Булгаков пытается предложить свою художественно-научную версию жизни Христа.
В.Я. Лакшин1
Сжечь роман так же невозможно, как отменить уже совершившееся событие, как отменить, скажем, исторического Христа, в ренановском духе осмысленного в «Мастере и Маргарите».
М.А. Золотоносова2
Слащавый болтун Ренан...
Л.Н. Толстой3
Среди булгаковедов нет единого мнения относительно идейной нагрузки «евангельских глав», называемых «романом в романе», «евангелием от Воланда», с которыми связано несущее какую-то ключевую смысловую нагрузку понятие о «свете» как антитезе «покою». Над разгадкой смысла этого противопоставления ломает копья вот уже второе поколение булгаковедов. М.С. Петровский, например, в своем выступлении на булгаковских Чтениях (май 1991 г., Киев) высказал мысль о том, что устами самого Иешуа Булгаков опровергает Евангелие от Матфея; мне же больше импонирует высказанная на тех же Чтениях мысль В.Л. Скуратовского, что в романе евангельское письмо сопряжено с фельетоном, — с той лишь оговоркой, что это — не просто фельетон; создается впечатление, что Булгаков полемизирует с кем-то, введя в повествование образ Левия Матвея с его «козлиным пергаментом», который и является искаженной интерпретацией Нового Завета. Ведь если в уста самого Иешуа вложены слова «Я однажды заглянул в этот пергамент и ужаснулся. Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил. Я его умолял: сожги ты бога ради свой пергамент! Но он вырвал его у меня из рук и убежал», то наверное же не просто ради красного словца; под этим явно подразумевалось чье-то искаженное толкование Евангелий, ключевое для раскрытия смысла всего этического пласта романа.
Без раскрытия сути булгаковской полемики, как и без внесения ясности в вопрос о значении понятий о «свете» и «покое» вряд ли можно считать работу по разгадке смысла романа законченной.
Сосредоточив, однако, внимание на самой фразе «Он не заслужил света, он заслужил покой» и вычленив ее из контекста, комментаторы незаслуженно обделили вниманием предшествующую ей весьма информативную тираду Воланда. «Не признаешь теней, а также зла», — укоряет он Левия.
Не означает ли это, что именно Левий и является автором концепции о «свете»?..
Оказывается, действительно означает! Это подтверждают слова Воланда: «...из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом». Иными словами, автором понятия о «свете» является Левий, что делает его образ ключевым для понимания содержания «покоя» как антитезы «свету». Но единственное сочинение, вышедшее из-под стала Левия, — тот самый «козлиный пергамент». Тогда... уж не эта ли самая «фантазия» о «свете» является его содержанием?
«Не признаешь зла»... Но ведь это же — не что иное, как «Все люди — добрые», изрекаемое самим Иешуа! Следует ли понимать так, что Левий Матвей является автором и этой концепции?
Стоп, не будем спешить. Похоже, мы подошли к очень ответственному моменту — надо все четко расставить по местам.
Итак: рефреном по «ершалаимским» главам проходит максима Иешуа «Все люди добрые» (допустим, что Иешуа; по крайней мере так она воспринимается исследователями романа — толкуя ее как безусловно позитивную, они строят на этом свои выкладки относительно идейной нагрузки этих глав).
Но, оказывается, она — креатура вовсе не Иешуа, а Левия Матвея. Того Левия, которого сам же Иешуа и обвиняет в искажении смысла своих проповедей. Причем не просто обвиняет — отвергает буквально все, что тот записал в «козлином пергаменте»!
Получается странная вещь: с одной стороны, Иешуа отвергает все, что записал Левий, в том числе и эту максиму, в которой Булгаков подразумевает какой-то негативный подтекст (давайте мягче: не «негативный», а «полемический»); с другой — Иешуа сам же и повторяет ее как одну из главных своих жизненных установок, не ссылаясь на Левия как на первоисточник.
Сплошные противоречия... Иешуа пользуется чужой концепцией из им же осужденного списка... Разобраться в этих противоречиях мешает то обстоятельство, что Булгаков как будто бы не дал никаких отправных моментов относительно содержания «козлиного пергамента». За исключением, возможно, единственной максимы «Все люди добрые», которая живет полнокровной жизнью вне «пергамента»; однако привлечение ее в качестве исходной позиции для анализа порождает новые проблемы, главная из которых — необходимость пересмотра традиционного подхода к оценке роли в романе образа Иешуа. А ведь на его восторженном воспевании построена едва ли не большая часть работ исследователей.
Но будем, как и прежде, следовать роману... Ведь приходится переосмысливать и значение фразы «Он не заслужил света, он заслужил покой», поскольку уже сам факт того, что автором концепции о «свете» является Левий, требует внесения довольно ощутимых корректив в восприятие контекста, в котором она обрела жизнь в фабуле романа. Действительно, все исследователи, комментирующие это место, не без оснований воспринимают Левия как посланника Иешуа, который передал через него свой вердикт о «свете» и «покое». Все это так... Но давайте теперь посмотрим на эту ситуацию через призму того, что автором концепции о «свете» является все-таки не Иешуа, а Левий.
Заметили, внимательный читатель, как сразу вдруг рухнуло не вызывавшее до этого никаких вопросов толкование этого места в романе? Вот ведь что получается: либо Иешуа и в данном случае взял на идеологическое вооружение чужую концепцию из осужденного им же «пергамента», либо Левий Матвей, выступая якобы от имени Иешуа, выдал ее без его благословения. Иными словами, приписал Иешуа то, чего тот и сам не говорил, и не поручал ему передавать кому-либо от своего имени.
Можно видеть, что именно вторая посылка соответствует содержанию «ершалаимских» глав романа, в которых Иешуа категорически отрицает содержание «пергамента» Левия. Но, поскольку там речь о «свете» и «покое» не идет вообще, то вполне логично выглядела бы гипотеза о том, что, в соответствии с замыслом Булгакова, противопоставление этих понятий возникло не в евангельские времена, и не в Святом Письме, а гораздо позже, в чьем-то толковании Евангелий.
Единственная логически обоснованная гипотеза, которая давала бы выход из противоречий, в которых мы с Вами, терпеливый читатель, рискуем увязнуть, формулируется так:
а) суть «козлиного пергамента» Булгаковым все-таки изложена; это — сам «роман в романе», который является пародией на что-то;
б) образ Иешуа в свою очередь является пародией на чью-то интерпретацию роли и образа Иисуса Христа. Товарищам из Массолита, которых наверняка покоробит такой подход к прочтению образа Иешуа, можно предложить поискать ответ на вопрос попроще: каким образом из-под пера (или из уст) сатаны (напомню, соавтором «романа в романе» является Воланд!) может получиться сусально-позитивный, лубочный образ Иисусика, который все вы так дружно воспеваете? Или объяснить, по какой причине Булгаков так настойчиво дистанцирует себя от авторства в создании этого образа, показывая в качестве авторов то сатану, то запутавшегося в своих отношениях с нечистой силой Мастера.
Итак, задача сводится к поиску соответствующей работы или концепции, послужившей объектом пародирования; то есть, к определению личности человека, с которым Булгаков ведет заочный спор на страницах своего «закатного» романа.
Проработка с этой точки зрения содержания «Жизни Иисуса» Э. Ренана, которую многие исследователи берут за отправную точку при анализе, оказалась неперспективной, поскольку трактовки этого историка находятся в прямом противоречии с основными идеями «романа в романе».
Во-первых, как показано выше, одним из стержневых моментов этического пласта «евангельских глав» является отрицание вины еврейского народа в казни Христа. К сожалению, Ренан трактует эти вопросы иначе: «Не Тиверий и не Пилат приговорили Иисуса к смерти. Его осудила старая иудейская партия, Моисеев закон... Нации несут такую же ответственность, как и отдельные личности, и если когда-нибудь нация совершила преступление, то смерть Иисуса может считаться таким преступлением»4.
Во-вторых, булгаковский Иешуа отрицает земную власть, в то время как не только Ренан, но и догматика Церкви приписывают Христу противоположную позицию. «Иисус всегда признавал Римскую Империю, как установленную власть», пишет Ренан5; «Никогда не думал восставать он против римлян и тетрархов»6.
В-третьих, Иешуа изображен у Булгакова как отказавшийся от земных благ бродяга-философ. Ренан подает Иисуса совершенно иначе: «Не обращая внимания на нормальные границы, которые природа создает для человека, он хотел, чтобы люди существовали только для него, чтобы любили только его одного»... «Повелительный, стойкий, он не терпел никакого противоречия; он иногда был жесток и строптив... Его раздражение по поводу всякого противоречия увлекало его на путь совершенно необъяснимых и, по-видимому, резко абсурдных поступков... Его идея о Сыне Божьем делалась запутанной и преувеличенной»7. Особо четко ренановская трактовка этого момента проявляется в разборе им эпизода «ссоры» Христа с Иудой по поводу розового масла.
В-четвертых, в работах Ренана проработка вопроса о «свете» отсутствует вообще.
Вряд ли стоит доказывать, что утверждать о «ренановском духе» осмысления Булгаковым «исторического Христа» может лишь тот, кто никогда не читал трудов этого самого Ренана.
Вот эти четыре концептуальные положения и были взяты в качестве основы при поиске «козлиного пергамента», послужившего тем прототипом, пародируя который Булгаков создал этический пласт «романа в романе».
Для облегчения поиска в качестве ключевых слов были выделены два отмеченных выше характерных лексических момента — написание Булгаковым через «в» имени «Матвей» и наименование его должности как «сборщик податей» вместо канонизированных РПЦ синонимов «сборщик пошлин», «мытарь».
При наличии трех, признанных в качестве основных, концепций интерпретации Нового Завета — исторической, нравственно-этической и социально-экономической, авторами которых являются Э. Ренан, Л.Н. Толстой и немецкий социал-демократ К. Каутский, задача расшифровки смысла этического и философского пластов «романа в романе» с самого начала сводилась к сопоставлению «романа в романе» с работами не Ренана, а Л.Н. Толстого, в личности которого угадывается прообраз Левия Матвея. И не только потому, что пророка следует искать в своем отечестве: ведь нравственно-этический характер концепции Л.Н. Толстого как раз соответствует предмету поиска.
К сожалению, изначально это не было учтено мною, и поиск велся по вот такому «длинному пути» (листая толстые тома литературного наследия Л.Н. Толстого):
В цикле повестей и рассказов о нравственности, созданном Толстым по просьбе Шолом-Алейхема для сбора средств помощи пострадавшим от погромов в Кишиневе, были обнаружены 18 обнадеживающих моментов в виде ссылок и фактов прямого цитирования Евангелия от Матфея, причем в ряде случаев имя евангелиста Толстой писал через «в». Более того, в «Божеском и человеческом» содержится момент, напоминающий описание колебаний булгаковского Пилата: генерал-губернатору представили на утверждение смертный приговор юноше-революционеру. Сановник не решается поставить под ним свою подпись, но в его памяти всплывает лицо императора, поручившего ему твердой рукой подавить смуту; появляется боль в сердце, и генерал, опасаясь навлечь на себя гнев самодержца, утверждает приговор.
Знакомая по Булгакову, чисто «пилатовская» ситуация. С той лишь разницей, что у Пилата боль появляется не в сердце, а в виске...
Похоже, что «козлиный пергамент» где-то рядом...
Примечания
1. В.Я. Лакшин. Мир Михаила Булгакова. «Литературное обозрение», № 10 — 1989 г., с. 24.
2. М.А. Золотоносов. Родись второрожденьем тайным... «Вопросы литературы», № 4 — 1989, с. 181.
3. Эти слова Толстого приводит Горький в своих воспоминаниях — указ. соч., с. 132.
4. Э. Ренан. Указ., соч., с. 286.
5. Там же, с. 283.
6. Там же, с. 134.
7. Там же, сс. 235, 239.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |