Вернуться к О.С. Бердяева. Проза Михаила Булгакова. Текст и метатекст

1.3. Между апокалипсисом и верой в бессмертие

Как уже не раз отмечалось, эпиграф из Апокалипсиса указывал на то, что революция и война осмыслялись Булгаковым как «конец истории». Но это вступало в противоречие с тезисом, заявленном в очерке «Киев-город», согласно которому история для киевлян не кончается, а начинается, а прошлое — всего лишь «легенда». Все дело в глубочайшей двойственности и даже раздвоенности Булгакова — автора «Белой гвардии». С одной стороны, гражданская война мыслилась в эсхатологической перспективе «конца истории», с другой — она виделась бесовским наваждением, после которого история заново вступит в свои права: «Петурра... Петурра!.. петурра... петурра... храпит Алексей. Но Петурры уже не будет... Не будет, конечно. Вероятно, где-то в небе петухи уже поют, предутренние, а значит вся нечистая сила растаяла, унеслась, свилась в клубок в далях за Лысой Горой и более не вернется» (Изд. Влад., 252). Вот почему так странно решался вопрос о главном действующем лице, заявляющем о себе в Апокалипсисе — Антихристе.

На роль Антихриста сначала претендует Петлюра, которого выпускают из камеры № 666 (в Откровении Иоанна Богослова 666 — число Зверя). Однако Петлюра оказывается некой эфемерной реальностью: «Было его жития в Городе сорок семь дней» (1, 413). Второй претендент — Михаил Семенович Шполянский, засахаривающий броневики гетмана. Не случайно мистически настроенный Иван Русаков молится Богу об избавлении от Шполянского и связанной с ним мерзости: «Не дай мне сгнить, и я клянусь, что вновь стану человеком. Укрепи мои силы, избавь меня от кокаина, избавь от слабости духа и избавь меня от Михаила Семеновича Шполянского!..» (1, 291—292).

Но ни Петлюра, ни Шполянский явно не дотягивают до роли Антихриста. В мотивной структуре «Белой гвардии» они — бесы, стараниями которых усиливается жизненная сумятица и хаос, которые прокладывают путь настоящему Антихристу. Иван Русаков прямо называет Шполянского предтечей Антихриста: «Я говорю про его предтечу Михаила Семеновича Шполянского, человека с глазами змеи и с черными баками. Он уехал в царство антихриста в Москву, чтобы подать сигнал и полчища аггелов вести на этот Город в наказание за грехи его обитателей» (1, 415). Русаков уверяет Алексея Турбина, что Антихрист — это Троцкий: «Да, это имя его, которое он принял. А настоящее его имя по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион, что значит — губитель» (1, 416).

Однако вакансия Антихриста до самого конца романа остается незанятой, а апокалипсический ключ к событиям романа не является последним авторским словом. Апокалипсические настроения повествователя в романе не только вступают в конфликт с надеждами Булгакова на стабилизирующую роль НЭПа и быстрое возрождение нормальной жизни, но и явно отступают перед последними. Не случайно в тексте романа появляется «таинственная Москва» в «пестрой шапке» (1, 219) — как намек на какие-то полу-сказочные, неиссякаемые ресурсы в истории и жизни.

Роман писался М.А. Булгаковым в нэповской Москве, которая рождала у автора «Белой гвардии» надежду на преодоление «бесовщины», стабилизацию и восстановление нормального хода вещей. Сквозной для его очерков начала 20-х годов становится тема идущей на убыль разрухи и пробуждающегося торгово-промышленного возрождения страны. В очерке 1922 года «Торговый ренессанс» читаем: «Началось это постепенно... понемногу... То тут, то там стали отваливаться деревянные щиты, и из-под них глянули на свет после долгого перерыва запыленные и тусклые магазинные витрины. В глубине запущенных помещений загорелись лампочки, и при свете их зашевелилась жизнь: стали приколачивать, прибивать, чинить, распаковывать ящики и коробки с товарами. Вымытые витрины засияли. Вспыхнули сильные круглые лампы над выставками или узкие ослепительные трубки по бокам окон.

Трудно понять, из каких таинственных недр обнищавшая Москва ухитрилась извлечь товар, но она достала его и щедрой рукой вытряхнула за зеркальные витрины и разложила на полках» (2, 216).

Эта цитата красноречиво говорит о тех настроениях, которые пережил Булгаков, задумывая «Белую гвардию». И его сотрудничество со сменовеховской газетой «Накануне», в которой он печатал очерки и рассказы, например, «Самогонное озеро», «Дни нашей жизни», «Псалом», а также сотрудничество с редактором журнала «Россия» сменовеховской ориентации Исаем Лежневым было далеко не случайным.

Как известно, сменовеховцы нашли мужество заявить: «Гражданская война проиграна окончательно. Россия давно идет своим, не нашим путем... Или признайте эту, ненавистную вам Россию, или оставайтесь без России, потому что «третьей России» по вашим рецептам не будет»1. Сменовеховцы рассчитывали на то, что большевистская идеология отомрет сама собой под давлением естественных жизненных требований (в первую очередь экономически), что, как они полагали, демонстрирует НЭП. Роль большевиков, с их точки зрения, сведется прежде всего к восстановлению русской государственности, без которой невозможно экономическое возрождение страны. «Дух жизни, — писал в лежневской «России» один из активных сменовеховцев Н. Устрялов, — рвется из всех щелей, преображая идею (коммунистическую — О.Б.), покоряя ее себе»2. Это было написано в разгар работы М.А. Булгакова над «Белой гвардией».

В свое время о «сменовеховщине» Булгакова говорил в 1927 году А.В. Луначарский на уже упомянутом выше диспуте по поводу постановок «Дней Турбиных» и «Любови Яровой». «Те, кто считает эту пьесу чуть ли не контрреволюционной, неправы. [...] Каким образом можно думать вообще, что интеллигенция, та советская публика и та часть интеллигенции, которая стоит на антикоммунистической позиции, может без смены вех сделаться коммунистами. Это нелепость»3.

Новая историческая перспектива, которую несут с собой большевики, недвусмысленно намечена в романе «Белая гвардия» странной фигурой Шервинского, являющейся в последнем пророческом сне Елены (ранняя редакция романа): «Левая его половина, защитно зеленая, с половиной красной звезды, правая ослепительно блестящая с <кокардой>. [...]

— Кондотьер! Кондотьер, — кричала Елена.

— Простите, — ответил двуцветный кошмар, — всего по два, всего у меня по два, но шея-то у меня одна и та не казенная, а моя собственная. Жить будем» (изд. Влад., 260).

Вместе с тем Булгаков видит в этом принятии новой власти единственную возможность возрождения России в ее былой императорской сущности. Не случайно в финале романа часовой-красноармеец бронепоезда «Пролетарий» обретает помощника в лице вахмистра царской армии Жилина, посылающего ему предупреждение не спать:

«Выходил неизвестный, непонятный всадник в кольчуге и братски наплывал на человека. [...] Он, человек, у околицы Чугров, а навстречу ему идет сосед и земляк.

— Жилин? — говорил беззвучно, без губ, мозг человека, и тотчас грозный сторожевой голос в груди выстукивал три слова:

— Пост... часовой... замерзнешь...

Человек уже совершенно нечеловеческим усилием отрывал винтовку, вскидывал на руку, шатнувшись, отдирал ноги и шел опять» (1, 425).

Жилин оказывается не только «соседом и земляком» красноармейца, но и небесным его покровителем. А оба они принадлежат русской армии, противостоящей «бесовскому» войску Петлюры.

Именно в этой точке совпадают устремления Турбиных и устремления Лисовича, который однажды в минуту откровенности говорит Карасю: «И, поверьте, я никогда не стоял на страже старого режима, напротив, признаюсь вам по секрету, я кадет и левой группы притом, но теперь, когда я своими глазами увидел, во что все это выливается, клянусь вам, у меня является зловещая уверенность, что спасти нас может только одно... [...] — Самодержавие! Да-с... Злейшая диктатура, какую можно только себе представить...» (изд. Влад., 186).

Киевский обыватель Василиса хочет того же, что и ночующие в его квартире «белогвардейцы» — возвращения твердой власти, которую, кроме большевиков, представить в России некому. Иное дело, что в перспективе «злейшая диктатура», которая придет на смену беспределу гражданской войны, ни Лисовичу, ни Турбиным ничего хорошего не принесет. Последнее Булгаков поймет сразу же после закрытия лежневского журнала, когда начнется ожесточенная травля его как «белогвардейского» писателя.

«Сменовеховская» ориентация Булгакова на построение российской государственности и экономики не только вполне удовлетворяла его давние монархические симпатии (в романе они отданы Алексею Турбину), но и мешала отождествлению большевиков с антихристовым воинством, а Троцкого с их предводителем. Эта мистическая интерпретация отдана Ивану Русакову, от которого повествователь дистанцируется. Апокалиптический настрой самого Булгакова вступал в противоречие с его надеждами на историческое возрождение России в недалеком будущем, и в итоге побеждает взгляд на большевиков как на позитивную историческую силу, которые «ничего не строят, кроме России». Вот почему он ищет для своих героев то, что не свойственно искать ни Горькому в «Жизни Клима Самгина», ни Шолохову в «Тихом Доне», ни Платонову в «Чевенгуре» — указания свыше на то, что избранная ими дорога ведет не к бессмысленной и бесполезной гибели, а к обретению нового исторического существования. Здесь он оказывается поистине «писателем мистическим».

«Булгаков был человеком Империи, — справедливо замечают М. Каганская и З. Бар-Селла. [...] Потому и называется роман «Белая гвардия», а не «армия»: «гвардия — из лексикона Империи, что моментально превращает врага — петлюровское движение — в бунт давно покоренного и латинизированного туземного племени. Распадение же гвардии на «красную» и «белую» не более чем эпизод имперских междоусобиц: триумвиры... триумвираты... восстания легионов против центральной власти, которые заканчиваются расширением центральной территории [...] Что и происходит в «Белой гвардии».

Одно дело — революция: это ночь, разруха, апокалипсис. Иное дело — государственность: это труды и дни (Турбиных)»4. При всей отточенности этого замечания оно все же упрощает логику художественной мысли Булгакова. Очень важно то, что, будучи «человеком империи», автор «Белой гвардии» был еще и русским писателем, который получил в наследство пласт христианской культуры и связанную с этой культурой проблематику.

Как уже было сказано раньше, он наделяет своих героев нравственной свободой, без которой немыслима христианская личность. Источник этой свободы имеет трансцендентный характер. Булгаков, сын профессора богословия, безусловно, помнил слова Канта о двух самых удивительных явлениях в мире — звездном небе над головой и моральном законе в душе человека. Звездное небо над головами героев «Белой гвардии» — один из важнейших мотивов, которым начинается и завершается роман.

В жизни булгаковских персонажей есть два определяющих момента — любовь и война, и автор с самого начала подчеркивает их «звездный», надличный характер: «[...] Особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская — вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс» (1, 179).

Нравственное поражение, казалось бы, удачливо сбежавшего Тальберга, тоже таинственным образом связано со звездами, чему повествователь посвящает целый монолог: «У каждого человека есть своя звезда, и недаром в средние века придворные астрологи составляли гороскопы, предсказывали будущее. О, как мудры были они! Так вот, у Тальберга, Сергея Ивановича, была неподходящая, неудачливая звезда. Тальбергу было бы хорошо, если бы все шло прямо, по одной определенной линии, но события в это время в Городе не шли по прямой, они проделывали причудливые зигзаги, и тщетно Сергей Иванович старался угадать, что будет. Он не угадал» (1, 198).

Наступление красных на Город тоже имеет свой «звездный» аспект. Разрывы артиллерийских снарядов, пущенных большевиками, сравниваются с лопнувшими звездами: «И в ту минуту [...] звезда Марс над Слободкой под Городом вдруг разорвалась в замерзшей выси, брызнула огнем и оглушительно ударила.

Вслед звезде черная даль над Днепром, даль, ведущая к Москве, ударила громом тяжко и длинно. И тотчас хлопнула вторая звезда, но ниже над самыми крышами, погребенными под снегом» (1, 421).

Вскоре по романному действию звезды будут замечены автором и героями на папахах красноармейцев, что подчеркивает роковой, непреложный характер происходящего:

«— Какие такие звезды? — мрачно расспрашивал Мышлаевский.

— Маленькие, как кокарды, пятиконечные, — рассказывал Шервинский, — на папахах» (1, 418).

Соответственно и звезда бога войны Марса оказывается красной и пятиконечной: «За окнами расцветала все победоноснее студеная ночь и беззвучно плыла над землей. Играли звезды, сжимаясь и расширяясь, и особенно высоко в небе была звезда красная и пятиконечная — Марс» (1, 422). Несомненно, красная звезда Марс символизирует отнюдь не тепло, покой и уют, а скорее то, что ему противостоит. Недаром студеная, беззвучно плывущая над землей ночь контрастирует с теплом комнат дома Турбиных.

Мистическая связь звездного неба и происходящих на земле событий подчеркивается Булгаковым тем резче, чем становится очевиднее, что Город будет взят большевистскими войсками. Часовой у бронепоезда «Пролетарий» в надежде найти «хоть какого-нибудь огня» не находит этого теплого согревающего огня и неуклонно рвется взглядом к звездам: «Удобнее всего ему было смотреть на звезду Марс, сияющую в небе впереди над Слободкой. И он смотрел на нее. От его глаз шел на миллионы верст взгляд и не упускал ни на минуту красноватой живой звезды. Она сжималась и расширялась, явно жила и была пятиконечная. [...] Вырастал во сне небосвод невиданный. Весь красный, сверкающий и весь одетый Марсами в их живом сверкании. [...] Играла Венера красноватая, а от голубой луны фонаря временами поблескивала на груди человека ответная звезда. Она была маленькая и тоже пятиконечная» (1, 425, 426).

Отметим и то, что Алексей Турбин в своем мистическом сне видит оборудованные в раю места для красногвардейцев, погибших на Перекопе: над ними «звезды красные» и «облака красные» (1, 235).

Звезды в романе сопутствуют тем моментам в жизни булгаковских героев, которые отмечены судьбой. И они не обязательно превращаются в пятиконечные. Когда Николка устраивает похороны Най-Турса, звезды над его головой имеют совершенно иную форму: «Най — обмытый сторожами, довольными и словоохотливыми, Най — чистый, во френче без погон, Най — с венцом на лбу под тремя огнями, и главное, Най — с аршином пестрой георгиевской ленты, собственноручно Николкой уложенной под рубаху на холодную его вязкую грудь. Старуха мать от трех огней повернула к Николке трясущуюся голову и сказала ему:

— Сын мой. Ну, спасибо тебе.

И от этого Николка опять заплакал и ушел из часовни на снег. Кругом, над двором анатомического театра, была ночь, снег, и звезды крестами (курсив мой — О.Б.), и белый Млечный Путь» (1, 407).

Звезды крестами горят над полковником Феликсом Най-Турсом и юнкером Николкой Турбиным, потому что ни тому, ни другому не жить под красными звездами пятиконечными звездами. У Алексея Турбина — совершенно иная судьба: перед ним вырастают мучительные жизненные проблемы, требующие своего разрешения. Но, тем не менее, звездными знаками в романе отмечены все, даже Шервинский во сне Елены: «Он (Шервинский — О.Б.) вынул из кармана огромную сусальную звезду и нацепил ее на грудь с левой стороны» (1, 427). Звезда Шервинского, по-видимому, оказывается более удачливой, чем звезда Тальберга, и не случайно своей величиной и сусальным блеском она напоминает о подарке с рождественской елки.

Звезды вносят идею пути и порядка в хаос истории, который мучительно ощущают Турбиных. Если на земле, в тесных и жестких пределах причин и следствий, герои романа оказываются в тупике, то стоит им вглядеться в звездное небо, чтобы понять, какой кому сужден путь. Эти звезды можно назвать кормчими, пользуясь выражением Вячеслава Иванова, то есть указующими, ориентирующими. Все происходящее в истории носит временный характер, и тупик Турбиных — тоже временный. Булгаков предлагает оценивать происходящее с точки зрения звезд, то есть вечности. Ведь, собственно, под оценивающим взглядом вечности живут и умирают герои его романа.

Очевидно, что автор «Белой гвардии» вступал в спор с самим собой, сказавшим в начале повествования об отсутствии доброго и благого Бога, которого бессмысленно спрашивать, зачем умерла мама, «светлая королева», или зачем Петлюре позволено взять Город. Роман построен так, что в какие-то моменты сквозь эмпирические события, которые словно теряют логику и разрываются, открывается присутствие высшего смысла. Способом такого вторжения вечности во время в романе, прежде всего, являются сны.

Алексею Турбину снится сон, в котором он видит в раю Най-Турса: «Он был в странной форме: на голове светозарный шлем, а тело в кольчуге, и опирался он на меч, длинный, каких уже нет ни в одной армии со времен крестовых походов» (1, 233). Вместе с ним Алексей видит в раю и вахмистра Жилина, своего давнего сослуживца, «заведомо срезанного пулеметным огнем вместе с эскадроном белградских гусар в 1916-м году на Виленском направлении». Жилин одет в такую же светозарную кольчугу (1, 233).

Жилин по сюжету уже погиб, тогда как Най-Турсу еще только предстоит шагнуть за черту жизни. Иными словами, Алексей Турбин видит время в оба конца — прошлое и будущее одновременно. Поэтому в раю оказываются и красные, которые еще только погибнут под Перекопом два года спустя после описываемых в романе событий. И хотя над Наем — «звезды крестами», а над красными — пятиконечные, все они у Бога «одинаковые — в поле брани убиенные» (1, 236). Как для красных, так и для белых история представляет собой отбор, критерий которого — личное исполнение воинского долга. Здесь реализуется эпиграф к роману, взятый из Откровения Иоанна Богослова: «И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими...» (1, 179). Нравственная оценка личности дается некоей Высшей Инстанцией, которая заявляет о себе в критические моменты человеческой жизни. Эта оценка не зависит ни от социальной, ни от классовой принадлежности, причем отбираются этим Высшим Судом лучшие, которые всегда оказываются в меньшинстве. Звезда Тальберга потому несчастливая, что он отбора не выдерживает.

При всем очевидном торжестве зла в человеческой истории, о чем свидетельствует все повествование «Белой гвардии», в финале романа возникает образ некоей сверхэмпирической, трансцендентной реальности, в которой совершается праздник. Отблески этого торжества дано увидеть во сне Алексею Турбину. Автор романа верит в то, что там, в вечности, суммируются нравственные усилия одиночек и преобразуются в некую высшую силу. Не случайно Жилин и Най-Турс приходят во сне к Турбину в облике рыцарей-крестоносцев.

Здесь обнаруживается в полной мере степень схождения и расхождения Булгакова с Толстым. В «Войне и мире» нравственные усилия отдельных людей суммируются внутри самой истории. Наполеон, несущий смерть и разрушение, побежден не полководческим искусством Кутузова, а усилиями множества неизвестных ему людей, в сумме составляющих «народ»: капитаном Тушиным и его батареей, Наташей Ростовой, Тихоном Щербатым — поэтому статистическая закономерность становится исторической. У Булгакова нет «народа», ибо, во-первых, процесс суммирования происходит за пределами истории, а, во-вторых, в итоге он дает не большинство, а меньшинство.

«Война и мир» показывает, как история в конечном итоге творится народом. «Белая гвардия» демонстрирует, как в этой истории гибнут одиночки — самые лучшие, но их гибель есть ни что иное, как оправдание истории. Тем не менее та Высшая реальность, которая сквозит в разрывах эмпирической ткани бытия, вторгается в жизнь не только снами, но еще и чудом. Чудо приходит не само по себе, а тоже в результате сильнейшего нравственного усилия — молитвы.

Так, Елена молится о спасении брата Алексея перед иконой Богородицы:

«— Слишком много горя сразу посылаешь, мать-заступница. Так в один год и кончаешь семью. За что?.. [...]

Шепот Елены стал страстным, она сбивалась в словах, но речь ее была непрерывна, шла потоком. Она все чаще и чаще припадала к полу, отмахивала головой, чтоб сбить назад выскочившую на глаза из-под гребенки прядь. День исчез в квадратах окон, исчез и белый сокол, неслышным прошел плещущий гавот в три часа дня, и совершенно неслышным пришел Тот, к Кому через заступничество смуглой Девы взывала Елена. Он появился рядом у развороченной гробницы, совершено воскресший, и благостный, и босой» (1, 411).

Как и позже в романе «Мастер и Маргарита» спасение или наказание человека будет находиться в зависимости от их веры в Высшее Начало, так и здесь Елене — вопреки эпиграфу — дается не столько «по делам», сколько «по вере». Но сама вера ее опирается на решимость жертвенного действия: она просит сохранить жизнь брату ценой собственного семейного счастья: «Пусть Сергей не возвращается... Отымаешь — отымай, но этого смертью не карай» (1, 411—412). И когда Алексей выздоравливает, Елена понимает, что молитва ее услышана: «Вот помолилась... условие поставила... ну, что ж... не сердись... не сердись, Матерь Божия», — подумала суеверная Елена» (1, 420).

Та же жертвенная готовность характеризует и Най-Турса, и Малышева, и братьев Турбиных, которые, если понадобится, погибнут ради спасения Города. Но умирать оказывается не за что. Испытание героев состоит в том, что все они обречены — одни из них на смерть, другие на жизнь. Те, которые выбирают смерть, жертвуют собою «ради други своя», но для остающихся в живых сама жизнь становится большой моральной проблемой. Чеховский вопрос «как жить?» в «Белой гвардии» оставался без ответа.

«Белая гвардия» писалась в период, когда появились надежды на возвращение стабильности и смысла жизни, когда казалось, что испытания, выпавшие на долю ее героев, уже позади. Вот почему в финале романа крупным планом появляется Петька Щеглов, видящий «простой и радужный, как солнечный шар» (1, 427), сон о будущем, сон о жизни, какой она задумана и какой может быть. И что еще важнее — вместо «черного потрескавшегося неба», о котором говорилось в начале и которое молчало в ответ на вопрос «зачем?» (1, 180), возникает совершенной иной небесный пейзаж: «Последняя ночь расцвела. Во второй половине ее вся тяжелая синева, занавес Бога, облекающий мир, покрылась звездами. Похоже было, что в незримой высоте за этим синим пологом у царских врат служили всенощную. В алтаре зажигали огоньки, и они проступали на завесе целыми крестами, кустами и квадратами» (1, 427—428).

Так преодолевалось возникшее в начале романа чувство богооставленности. А вопросы, обращенные к «печальному и загадочному старику Богу» (1, 180), теперь вставали перед главными участниками истории — людьми: «Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?» (1, 428). Ответственность за историю возлагалась в романе на плечи человека, наделенного свободой воли и, следовательно, свободой выбора. Булгаков еще не был готов к печальному выводу, который он сделает в «Мастере и Маргарите» — о том, что свободу и ответственность сознает ничтожное меньшинство.

Примечания

1. Смена вех. Прага, 1921. С. 78.

2. Устрялов Н. Обмирщение // Россия. 1923. № 9. С. 16.

3. Выступление на диспуте о спектаклях «Дни Турбиных» и «Любовь Яровая». Стенограмма // Фонд Владимирова В.К. РГАЛИ. Ф. 2355. Оп. 1. Ед. хр. 5. Л. 1; 8.

4. Каганская М., Бар-Селла З. Мастер Гамбс и Маргарита. Тель-Авив, 1984. С. 86—87.