Процесс духовного пробуждения человека, его возрождения после нравственных падений и мучительных поисков смысла бытия, получает в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» свое художественное воплощение в образе Ивана Бездомного, в котором писатель запечатлел библейский тип «блудного сына», возвращающегося из «страны далече» к ранее отвергаемым им отеческим заветам, непреходящим моральным ценностям. Путь поэта-богоборца, сочинившего «для очередной книжки журнала», возглавляемого Берлиозом, «большую антирелигиозную поэму» о Христе, к вере в Сына Человеческого как воплощению этического Абсолюта прошел через сомнения во всесилии разума и через потрясения от соприкосновения с иррациональным началом. Оказавшийся на Патриарших прудах таинственный незнакомец, заинтересовавшийся ученой беседой литераторов Массолита и попытавшийся опровергнуть утверждения Берлиоза о сугубо мифологической природе христианства, представляя собственные «документальные» свидетельства того, «что Иисус существовал» [1, 19], произвел на Ивана неизгладимое впечатление. Более того, под воздействием Воланда, поведавшего историю о «бродячем философе» Иешуа Га-Ноцри, Бездомный открыл для себя иной мир, находящийся за пределами рассудочного постижения, о котором он в силу своего невежества даже и не подозревал.
«Дремучее» сознание Ивана, ограниченное чувственно-эмпирической сферой, до встречи с князем тьмы не вмещало духовной реальности. Не случайно, когда речь зашла о рационализме Канта и иностранный профессор вспомнил об одном «курьезе» (как немецкий философ «начисто разрушил все пять доказательств» бытия Бога, «а затем, как бы в насмешку над самим собой, соорудил собственное шестое доказательство»), «задира-поэт», проявляя категоричность и политическую радикальность, а по сути выказывая собственную глупость, «бухнул»: «Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки!» [1, 13].
Живущий в стране, отгороженной от всего «враждебного» мира идеологическим заслоном, научившийся «бойко» мыслить в рамках затверженных политических штампов, Бездомный мгновенно, в соответствии со злобой дня «вычисляет» незнакомца на Патриарших прудах, подозревая в нем сначала «интуриста», затем «русского эмигранта, перебравшегося к нам» [1, 17] и «дурачком прикидывающегося, чтобы выспросить кое-что» [1, 18]). В таинственном профессоре Ивана поразила его удивительная способность очень хорошо чувствовать настрой своих собеседников и буквально угадывать их мысли. «Вы хотите курить, как я вижу?» — спросил Воланд и, узнав о предпочтениях поэта, «вытащил из кармана портсигар и предложил его Бездомному: — «Наша марка»» [1, 15]. Согласно М. Фасмеру, глагол курить в индоевропейских языках имеет значение «дымить» и соотносится с понятиями «уголь», «огонь», «дым» [261, II, 426], напрямую связанными с инфернальной символикой (кстати говоря, в романе И.Г. Эренбурга «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» сатана имеет пристрастие к табаку и курит голландские трубки). Булгаковский Воланд, предлагая папиросы Бездомному, не без иронии намекает о той «нашей марке» безбожного бытия, какую выбирает «большинство нашего населения», живущего в «дыму» атеизма. И, как ни парадоксально, именно князь тьмы заставляет литераторов Массолита если не поверить в Иисуса Назарянина, то хотя бы признать Его историческое бытие («а не надо никаких точек зрения», «и доказательств никаких не требуется» [1, 19]).
Здесь М.А. Булгаков, представляя дьявола проповедником христианства, откликается на важную идею русской религиозной философии, выраженную протоиереем В.В. Зеньковским, который утверждал, что свет Христов «действует, однако, и там, где он не сияет» (курсив В.В. Зеньковского. — И.У.) [66, 130]. Это значит, что на путь к истине человека, по неведомому ему высшему Промыслу, могут направлять выпадающие на его долю испытания — заблуждения и соблазны, падения и искушения, более того, даже демонически-инфернальные силы, которые в гностической традиции, будучи изначально темными, указывают на источник абсолютного Света, ибо в них он, по выражению В.В. Зеньковского, не сияет, но зато действует.
Такое благотворное действие на Бездомного оказал и Воланд («личность незаурядная и таинственная на все сто», «человек лично был знаком с Понтием Пилатом» [1, 115]). Он кардинально изменил представления Ивана о реальности, отменил непреодолимую пространственно-временную дистанцию, отделявшую древний Ершалаим, где праведник Га-Ноцри поведал миру свое учение о добре, от современной Москвы, забывшей Христа. Мгновенно прозревший на Патриарших прудах, Иван почувствовал себя ответственным донести до братьев по цеху, выразителей идеологии безбожной власти, ту ирреальность, с которой он столкнулся и которая свела его с ума.
Ворвавшись после погони за сатаной по Москве в ресторан Дома Грибоедова в нелепом виде («в разодранной белой толстовке, к коей на груди английской булавкой была приколота бумажная иконка со стершимся изображением неизвестного святого», «с зажженной венчальной свечой»), Бездомный с гневом обрушился на московских писателей, живущих в безверии и проповедующих это безверие в своих бездарных писаниях, но его слова вызывали всеобщий смех: «Братья по литературе!.. Слушайте меня все! Он появился! Ловите его немедленно, иначе он натворит неописуемых бед» [1, 63]. Странный облик «известнейшего поэта» и его непонятные пафосные слова вызвали всеобщее возмущение «добропорядочных» литераторов, объявивших Бездомного больным «белой горячкой», которого срочно необходимо отправить «в психиатрическую» (или «в психическую», как уточнил один из праздных зевак) [1, 66] больницу.
Ситуация, в которой оказался Иван, в шаржированном виде напоминает сцену из комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума» (не случайно дом литераторов носит название «дома Грибоедова»), а сам Бездомный оказывается пародией на Чацкого, обличающего фамусовское общество и единодушно принимаемого за сумасшедшего, что неоднократно отмечалось исследователями (В.П. Руднев, Е.А. Иваньшина). Подобно Чацкому, «мечущему бисер перед Репетиловыми» и прочими нравственно-ограниченными особами фамусовского круга, чуждыми высоких духовных порывов (что, как отмечал А.С. Пушкин в своем отзыве на комедию, недостойно умного человека, должного с первого взгляда знать, с кем имеешь дело» [30, 553]), Иван Бездомный в «грибоедовском» ресторане устраивает скандал. Он искренне стремится донести до своих собратьев по перу истинный смысл события, произошедшего с ним на Патриарших прудах, пытается объяснить причину гибели председателя Массолита, в которой оказался замешан сам дьявол («И этот консультант сейчас убил на Патриарших Мишу Берлиоза» [1, 63]). Причем отъявленным скептикам, насмехающимся над его речами, он доказывает правоту своих слов кулаками (Бездомный «широко размахнулся и ударил участливое лицо [смирявшего его человека. — И.У.] по уху» [1, 65]). «Буйного» поэта сразу же официанты связали полотенцами и сопроводили в грузовик (нечто вроде «кареты скорой помощи»), который «унес на себе от ворот Грибоедова несчастного Ивана Николаевича» [1, 66]. В этой комически выписанной сцене аллюзированно прочитывается финал «Горя от ума», где оскорбленный Чацкий навсегда покидает фамусовскую Москву — «Карету мне, карету!» [30, 169].
Переклички с бессмертной комедией Грибоедова вносят особую нюансировку в крещендо развивающиеся в художественной структуре романа мотивы ума, безумия, глупости (посредственности). Доставленный в «карете скорой помощи» в лечебницу для душевнобольных, сумасшедший Иван постепенно прозревает. Процесс просветления его головы, начавшийся при встрече с Воландом, открывшим Ивану истину о Христе («Он лично с Понтием Пилатом разговаривал», «все видел — и балкон и пальмы» [1, 70]), получил углубление и закрепление благодаря знакомству с мастером, который, убедившись в недостаточной образованности Бездомного («...Вы меня извините, ведь я не ошибаюсь, вы человек невежественный?» — «Бесспорно» [1, 133]), разъяснил ему сущность величайшего подвига Иешуа, отдавшего свою жизнь во имя служения Добру и Правде.
В клинике Стравинского у не обремененного особыми познаниями, обо всем судившего поверхностно и односторонне Бездомного, бывшего поистине Иванушкой-дураком, идет напряженная душевно-духовная работа, результатом которой явилось «раздвоение Ивана» [1, 112], когда в недрах бездумного и безверного Ивана рождается «новый Иван», поверивший в праведника Иешуа. Он возражает «ветхому, прежнему Ивану», автору бездарно написанной «в очень короткий срок» богоборческой поэмы, заставляет его отказаться от упорства в отстаивании внушенных Берлиозом антихристианских взглядов и благовествовать о мудреце Га-Ноцри.
Подверженный влиянию председателя Массолита, «ветхий» Иван, взявший себе литературный псевдоним Бездомный, оказывается в высшей степени бездумным человеком, которым легко управляет «умный» Берлиоз (и здесь горе от ума), обрабатывающий девственное сознание поэта в определенных идеологических интересах. В своей первоначальной «дикости» булгаковский Бездомный напоминает замятинского Барыбу, героя повести «Уездное», которым ловко манипулирует уезденский идеолог, «башковитый» адвокат Моргунов. Барыба, как верно замечает Н.Н. Комлик, представляет собой тип «духовно несамостоятельного, морально неразборчивого», не желающего «анализировать и оценивать свои поступки, осмысливать и соотносить себя с миром» [170, 45] бездумного человека, легко становящегося исполнителем более сильной и «умной» воли.
Избавленный Воландом от «ума» Берлиоза, Иван Бездомный, попавший в лечебницу для душевнобольных, соприкоснулся с подлинной реальностью, которую никогда не замечал, находясь в идеологическом «тумане» навязанных «образованным редактором» «истин», и сразу же «протрезвел». Это заметил обследовавший его доктор, задавший поэту вполне правомерный вопрос («Сильно пил?»), на который ответил сопровождавший Ивана его «поручитель» Рюхин: «Нет, выпивал, но не так, чтобы уж...» [1, 67]. Обстоятельность и серьезность, с какой Бездомный изложил потрясшие его события на Патриарших прудах, вызывали у слушающих его чувство недоумения: «решительно никакого безумия не было у того в глазах» [1, 67]. «Батюшки! — испуганно подумал Рюхин. — Да он и впрямь нормален? Вот чепуха какая!» [1, 67]. В сумасшествии Ивана готов был засомневаться и осматривавший его врач, растерявшийся в постановке правильного диагноза («Двигательное и речевое возбуждение... бредовые интерпретации... случай, по-видимому, сложный... Шизофрения, надо полагать» [1, 71]) и обратившийся за консультацией к профессору Стравинскому.
В романе «Мастер и Маргарита», как, впрочем, и в повестях «Дьяволиада, «Роковые яйца», «Собачье сердце», М.А. Булгаков неоднократно заостряет внимание на одном парадоксе: то, что с точки зрения бытового сознания кажется безумием, является самой настоящей нормой (это и «сумасшествие» Ивана, и «душевная болезнь» мастера, прозревшего истинную сущность этического учения Иешуа Га-Ноцри), и наоборот — считающие себя волне нормальными духовно ограниченные атеисты (Берлиоз, «воинствующие» критики Латунский, Ариман, Лаврович) и «добропорядочные» московские граждане, живущие своей «утробой», оказываются самыми настоящими умалишенными. Это хорошо осознает профессор Стравинский, клиника которого становится прибежищем для всех по-настоящему здравомыслящих героев романа (образ «сумасшедшего дома», где спасаются от безумного мира честные и порядочные люди — достаточно выразительный оксюморон!).
Фигура профессора Стравинского — одна из самых таинственных в книге М.А. Булгакова «Неожиданно» представший перед Иваном и с нескрываемым сочувствием, вполне дружелюбно выслушавший его историю, Стравинский произвел на Бездомного благоприятное впечатление: «Он умен, — подумал Иван, — надо признаться, что среди интеллигентов тоже попадаются на редкость умные. Этого отрицать нельзя» [1, 90], тем более что главный врач готов был согласиться отпустить поэта домой. «Действительно, какой же смысл задерживать в лечебнице человека здорового?» [1, 90] — говорил он. Профессор потребовал от Бездомного всего лишь признания в том, что он совершенно нормален: «Я вас сейчас же выпишу отсюда, если вы мне скажите, что вы нормальны» [1, 90].
Задуманный Стравинским «поединок» с поэтом, своего рода интеллектуальная игра, бывшая сродни той, что вел Пилат с Афранием (не случайно первое впечатление Ивана от появления в палате профессора — «Как Понтий Пилат» [1, 87]), имела целью доказать «фактическое» безумие Бездомного. «Давайте рассуждать логически...» — начал свой «ход» Стравинский в «шахматной партии» с Иваном, которому он детально описал ожидающую его судьбу после выписки из больницы, если он до конца станет отстаивать свою правду — ссылаться на иностранного консультанта, убившего Берлиоза, беспокоить милицию сообщением о поимке знакомого Понтия Пилата «Через два часа, — резюмировал профессор, — гражданин Бездомный опять будет здесь» [1, 91].
После столь убедительных аргументов Стравинского, представленных Ивану Николаевичу, «его [Бездомного. — И.У.] воля как будто раскололась, и он почувствовал, что слаб, что нуждается в совете» [1, 91]. Заметивший это врач указал на надежное лекарство, способное избавить поэта от преследующих его мыслей «про Понтия Пилата»: «Не напрягайте головы», «не напрягайте мозг» [1, 92]. Такую же позицию занимал и Берлиоз, наполнявший бездумную голову Ивана своими представлениями о мире и пресекавший все попытки поэта мыслительно «напрягаться», думать самостоятельно. Испытывающий личную ответственность за проделки консультанта («он... будем говорить прямо... с нечистой силой знается...» [1, 70]), Бездомный уже не может не напрягать свой мозг, потому что боится упустить сатану («Он уйдет!» [1, 92]). «О нет, — уверенно возразил Стравинский, — он никуда не уйдет, ручаюсь вам» [1, 92].
Поручительство профессора за Воланда, кажущееся на первый взгляд обыкновенным врачебным приемом успокоения расстроившихся нервов Иванушки, имеет мистическую подоплеку. О знакомстве со Стравинским вскользь сообщил Ивану на Патриарших прудах поразивший его иностранец, предсказавший скорую гибель Берлиоза («Аннушка уже купила подсолнечное масло, и не только купила, но даже и разлила» [1, 17]). Этот «бред» незнакомца несказанно возмутил Бездомного, который не удержался и деликатно намекнул собеседнику о его помешательстве («вам не приходилось, гражданин, бывать когда-нибудь в лечебнице для душевнобольных?» [1, 17]). «Бывал, бывал, и не раз! — вскричал он, смеясь, но не сводя несмеющегося глаза с поэта <...> Жаль только, что я не удосужился спросить у профессора, что такое шизофрения. Так что вы уж сами узнайте это у него, Иван Николаевич!» [1, 17].
Попав в психиатрическую клинику, Бездомный почувствовал там незримое присутствие дьявола, за которым он гонялся по всей Москве, особенно в тот момент, когда «неожиданно открылась дверь», «и в нее вошло множество народа в белых халатах»: «впереди всех шел тщательно, по-актерски обритый человек лет сорока пяти, с приятными, но очень пронзительными глазами и вежливыми манерами» [1, 87]. (Курсив наш. — И.У.). Сам облик профессора Стравинского поразительно напомнил Ивану другого человека, также отрекомендовавшегося ему профессором — Воланда («по виду — лет сорока с лишним», «выбрит гладко», «правый глаз черный, левый почему-то зеленый» — и тоже «пронзительный» [1, 10]). (Курсив наш. — И.У.). Посетивший Москву князь тьмы не только имел актерские черты во внешности, как Стравинский, но и представлялся советским гражданам «иностранным артистом» [1, 119] и «гипнотизером» [1, 373]. Гипнотизером оказывается и доктор Стравинский, совершающий свой сеанс над Бездомным: профессор «завладел обеими руками Ивана Николаевича. Взяв их в свои, он долго, в упор глядя в глаза Ивану, повторял: — Вам здесь помогут... вы слышите меня?.. Вам здесь помогут... Вы получите облегчение. Здесь тихо, все спокойно... Вам здесь помогут» [1, 92]. Как только Бездомный пришел в себя, «перед Иваном не было ни Стравинского, ни свиты» [1, 93] (кстати говоря, «свитой» в романе чаще всего именуется шайка Воланда). Профессор будто растворился в воздухе, подобно сатане, оставшись для Ивана загадкой — точно такой же, как и удививший его консультант, знакомство с которым в корне изменило миросозерцание Бездомного, перевернуло его представление о действительности, поколебало казавшуюся прочной веру во всесилие человеческого ума объяснить тайны мироздания.
Именно в беседе на Патриарших прудах с Воландом, знатоком черной магии и средневековых мистических учений, Иван Николаевич оказался поставлен в тупик странным незнакомцем, заведя речь о безграничных способностях человека управлять «всем вообще распорядком на земле» [1, 14].
Абсолютизация человеческих возможностей в послереволюционную эпоху, ознаменовавшуюся бурным развитием и пропагандой материалистических идей, опровергавших «темную» веру народа в сверхъестественные божественные силы, в 20—30-е годы достигла своего апогея. В литературе и искусстве воспевался человек, бросающий вызов Вселенной, ничем не ограниченный в своих дерзких планах перевернуть земной шар и по-своему его обустроить (декларативно-агитационная лирика В.В. Маяковского, богоборческие поэмы С.А. Есенина, «фантазии» А.П. Платонова, романтический пафос рассказов М. Горького). Однако уже в начале 20-х годов ранее казавшаяся незыблемой и очевидной надежда на торжество человеческого гения покорить мироздание и осуществить давнюю мечту — освободиться из-под тиранической власти Необходимости и прорваться в царство неограниченной свободы, подвергается сомнению. В иронически-сатирическом романе И.Г. Эренбурга «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» (1921) автором, жаждущим «обрести какую-либо опору среди летучих песков» популярных идеологий современности, разоблачаются беспочвенные и наивные заблуждения самодовольных обывателей, идеализирующих прогрессивное человечество за его способность разрешить вечные экзистенциальные проблемы.
Прозревший истинную суть бытия Учитель (Хулио Хуренито), являющийся персонификацией дьявольского начала, трезвомысленно сообщает своему ученику о величайшей иллюзии человека самому распоряжаться своей личной судьбой, не говоря уже о судьбах целого мира. Обращая внимание собеседника в кафе «Ротонда» на бульваре Монпарнас на скромного мещанина-испанца, одного из представителей целого человечества, Хуренито с сожалением констатирует, что жизнь людей вполне предсказуема и обыкновенна, замкнута и ограниченна установленными кем-то выше рамками, за пределы которых не может простираться: «Сегодня заработал сорок луи. Доволен. Желудок работает исправно... Потом потеряет на бирже двадцать луи. Потом заболеет подагрой и будет пить вонючую воду. Потом умрет, сгниет, и вырастет на могиле травка «петух или курица»» [31, 224]. Таков неумолимый жизненный закон, против которого естественно, но безуспешно пытается восставать человек. «Но ведь на чем-нибудь все это держится? Кто-нибудь управляет этим испанцем? Смысл в нем есть?» [31, 224], — с отчаянием вопрошает ученик Хулио Хуренито.
Булгаковский Иван Бездомный на схожий вопрос иностранного профессора («ежели Бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?») безапелляционно утверждает: «Сам человек и управляет» [1, 14]. Подобно равнодушно-точному суждению сатаны из романа И.Г. Эренбурга о рутинной и ничем непримечательной жизни человека, Воланд в своей беседе с литераторами Массолита также в красках изображает возможную участь всех без исключения людей, которых на жизненном пути будут подстерегать неожиданные и неучитываемые заранее болезни и страдания: «Вы, чуя неладное, бросаетесь к ученым врачам, затем к шарлатанам, а бывает и к гадалкам Как первое и второе, так и третье — совершенно бессмысленно, вы сами понимаете. И все это кончается трагически: тот, кто еще недавно полагал, что он чем-то управляет, оказывается вдруг лежащим неподвижно в деревянном ящике, и окружающие, понимая, что толку от лежащего нет более никакого, сжигают его в печи» [1, 15].
Аргумент князя тьмы, резонно указавшего молодому «задире-поэту» на его самонадеянную и ничем не мотивированную уверенность в способностях людей вершить судьбы Вселенной («как же может управлять человек, если он не только лишен возможности составить какой-нибудь план хотя бы на смехотворно короткий срок, ну, лет, скажем, в тысячу, но не может ручаться даже за свой собственный завтрашний день» [1, 14]), оказывается для Бездомного убедительным, но он боится даже самому себе в этом сознаться. Иван Николаевич интуитивно понимает, что в словах иностранца гораздо больше здравого смысла, чем в догматической проповеди Берлиоза о торжестве человеческого разума в познании объективных законов мироздания. Однако признать бытие Бога, учитывая даже рациональные доказательства Канта, он не находит в себе смелости, равно как поверить и в существование самого дьявола, который собственной персоной предстает перед ним: «Нету никакого дьявола!» [1, 45].
Категоричность, с какой он отрицает все, что не укладывается в рамки чувственно-опытного познания, выводит Воланда из состояния невозмутимости, мессир «впал в другую крайность — раздражился и крикнул сурово: — Так, стало быть, так-таки и нету?» [1, 45]. Негодование князя тьмы, «князя мира сего», которому, по гностическим воззрениям раннего христианства, дана в удел земля и материя и который в своем чувственном облике респектабельного иностранца-профессора явился на Патриарших прудах вульгарным материалистам Берлиозу и Бездомному, не знает меры. Литераторы Массолита, называющие себя рационалистами, на самом деле далеки от истинного рационализма его основоположника Канта, сформулировавшего нравственно-этическое доказательство Божьего бытия. Они, презрев уже существующие шесть доказательств, проигнорировали и «самое надежное» — «седьмое доказательство», «что дьявол существует». «О большем я уж вас и не прошу», — настаивал Воланд [1, 46].
В сакрально-мистических учениях I века, позднее объявленных Церковью еретическими, сатана, Денница (правая рука Бога), мыслился как воплощение космической тьмы, без которой невозможно во всей полноте познать силу божественного света. В романе М.А. Булгакова Воланд не без гордости за свою великую миссию признается ученику Иешуа Левию Матвею: «...Что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?» [1, 350]. Дьявол, таким образом, в эстетической системе Булгакова оказывается неотъемлемой частью целостно-гармоничного мироздания.
На рубеже XIX—XX веков это осознавали многие представители русской творческой интеллигенции, которые, как отмечал чутко уловивший духовно-интеллектуальные настроения эпохи И.А. Ильин, обратились к художественному постижению демонического начала, растворенного во Вселенной, и по-своему (вопреки канонически-церковной традиции) дерзнули осмыслить образ дьявола: «Искусство стало воображать и изображать его, а философия занялась его теоретическим оправданием» [71, 13]. В литературе первой трети XX столетия наметилась определенная тенденция романтизировать дух зла, представляя его в образе сверхчеловека — ««умного», «остроумного», «образованного», «гениального», «темпераментного», словом «обаятельного» и вызывающего сочувствие» (курсив И.А. Ильина. — И.У.) [71, 13]. Именно таким оказывается герой произведений Л.Н. Андреева («Дневник Сатаны»), А.С. Грина («Фанданго»), А.В. Чаянова («Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей»), А. Соболя («Обломки»), И.Г. Эренбурга («Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников»), С.А. Клычкова («Князь мира») и, конечно же, М.А. Булгакова («Мастер и Маргарита»).
Пристальный интерес художников к инфернальным мотивам, попытка осовременить и наполнить конкретно-чувственным содержанием абстрактный и непроясненный в Священном Писании образ «врага рода человеческого», был продиктован поиском Абсолюта, стремлением постичь казавшееся в начале XX века разорванным целостное единство мира, не мыслимое без Бога и дьявола. Молодой крестьянский поэт Зайцев из романа С.А. Клычкова «Сахарный немец» (1925), ищущий первопричины всеобщего разлада, недоумевал: «бога нет, что же тогда остается?» [25, 339]. «Остаться есть кой-чему», — утверждает потерявший веру в Создателя и изменивший своему духовному сану отец дьякон: «Черт!» [25, 339]. Осознавая, что бывший церковнослужитель оказывается во многом прав и что действительно «бог забыл о земле», полностью вручив ее во власть сатаны и всевозможных «бесенят», Зайцев признается, что поэтому у него «болит голова и... под сердцем мутит» [25, 342]. Однако господство дьявола не вечно, и он это сам знает, утешает поэта дьякон, ведь «без бога черту нечего делать» [25, 340].
О таинственном единстве Света и Тьмы рассуждает и герой И.Г. Эренбурга Хулио Хуренито. «Какой же без черта бог?» [31, 225], — вопрошает он: если не существует зла, то «и добра тоже нет». А раз нет добра, то в мире нет ничего. Собственно говоря, нет даже мира, а есть абсолютное «ничто». Однако разоблачающий атеистические воззрения современности славный Учитель Хуренито путем логической казуистики обращает это «ничто» в доказательство существования Бога и заставляет своего ученика (как невольно Воланд Ивана Бездомного) прийти к признанию Его бытия: «Пусть так, нет ни творца, ни смысла, ни добра, ни справедливости. Но есть ничто. А раз есть ничто, то, значит, есть реальность, есть смысл, есть дух и творец» [31, 225].
Через соприкосновение с «Дьяволиадой» неожиданно для себя открывает евангельскую истину и пролетарский поэт Бездомный. Заинтересовавшись историей Понтия Пилата и Иешуа Га-Ноцри, в «доме скорби» от ночного посетителя, мастера, он узнает всю правду о загадочном консультанте («Вчера на Патриарших прудах вы встретились с сатаной» [1, 132]). Прошедший жесткую идеологическую «обработку» Берлиоза по промыванию мозгов, внушившего ему доктрину официального безбожия и основные положения диалектического материализма, Иван был «сильнейшим образом ошарашен»: «Не может этого быть! Его не существует!» [1, 133]. Однако уверения мастера о реальности князя тьмы («Уж кому-кому, но не вам это говорить. Вы были одним, по-видимому, из первых, кто от него пострадал») охладили пыл взволнованного поэта: «Сбитый с толку Иван замолчал» [1, 133]. Столкнувшись с ирреальными силами, Бездомный оказался в замешательстве, а сомнение — это первый признак пробуждения разума. Но в отличие от председателя Массолита, непоколебимого в своем нигилизме и упорствовавшего в огульном отрицании, Иван не замкнулся в своем рассудочно ограниченном мире и был готов раскрыть для себя еще неведомые горизонты.
Именно поэтому он жадно внимал рассказу мастера, «сочинившего роман на такую странную тему», как несправедливый суд Понтия Пилата над Иешуа Га-Ноцри [1, 140], за что подвергся гонениям со стороны критиков, окрестивших его «воинствующим старообрядцем» и обвинивших в том, что он «сделал попытку протащить в печать апологию Иисуса Христа» [1, 141]. Яростные нападки литературных чиновников, «предлагавших ударить, и крепко ударить, по пилатчине и тому богомазу» [1, 141], который осмелился в стране победившего атеизма рассуждать о религиозных проблемах, духовно сломили мастера, потерявшего смысл жизни и разочаровавшегося в творчестве («Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне страшно» [1, 146]).
Находясь в состоянии депрессии от собственной ненужности, бесприютности («Идти мне было некуда» [1, 146], — признавался мастер Ивану), он готов был «броситься под трамвай на той улице, в которую выходил» его переулок [1, 144]. Но Высшей Справедливости (ее исполнителем оказался Воланд) было угодно, чтобы эта смерть настигла богоборца Берлиоза, а отнюдь не богомаза мастера, сетовавшего в беседе с Бездомным об иностранном консультанте на якобы произошедшую «ошибку», ведь умереть вместо редактора, по его мнению, должен был он, потерявший смысл существования («Ах, ах! Но до чего мне досадно, что встретились с ним вы, а не я!» [1, 134]). Избавив мастера от самоубийства, князь тьмы таким образом выполнил важную миссию — сохранил для человечества роман об Иешуа, за который его автор уже не имел сил бороться и, отчаявшись, бросил в огонь («Я вынул, — вспоминал он, — из ящика стола тяжелые списки романа и черновые тетради и начал их жечь» [1, 143]).
Однако дело всей жизни мастера не пропало бесследно, и вовсе не потому, что Воланд восстановил из пепла сам текст романа («рукописи не горят» [1, 278], — торжественно изрек он). Мессир даровал художнику преданного ученика — кардинально изменившего взгляд на мир бывшего убежденного атеиста Бездомного, который проявил неподдельный интерес к нравственной сути подвига Га-Ноцри: «Скажите мне, — попросил он своего ночного гостя, — а что было дальше с Иешуа и Пилатом... умоляю, я хочу знать» [1, 147]. Вдохновленный мастером, неожиданно для самого себя Иван получает достоверное знание о судьбе Га-Ноцри не путем логических выкладок и бесстрастного анализа фактов, а, подобно своему учителю, который «все угадал» об Иешуа («О, как я угадал!» [1, 132]), — иррационально: «ему [Бездомному. — И.У.] стало сниться, что солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным оцеплением...» [1, 167].
Сердцем Иван прозревает кульминацию вселенской трагедии (глава 16 «Казнь» дается через восприятие Бездомного) и обретает веру в Сына Человеческого, в Его великое этическое учение. Именно поэтому мастер, возлагая надежды на Ивана, который «очень многое понял», перед своим полетом в «вечный приют» завещает ему роман о «бродячем философе» и Понтии Пилате: «Вы о нем продолжение напишите» [1, 362]. А единственно возможным продолжением истории Иешуа Га-Ноцри — Иисуса Христа, против которого в богоборческой поэме выступал непросветленный Иванушка, является ненаписанная мастером сцена воскрешения праведника из Гамалы, которую еще предстоит создать поверившему в Бога Ивану Николаевичу, поскольку книга мастера действительно не завершена (как, впрочем, еще не наступил и мировой финал). «Ваш роман прочитали... и сказали только одно, что он, к сожалению, не окончен» [1, 369], — замечает Воланд мастеру, который, покидая землю и устремляясь в бесконечность, по велению свыше творит величайшую справедливость — отпускает прикованного к каменному креслу и страдающего от мук совести Понтия Пилата к Иешуа Га-Ноцри: «Свободен! Свободен! Он ждет тебя!» [1, 370].
Совершенное в метаистории по Благодати, исходящей от Иешуа, освобождение прокуратора от наказания за формальное следование им бесчеловечному Закону, мистически отозвалось в современной Москве: поэт Бездомный окончательно преодолевает ограниченность разума в познании мира (Закон) и, подобно Пилату, идущему по «лунной дороге» к мудрецу Га-Ноцри, открывает путь сердечного проникновения в суть бытия (Благодать). Процесс духовного преображения Ивана, ознаменовавшийся его внутренним перерождением, изменением взгляда на мир, вполне естественно завершился отказом от пресловутого псевдонима Бездомный / Бездумный, которым он подписывал свои богоборческие стихи, и обретением нравственной твердыни — Дома — души.
Дом «укрывает истерзанное сердце человека» [172, 157], пребывать в нем, «по Булгакову, значит пребывать в истине, видеть мир таким, как он есть, ясно, просто и без каких-либо рационалистических подпорок для своего знания» [173, 167]. Только осознав величайшую ценность дома, от которой он в свое время отрекся, принимая новое имя, созвучное революционной эпохе, Иван начинает понимать свое назначение на земле: «Я ведь слово свое сдержу, стишков больше писать не буду. Меня другое теперь интересует», — признается он мастеру при прощании. — «Я другое хочу написать» [1, 362] — новое благовестие забывшему Бога человечеству. Об этой своей мечте-сверхзадаче постоянно будет вспоминать уже не «задира-поэт», а «сотрудник Института истории и философии, профессор Иван Николаевич Понырев» [1, 381].
Освобождаясь от бытового сознания, скользящего по поверхности явлений и не способного проникнуть в их глубину, Иван Николаевич по мере постижения живого Бога, вылечиваясь от душевно-духовной пустоты, перестает доверять лишь неоспоримым фактам и обретает сердечный взгляд на мир. Но это происходит только раз в году, перед Пасхой, когда он вырывается из тенет разума и прорывается к истине, завещанной ему мастером. В его «исколотой памяти» каждое полнолуние возникает одна и та же картина: по лунной дороге «поднимается человек в белом плаще с кровавым подбоем», «рядом с ним идет какой-то молодой человек в разорванном хитоне и с обезображенным лицом», «идущие о чем-то разговаривают с жаром, спорят, хотят о чем-то договориться» [1, 383]. Иван Николаевич улавливает отдельные фразы, которые не дают ему покоя:
«— Боги, боги! — говорит, обращая надменное лицо к своему спутнику, тот человек в плаще. — Какая пошлая казнь! Но ты мне, пожалуйста, скажи... ведь ее не было! Молю тебя, скажи, не было?
— Ну, конечно, не было, — отвечает хриплым голосом спутник, — это тебе померещилось» [1, 383].
Профессор Понырев, размышляя о вселенском значении подвига Иешуа Га-Ноцри, проникает в самую его суть — нет предела милосердию и любви Сына Человеческого, пожертвовавшего своей земной жизнью во имя торжества Добра и Правды и готового, бесконечно поднимаясь над рациональными законами мироздания, отменить уже совершившееся событие, сделать смерть иллюзией. Иными словами, божественная Любовь способна победить «всесильную» Необходимость и вознести человека в вечность, где нет грани между бытием и небытием, явью и сном, реальностью и вымыслом. Об этом очень точно писал Л.И. Шестов, идеи которого претворились в романе «Мастер и Маргарита»: ««Факт», «данное», «действительность» не господствуют над нами, не определяют нашей судьбы ни в настоящем, ни в будущем, ни в прошлом. Бывшее становится небывшим, человек возвращается к состоянию невинности и той божественной свободе, свободе к добру, перед которой меркнет и гаснет наша свобода выбора между добром и злом» [118, 47]. (Курсив наш. — И.У.).
Такое блаженное состояние обретает Иван Николаевич Понырев, засыпающий в полнолуние «со счастливым лицом» [1, 384] от осознания совершившейся величайшей справедливости — дарованного Иешуа прощения «пятому прокуратору Иудеи всаднику Понтию Пилату». Преодолевший соблазн «всеобъясняющего» материализма, убедившийся в ограниченных возможностях человеческого разума в познании тайн мироздания, бывший поэт Бездомный, вспоминая о сердечном учении мудреца Га-Ноцри, погружается в «потоки света», льющиеся от «лунной дороги», по которой рука об руку идут Иешуа и Пилат, — той самой, что и есть обетованный путь к истине, озаренный светом Христовой любви.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |