Взгляды на «почвенничество» и сатира: Пушкин, Гоголь, Достоевский, Сологуб, Куприн, Булгаков — «Евгений Онегин», «Мертвые души», «Бесы», «Мелкий бес», «Звезда Соломона», «Мастер и Маргарита».
Альфред Барков
Для тех, кто внимательно вчитался в содержание предыдущих глав, наверное уже понятно, что структура «Евгения Онегина» имеет много общего со структурой «Мастера и Маргариты», и что фабулу его метасюжета (создание повествователем собственных мемуаров) практически повторяет фабула метасюжета «Черного принца» (сразу возникает вопрос: действительно ли «пушкинская традиция» относится только к русской литературе?)1.
Видел ли это Булгаков? А как, собственно, иначе? Создавая образ своего Правдивого Повествователя, он не раз побывал внутри него, сам чувствовал себя им. Мог ли он не узнать близнеца в романе Пушкина?
Ответ на очередной вопрос — есть ли этому подтверждение? — тоже не должен вызывать затруднений: Булгаков более чем достаточно насытил свой роман «онегинскими» рефлексиями. Значит, он знал то, чего не знают и современные пушкинисты: что «Евгений Онегин» по сути своей — сатира, что ни о какой «почвеннической» подоплеке в данном случае и речи быть не может, что это — такая же сатира на общество, какой сам Булгаков насытил «Мастера и Маргариту» (о сатирических элементах в «Евгении Онегине» см. работы Ю.М. Лотмана, о иронических — еще и М.М. Бахтина; в «Мастере и Маргарите» — «Альтернативное прочтение» и главу о метасюжете в этой книге).
Понял ли Булгаков, почему Гоголь назвал «Мертвые души» поэмой? Не мог не понять, и не только потому, что воспользовался услугами «гоголевского повествователя»; а еще и потому, что сознательно поместил свой роман в сатирический семантический ряд, в который выстраиваются «Евгений Онегин» — «Мертвые души» — «Мелкий бес» Ф. Сологуба.
«Мелкий бес»... История литературы как-то по касательной обходит это произведение математика, который известен в основном как поэт-символист. И у российской словесности, которая если и не вся тяготеет к «почвенничеству», то уж по крайней мере относится к нему с должным почтением, достаточно мотивов для того, чтобы «не замечать» подоплеки появления «Мелкого беса» — как реакции на «Бесов» Достоевского, на его попытку спасти идею «почвенничества» путем вычленения из российского общества «нечаевщины» и показа ее как некоего инородного, не свойственного нам явления. Нет, — говорит нам математик, — дело вовсе не в кучке отщепенцев. Вы посмотрите на интеллигенцию и мещанство — да ведь все наше общество насквозь прогнило, вот ведь в чем беда. Дело-то ведь не в самом Передонове, а в тех, кто его окружает, в их восприятии этой личности как чего-то совершенно нормального. Волосы шевелятся от реалистического пессимизма Сологуба — и все потому, что изображенное им, к сожалению, является правдой, и эту правду история наша слишком наглядно подтвердила. 17-й, Гражданская, раскулачивание, искоренение «опиума для народа», «Даешь!», 37-й... Вся история наша — по крайней мере, на протяжении двадцатого столетия — это массовая, поистине всенародная нечаевщина в действии. Куда девалась «почва», когда в городах и весях жгли костры из крестов и икон?
Признать, что Сологуб нисколько не ошибся в своем предвидении, наверное, нетрудно. Трудно признать показанные в романе причины этого, поскольку они не воспринимаются комфортно их носителями, то есть, каждым из нас.
Меня не покидает двойственное чувство, возникшее при ознакомлении с в общем-то довольно обстоятельной работой А. Соболева «Мелкий бес»: к генезису заглавия»2. Убедительно показав, что роман Сологуба множеством нитей связан с «Бесами» Достоевского, автор так и не решился сделать окончательный вывод о месте романа как общественного явления.
Его вывод сводится к тому, что Сологуб с детства находился под влиянием Достоевского, и что «Мелкий бес» следует рассматривать как чуть ли не подражание ему. Но ведь всякое произведение следует рассматривать в первую очередь в контексте исторического процесса, как реакцию на этот процесс. Без этого вообще невозможно проследить какие-либо генетические связи, потому что в таком случае в качестве аргументов появляются и такие, как сравнение творческой манеры Пушкина с недосмотром Бальзака в отношении цвета волос своих героинь.
Характерно, что, когда после первого издания «Мелкого беса» публика не смогла понять, кто же в романе является Мелким Бесом — Передонов или сопровождающее его бесовское создание «недотыкомка», в предисловии ко второму Сологуб вынужден был четко расставить все точки над i: «Нет, мои милые современники, это о вас я писал мой роман о Мелком Бесе и жуткой его недотыкомке [...] О вас». Жутко, правда? — ведь задолго до появления Швондера и Шарикова показаны их «почвенные» истоки («О вас, мои милые современники»... То есть, вы и есть тот самый Мелкий Бес — все вы)... И вот в каком апокалиптическом свете символист завершает свой роман, показывая свое видение развития процесса: «И в разрушении вещей веселился древний демон, дух довременного смешения, дряхлый хаос, между тем как дикие глаза безумного человека отражали ужас, подобный ужасам предсмертных чудовищных мук.» И уж совсем символично-«антипочвенно» выглядит то, что всякий раз «недотыкомка» возникает из вихря пыли, то есть, из почвы.
Передо мной — прекрасная книга талантливого исследователя и публициста М.С. Петровского «Городу и миру»3. Чувствуется традиция Гершензона, умевшего обобщить на первый взгляд незначительные явления до уровня типа. Эта книга читается с большим интересом, на одном дыхании; в данном случае особый интерес представляет один из включенных в нее очерков — «Писатели из Киева: А. Куприн и М. Булгаков», посвященный сравнительному анализу элементов фабулы «Звезды Соломона» («Каждое желание») с фабулой «Мастера и Маргариты». На основе выявленного поразительного множества совпадений М.С. Петровский делает обоснованный вывод о присутствии в романе Булгакова восходящих к повести Куприна рефлексий фактологического характера.
Но Булгаков не мог просто «списать» детали фабулы, он должен был преследовать этим какую-то определенную цель.
Такую цель можно определить только лишь сравнив этические контексты, которые за этими фактами кроются; без этого диалогическое взаимодействие между двумя произведениями невозможно (по Бахтину, такое взаимодействие носит объективный, диалектический характер, а для этого необходимо, чтобы взаимодействие происходило на уровне ценностных, этических категорий, поскольку необходимая для возникновения нового образа композиция всегда носит этическую окраску). Выявленные М.С. Петровским рефлексии чрезвычайно интересны, они сигнализируют о наличии каких-то общих этических контекстов.
С точки зрения общепринятой концепции прочтения «Мастера и Маргариты», поиск общих контекстов с повестью Куприна вряд ли перспективен. Видимо, стоит взять за основу изложенную здесь теорию и проверить, имеют ли интересные находки М.С. Петровского логическое продолжение (т. е., в какой форме они могут быть включены в корпус «автора-творца» булгаковского романа, войдя составной частью в метасюжет). Поскольку интенция Булгакова изложена, остается выяснить, почему и зачем была написана «Звезда Соломона», как увязывается интенция Куприна с тем семантическим рядом, в котором находится «Мастер и Маргарита».
...Цвет, мелкий чиновник, недалекий, но благопристойный человек, волею судьбы наделен даром разгадывать сложные головоломки. Этот дар используется бесом для вскрытия важного шифра, обладание которым дает беспредельную власть. По каким-то бесовским правилам, Цвет должен добровольно отдать бесу раскрытый им секрет, иначе тот не сможет им воспользоваться. Пока же неограниченной властью пользуется сам Цвет. В силу своей доброй натуры он использует эту власть для добрых дел, но она тяготит его, поскольку побочным эффектом является не только утрата памяти, но и творимое иногда непреднамеренно зло. Цвет добровольно передает бесу бесово и возвращается в свое прежнее состояние мелкого чиновника.
Вот вкратце фабула повести. Если исходить из исторической презумпции, что появление любого литературного произведения является реакцией автора на какое-то явление, то нетрудно увидеть, что «Звезда Соломона» является полемическим ответом на пессимизм Сологуба в отношении «нутра» российского общества. И вот теперь, с учетом выявленного «бесовского» контекста в «Мастере и Маргарите», факт включения Булгаковым в роман «звездно-соломоновских» рефлексий можно рассматривать и как его реакцию на апологетическую направленность повести Куприна. Таким образом, в этический контекст «Мастера и Маргариты» включается и повесть Куприна, а это — объективный процесс.
Факт показа Правдивым Повествователем литературоведческого истэблишмента в том виде, как это он сделал с публикой Варьете, меркнет в свете сатиры в отношении «почвенничества», введенной в метасюжет «Мастера и Маргариты» через содержащееся в романе булгаковское видение «Евгения Онегина».
Содержание интенции Булгакова, проявляющейся в метасюжете его романа, можно определить как стремление показать, что пораженное «квартирным вопросом» советское общество оказалось духовным наследником того общества, каким оно виделось Сологубу, а до него — Пушкину и Гоголю. То есть, «Мастер и Маргарита» продолжает сатирическую традицию Пушкина — Гоголя — Сологуба. Разумеется, обозначенный мною сатирический ряд далеко не полный; я показываю лишь те вехи на пути к «Мастеру и Маргарите», которые представляются мне узловыми; упомяни я здесь о Салтыкове-Щедрине, тут же появится вопрос: а почему забыл и того, и этого, и вон того... Я ведь не составляю антологию русской сатиры. Сологуба поместил в этот ряд потому, что его сатира действительно находится в узле событий — и с точки зрения исторических условий ее появления, и с точки зрения концептуальности. Тем более что она появилась тогда, когда у молодого Булгакова как раз формировалось мировоззрение. Читал — не читал, — какая разница? Главное — поднятый Сологубом вопрос витал в воздухе, был злободневным, все российское общество жило спорами о путях своего развития, и Булгаков не мог не быть знакомым с идеей Сологуба — ведь «автор-творец» «Мелкого беса», влившись в общий культурный фон, видоизменил его. А, может быть, наоборот — культурный фон предопределил создание этого сатирического произведения.
Конечной целью данной работы является не доказать «мое» прочтение «Мастера и Маргариты» и «Евгения Онегина» — это рассматриваю лишь как средство для подтверждения важности вынесенного в эпиграф книги тезиса Бахтина о том, что «эстетика словесного творчества много бы выиграла, если бы более ориентировалась на общую философскую эстетику, чем на квазинаучные генетические обобщения истории литературы». Когда читаю прекрасные работы Лотмана, меня не покидает ощущение досады: такой талант, такой богатый материал, но вот они, две неточности теоретического плана, заблокировавшие решение, на которое он имел все права. Вы, читатель, сами сделали свой вывод на материале С. Бочарова — согласитесь, что у него ответ был уже готов. Почти готов. Главное в том, что ему удалось избавиться от одной из двух общих для всех ошибок, отделив «я» рассказчика от фигуры титульного автора. Вторая в его работах не обозначена, но она присутствовала в его сознании, блокируя последний, решающий шаг. В общем-то, это не его ошибка; это — общепринятый постулат, традиционно подразумеваемый в любом пушкиноведческом исследовании.
Но эта ошибка — самая опасная, она та же, что и в булгаковедении: идеологизация научного исследования через введение в него в качестве аксиомы положений, диктуемых не наукой, а идеологией. И устранить подобного рода ошибки чисто научными методами невозможно, на это уйдет жизнь не одного поколения (если уцелеем). Потому что у нас к таким ошибкам врожденная склонность, такова уж наша психология.
Наше сознание зажато, нас вводит в состояние паники сама мысль о «безыдейности», мы без идеологии даже чихнуть как следует не можем. Как только уходит одна идеологическая концепция, мы тут же начинаем лихорадочно цепляться за другую, неважно какую — лишь бы не ощущать себя сиротами. Если мы подписываем в печать научную монографию, скажем, в конце мая 1991 года, до ГКЧП, то во главу списка литературы обязательно помещаем перечень партийных постановлений, осчастлививших наш литературный процесс, хотя в тексте ни одной ссылки на эти постановления нет. При этом мы можем для верности подтвердить свою преданность партийной идее тем, что пару раз лягнем поповщину, а заодно обвиним во всех наших бедах кадетов: ведь впереди — защита, а секретарь парткома — не последнее лицо в науке. Но зато через полгода, уже после ГКЧП, мы можем смело и вполне свободно застолбить в очередной работе свою лояльность к Его Святейшеству Патриарху: все-таки, танцевать — не целовать... Но без идеологии мы никак не можем, без нее у нас появляется ощущение какой-то ущербности. (Почитать бы очередную такую научную монографию — просто интересно, кто на данном этапе вверг Россию в бездну 17-го? Видимо, все определят результаты 2-го тура голосования на президентских выборах 3 июля4. Победит Ельцин — значит, большевики; если Зюганов, то в виновниках останутся те же кадеты. Вот так и живем — от Политбюро до Политбюро. «Утром в газете — вечером в куплете»).
И дело вовсе не в Массолите: там такие же испорченные «квартирным вопросом» люди, как и все мы, читатель. Когда они лаяли, мы ведь тоже трусливо подвывали, в лучшем случае надежно пряча свой кукиш в кармане. По команде голосовали, по команде горячо любили родное Политбюро и гневно осуждали отщепенцев. Так что Массолит — это плоть от плоти нашей. Он — следствие, а не причина. Все мы — жертвы. Не инородцев и не Запада, не Ленина и не Сталина; может быть, даже не Малюты Скуратова; мы жертвы того, чем привыкли гордиться: почвеннаго духа нашего.
Примечания
1. Примечание 1999 года: оказалось, что при создании своего вызвавшего споры со стороны критики романа Айрис Мэрдок следовала традиции шекспировской мистификации, о чем неоднократно указано в тексте ее романа. Теперь, когда вскрыта структура нескольких мениппей Шекспира, оказалось, что как Пушкин, так и Мэрдок эту структуру не только разгадали, но и повторили в своих произведениях.
2. Соболев, А. «Мелкий бес»: к генезису заглавия. В сборнике: «В честь 70-летия профессора Ю.М. Лотмана» (отв. ред. Е. Пермяков). Тартуский университет, кафедра русской литературы. Тарту, 1992.
3. Петровский, М.С. Городу и миру. Киевские очерки. Киев, «Радянський писменник», 1990.
4. Прим. 1999 г. Это писалось в июне 1996 г.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |