения против Булгакова, «трансформировавшего первоисточник», Икрамов анализирует логику поведения Иешуа, полностью игнорируя веру этого героя («Бог один, в него я верю») и его видение человека. Икрамов не обращает внимания на ключевые слова Иешуа о том, что «всякая власть — насилие», и что «наступит время, когда не будет никакой власти, а человек перейдет в царство истины». Икрамов проклинает «узколобость интеллигенции», которая пытается убедить тирана заменить террор доверием. А главное, Икрамов совершенно не разделяет мнение Иешуа о человеке. Он даже не обсуждает, какая идея стоит за проповедью Иешуа о добром человеке. По-видимому, для него эта проповедь настолько очевидно абсурдна, что находится за гранью даже возможности дискуссии на эту тему.
Как же можно определить взгляд, которым смотрит сам Икрамов на человека? Какие требования он человеку предъявляет? Как он людей классифицирует? Вот так: «тираны», «палачи» (Понтий Пилат, Марк Крысобой, Афраний), то есть «сильные», и Иешуа Га-Ноцри, Левий Матвей и Иуда, то есть «слабые». Взгляд Икрамова на человека принципиально отличается от взгляда Иешуа. Для Иешуа невозможна логика Камила Икрамова: для него каждый человек — это прежде всего несчастный человек потому, что он еще не знает, что он добрый. Для Иешуа люди не делятся на слабых и сильных, на палачей и жертв.
По Икрамову, поведение Иешуа определяется его слабостью, сублимировавшейся в противоестественное чувство любви жертвы к своему палачу. С этим совершенно невозможно согласиться. Если бы главный мотив поведения Иешуа был страхом перед мучительной смертью, то он бы ухватился за возможность солгать, предложенную ему Пилатом. И никто бы не осудил Иешуа за подобную «слабость» — ложь палачу во имя спасения собственной жизни. Но Иешуа не может солгать — и у этого феномена есть единственное объяснение. Солгать Пилату означало бы, что Иешуа видит пред собой человека, способного его убить, но в том-то и дело, что он, действительно, видит перед собой только страдающего доброго человека, а вовсе не жестокого властителя и убийцу. Именно в том, что Иешуа просто не допускает саму возможность желания его убить, состоит его потрясающая нравственная сила и невероятная обаятельность созданного Булгаковым образа. Иешуа начисто лишен всяческой задней мысли, он равен самому себе, ему нечего скрывать, он пришел в мир, чтобы открыть людям глаза на самих себя. Он вполне ощущает свою значимость и верит в свою миссию. Он не только не чувствует своей вины, не ощущает себя преступником, напротив, он абсолютно уверен в своей правоте. Зачем же ему лгать, если он видит перед собой добрых людей? Поражает его свобода от страха. Он совсем не слаб. Избитый, с обезображенным побоями лицом, он ведет себя и говорит отнюдь не как жертва. С ним невозможно ничего сделать такого, чтобы он потерял веру в людей, в Бога и стал ненавидеть своих мучителей. Его можно только убить. Разве это называется слабостью? Для нас очевидна духовная сила Иешуа.
Икрамов обвиняет Иешуа в том, что он «сдал» властям своего ученика, но разве не очевидно, что, напротив, своим честным рассказом он отдал Левин Матвея под покровительство Пилата, и он не ошибся: его ученика Пилат преследовать не будет, он, напротив, готов позаботиться о его судьбе.
Сам Икрамов совершенно не расположен видеть хоть какой бы то ни было смысл в жестоком приступе гемикрании, то есть мигрени, которой «наградил» Булгаков своего героя. Мучения Пилата — это для Икрамова мучения палача и тирана, а значит, они, по определению, не могут вызвать его сострадания. Икрамов уверен, что Булгаков просто «приделал» мигрень к Пилату, чтобы выдать ему «индульгенцию» за казнь Иешуа, потому что для Икрамова вся «трансформация источника» есть результат не сложной и мощной художественной мысли, а только лишь следствие подсознательной любви автора к «сильным» и властным. Такой же «индульгенцией» Пилату Икрамов считает организованное Пилатом убийство Иуды из Кириафа, предателя и провокатора, который за небольшую плату (в сравнении с оплатой убийства самого Иуды) организовал арест Иешуа Га-Ноцри. Икрамов в убийстве Иуды отмечает очень важную для него черту: Иуда — пешка, разменная фигура, «слабый», а подлинный заказчик казни Иешуа — Каифа (по классификации Икрамова — «сильный») останется жив и неприкосновенен. По-видимому, Икрамов верит в оправданность убийства предателя Иуды, вопреки мнению самого Иешуа, которому жаль «доброго и любознательного человека», с которым, как предчувствует Иешуа, «случится несчастье».
По мнению автора статьи, Иешуа предал своего ученика. Он назвал на допросе имя Левия Матвея и рассказал Пилату о служебном преступлении бывшего сборщика налогов. У Икрамова «болтливость» Иешуа вызывает чувство, близкое к брезгливости. На наш взгляд, здесь работает узнаваемый психологический механизм, выработанный в сталинских застенках, запрещающий морально не сломленному зэку вступать в доверительный, человеческий контакт со следователем, та особая суровость зэка, которого никаким образом нельзя заставить поверить в возможность человеческих отношений палача и жертвы, потому что для зэка его мучитель, тюремщик и палач — не человек. Этот опыт нравственного сопротивления режиму вынесен Икрамовым из собственной трагической судьбы. С ним нельзя не считаться. Мы, читая статью Икрамова, эту особую оптику взгляда автора — бывшего зэка — улавливаем и фиксируем. Его правда — правда выстраданная, Икрамова невозможно склонить к сочувствию страданиям палача и властителя.
На первый взгляд, странный эпиграф выбрал к этой статье Камил Икрамов:
— Вы — не Достоевский, — сказала гражданка, сбиваемая с толку Коровьевым.
— Ну, почем знать, почем знать, — ответил тот.
— Достоевский умер, — сказала гражданка, но как-то не очень уверенно.
— Протестую! — горячо воскликнул Бегемот — Достоевский бессмертен.
М. Булгаков. «Мастер и Маргарита»
Читатели романа «Мастер и Маргарита», хоть немного знающие политическую историю своего отечества, осведомлены о том, что Достоевский в эпоху сталинизма был запрещенным классиком, его не изучали в школе, на него был повешен ярлык «ретрограда» и «реакционера». Именно поэтому реплика кота Бегемота воспринималась всеми, как смелый выпад самого Булгакова против советской цензуры, как возвращение в культурный обиход имени Достоевского вместе с высочайшей оценкой его творчества. Однако Камил Икрамов заставил нас увидеть в этом эпизоде некий иной смысл. Для него, как и для нас впрочем, глумливая свита Воланда во многом есть образ самой сталинской карательной системы, и поэтому горячая защита «нечистью» бессмертия Достоевского, по-видимому, не должна быть прочитана как абсурд и вопиющее противоречие. Солидарность с Достоевским Коровьева и Бегемота, согласно пониманию Икрамова, строго логически следует из ценностной системы самого Достоевского, то есть, по терминологии самого Икрамова, одинаковой «печатью Антихриста» отмечены и идеология Достоевского, и свита Воланда. Коровьев, представляющийся Достоевским, и Бегемот, декларирующий бессмертие Достоевского, для самого Икрамова подтверждают точность его диагноза «антихристовой печати» на проповеднической деятельности Достоевского, православного государственника. Выбрав такой эпиграф для своей статьи, Икрамов как бы демонстрирует, что «своя своих познаша». Этот эпиграф еще хорош тем, что в нем парадоксальным образом оказываются связаны оба персонажа статьи Икрамова: Достоевский и Булгаков.
Образцовой нравственной системой для Икрамова является этика Толстого, принципиально отвергающего государственную власть как форму насилия над человеком. В представлении Икрамова, Л. Толстой принципиально противоположен и Достоевскому и Булгакову. Нам же кажется, что Булгакову этическая система Толстого в принципе ближе, и «протестантство» Толстого роднее, чем «государственничество» Достоевского. С другой стороны, известно, что Булгаков свои политические пристрастия позиционировал как монархизм, естественно, в среде своих близких. А кроме того, Булгаков был последовательным сторонником политических свобод, то есть либералом, и вряд ли ему импонировали политические воззрения, выраженные в публицистике Достоевского. Все это так противоречиво и неоднозначно, что требует специального исследования. Несомненно одно: для Булгакова Достоевский, прежде всего, был гениальным художником, автором «Идиота», «Бесов», «Легенды о Великом инквизиторе», обидно, что вот это Икрамову вовсе не интересно, потому что он извлекает только материал, нужный ему для обвинительного вердикта.
Третья часть статьи Икрамова посвящена тому, как был «трансформирован» первоисточник — Евангелие — в романе Булгакова. И здесь, как нам кажется, содержится главное, именно то, что заставило Икрамова вообще взяться за эту статью. Ему необходимо поквитаться не только с Булгаковым, но и вообще с «узколобой интеллигенцией», которая пытается уговорить тирана сменить террор на доверие. Икрамов выдвигает против Булгакова тяжкие обвинения: ему видится, что трансформация, которой подверглась евангельская история в романе Булгакова, имеет своей подсознательной целью выразить тайную «женственную» влюбленность в сильных мира сего самого автора. Икрамов обвиняет Иешуа в предательстве своего ученика Левия Матвея, обвиняет Иешуа в том, что тот тонко льстит прокуратору Иудеи, желая ему понравиться.
По формулировке Икрамова, Иешуа в первую очередь пришел спасать палачей, тогда как Иисус пришел спасать всех. Иешуа, по мнению Икрамова, «слабые» вообще не интересуют.
«Душевное смирение и терпимость Христа доведены Булгаковым до такой степени, когда внешние формы непротивления злу насилием ломают в душе пророка его собственные нравственные устои, лишают элементарных моральных ориентиров»8.
«...желание понравиться игемону нельзя ставить в упрек жертве. Вызывает сожаление другое — то, что Пилат понравился изувеченному пророку. Тут явная неразвитость нравственного чувства, обидная в том, кого мы соотносим с Христом»9.
В отличие от Иешуа, для Камила Икрамова факты и собственный тюремный опыт являются доказательством того, что не всякий человек добр. Он знает о существовании жестоких чудовищ, неискупаемость вины которых для него очевидна. Икрамов ничего не забыл и не простил, и он никогда не поверит в то, во что хотел веровать Достоевский и на что надеялся Булгаков: на возможность нравственного изменения человека, будь то преступник, ощущающий свою отрезанность преступлением от человеческого общежития, будь то властитель, уставший от скудости собственной жизни и одиночества, на которые его обрекает власть.
В эпизоде беседы Пилата с Марком Крысобоем, разобранном нами выше, Булгаков очень осторожно обозначил некую гипотетическую возможность переворота в сознании «честного» палача, просто добросовестно исполняющего свои «служебные обязанности». Кажется очень важным, что источником нового опыта и нового знания о самом себе и о своем повелителе, стал для Марка Крысобоя именно прокуратор Понтий Пилат. Ему Марк подчиняется беспрекословно, служит ему преданно и истово, как пес Банга, ибо человеческое достоинство в системе координат античной культуры обусловлено именно таким поведением по отношению к тому, кому обязан жизнью. Слово Пилата, мнение Пилата изначально — и с человеческой и со служебной точки зрения — авторитетны для Марка, именно потому, что Пилат — воплощенная власть. Поэтому Пилат — это единственный человек в мире, через которого могла прийти и к «черствому» изуродованному Крысобою благая весть, что человек добр.
Таким образом, весьма возможно, что в этом эпизоде мы имеем дело с микромоделью идеального государственного устройства, о котором как об утопии тосковал Михаил Булгаков. Это монархия, основанная на христианском понимании природы человека, где от самого властителя исходит к его подданным новое христианское отношение к человеку.
Диктаторская власть Воланда этой утопии никак не соответствует. Поэтому, если наша гипотеза верна и за маской дьявола скрыт диктатор, власть которого строилась на беспрецедентном по масштабам государственном терроре, то «Антихристова печать» («Антихристова печать тут — клеймо связи с государством, с тюремщиками, с насилием»10) ни в коем случае не ложится на Булгакова, а клеймом проступает на его персонажах из преисподней. И тогда целостное понимание замысла булгаковского романа, которое сформулировано К. Икрамовым так: «Понятно, что «Мастер и Маргарита» — мечта слабого человека о справедливости, даже о справедливости любой ценой»11, — обидно и несправедливо по отношению к Михаилу Булгакову.
Повторим еще раз: статья Икрамова — публицистическое произведение. Это его реакция на легкомысленное прочтение булгаковского романа современниками, которым показалось, что Зло может творить Добро и восстанавливать справедливость. Каждый, кто так читал роман Булгакова, не осознал, что эта соблазнительная идея — лишь собственная версия дьявола о себе самом, его способ самоутверждения и самооправдания. Икрамов был в числе совсем немногих, кого Воланд и его глумливая шайка обморочить не смогли, именно потому, что он — самостоятельно мыслящий и внутренне свободный человек, прошедший сквозь ад застенка и не сломленный им. Этический релятивизм, нежелание различать добро и зло, отказ от стыда, любовь к сильным, «союз жертвы с палачом» — прямое следствие сталинщины, нравственная болезнь, поразившая общество. Задача Икрамова состояла в том, чтобы об этом заявить, поэтому он заканчивает свою якобы литературоведческую статью пафосной риторикой:
«Истина вовсе не в том, что у нас у всех после долгого и тяжкого похмелья болит голова. Это не сама истина, а то, что мешает нам приблизиться к ней.
Нет, не утрата моральных критериев, а отсутствие стыда за эту утрату волнует меня теперь»12.
Мы поместили в качестве эпиграфа к этой главе мнение Варлама Шаламова о романе Булгакова, оно, в принципе, совпадает с мнением Камила Икрамова. Убийственно звучит найденная Шаламовым лаконичная формула: «Эстетизация зла — это восхваление Сталина». Это, конечно же, самое суровое нравственное обвинение, предъявленное Булгакову писателем, вернувшимся с Колымы, прошедшим через ад ГУЛАГа. Обаяние Воланда и его глумливой шайки не может очаровать сурового зэка, он психологически защищен своим лагерным опытом от гипноза «черной магии» власти. Видно, что Шаламов, формулируя свое полупрезрительное отношение к Булгакову, дистанцирует себя от мира «Мастера и Маргариты».
По мнению Шаламова, Ренан13, то есть позитивизм и атеизм ершалаимских глав, и Штраус14, то есть скептицизм в отношении исторической достоверности евангельских повествований (а может быть, и внешний блеск музыки вальса Иоганна Штрауса при ее неглубокой содержательности), — вот культурные истоки романа Булгакова, «Булгаков — никакой философ». Такая оценка позволяет Шаламову оставить роман Булгакова вне поля собственного зрения, просто отмахнуться от него, как от чего-то, не имеющего лично к Шаламову никакого отношения. Конечно, у него есть это право. Его трагическая судьба, его лагерный опыт, запечатленный в «Колымских рассказах», — это весомый аргумент, и кажется, что Шаламов и Икрамов прямо говорят от имени всех жертв палачей Сталина.
Может показаться, что этого их страшного суда и их неподкупного прямого взгляда Булгаков — «слабый человек» и «никакой философ» — не выдерживает. Однако крупнейший русский писатель и бывший лагерник — Александр Солженицын — почему-то с Шаламовым категорически не согласен. Он характеризует точку зрения Шаламова на Булгакова как высокомерную и, к великой нашей радости, говорит о полном непонимании Шаламовым Булгакова. Значит, автор «Архипелага ГУЛАГ», восхищавшийся талантом Булгакова, увидел в его творчестве что-то куда более значимое, нежели «Антихристову печать», «слабость» и «восхваление Сталина». Это нас очень обнадеживает.
Примечания
1. Икрамов К. «Постойте, положите шляпу...» // НЛО. 1993. № 4. С. 192.
2. Там же. С. 184.
3. Напомним хотя бы такой выразительный пассаж из «Доклада А. Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде»: «До убожества ограничен диапазон ее поэзии — поэзии взбесившейся барыньки, мечущейся между будуаром и моленной... Не то монахиня, не то блудница, а вернее блудница и монахиня, у которой блуд смешан с молитвой». Этот «духовный портрет» иллюстрируется стихами: Но клянусь тебе ангельским садом, / Чудотворной иконой клянусь / И ночей наших пламенных чадом... (Ахматова, «Anno Domini») Цит. по: Сарнов Б. Сталин и писатели. Кн. 2. С. 624.
4. Икрамов К. Там же. С. 189.
5. Там же. С. 191.
6. Там же. С. 182.
7. Там же. С. 185.
8. Там же. С. 186.
9. Там же. С. 189.
10. Там же. С. 181.
11. Там же. С. 190.
12. Там же. С. 196.
13. Достоверно известно, что Булгаков, работая над «Мастером и Маргаритой», читал исторический труд Эрнеста Ренана «Жизнь Иисуса», в котором автор попытался реконструировать «реальную» жизнь Иисуса как исторического лица. См.: Ренан Э. Жизнь Иисуса. СПб.: Издание М.В. Пирожкова, 1906.
14. Шаламов имеет в виду философа Штрауса, а не «короля вальсов» Иоганна Штрауса, но тот и другой Штраусы упоминаются в романе «Мастер и Маргарита»: Берлиоз упоминает философа, а на балу у сатаны дирижирует «король вальсов». Также Штраус, по мнению Б. Гаспарова, «присутствует» в фамилии главного врача психиатрической лечебницы профессора Стравинского. (См.: Гаспаров Б. Из наблюдений над мотивной структурой романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» // Даугава. 1988. № 10—12, 1989. № 1.)Штраус (Strauss) Давид Фридрих (1808—1874), немецкий философ-младогегельянец... В книге «Жизнь Иисуса, критически переработанная» (т. 1—2, 1835—36, рус. пер., кн. 1—2, 1907) отрицал историческую достоверность евангельских преданий, рассматривая их как мифы, порожденные духовной «субстанцией» эпохи, а Иисуса Христа — как историческую личность, отделив его от «вечной» идеи богочеловечества как основы христианской веры. Во втором издании «Жизни Иисуса» (1864) и в сочинении «Старая и новая вера» (1872, рус. пер. 1906) Штраус, вслед за Л. Фейербахом, проповедовал пантеистическую религию, основанную на чувстве человеческой зависимости от мировой закономерности.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |