Во время встречи участников тайного «Союза меча и орала» Остап сообщает Елене Боур: «Мы с коллегой прибыли из Берлина, но об этом не рекомендуется говорить» («Двенадцать стульев»; глава «Союз меча и орала»). Имеется в виду Российский Общевоинский Союз (РОВС), созданный Врангелем в 1924 году и находившийся в Берлине. Члены этой организации нелегально проникали на территорию СССР и совершали теракты против органов ГПУ в Москве и Ленинграде (например, 6 июня 1927 года боевик РОВС Георгий Радкевич бросил бомбу в московское бюро пропусков ОГПУ). Название же «Союз меча и орала», с одной стороны, перефразирует фразу из книги пророка Исайи: «...и перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы» (Ис. 2:4); а с другой — слова Самозванца (Гришки Отрепьева) из трагедии Пушкина «Борис Годунов» (1825), где поэт дает Самозванцу листок со стихами, и тот читает: «Что вижу я? Латинские стихи! / Стократ священ союз меча и лиры». Причем Остап как раз выступает в роли самозванца и поэтому говорит: «Запад нам поможет. Крепитесь. Полная тайна вкладов, то есть организации», — что вновь отсылает к словам Самозванца: «Мужайтеся, безвинные страдальцы»1.
Из Берлина же прибыл и один из возможных прототипов Воробьянинова — монархист Василий Шульгин, после революции уехавший от большевиков и живший под Берлином, а 23 декабря 1925 года в поисках своего пропавшего сына пересекший польско-советскую границу и находившийся на территории СССР до 6 февраля 1926 года. Визит Шульгина контролировался вымышленной подпольной советской монархистской организации «Трест» (ср. с «Союзом меча и орала»), которая на самом деле была креатурой ГПУ.
В январе 1927 года в Берлине вышла книга Шульгина «Три столицы», посвященная его поездке в Киев, Москву и Ленинград, но перед этим тщательно отредактированная чекистами. Как говорил начальник контрразведывательного отдела ОГПУ Артур Артузов: «Эту книгу мы редактировали на Лубянке»2.
У Ильфа и Петрова было достаточно времени для того, чтобы ознакомиться с книгой Шульгина, поскольку она вышла в свет за восемь месяцев до начала работы над романом «Двенадцать стульев»: «Эта книга была напечатана въ Берлине, в типографіи Зинабургь и Ко., в январѣ мѣсяцѣ тысяча девятьсотъ двадцать седьмого года въ количествѣ трехъ тысячъ экземпляровъ»3.
Многие черты Шульгина отразились во внешности бывшего предводителя уездного дворянства Воробьянинова. И, пожалуй, впервые «о том, что роман «Двенадцать стульев» — советская пародия на книгу Шульгина, писал Р. Врага С.Л. Войцеховскому 20 июля 1961 г. См.: Hoover Institution Archives, S.L. Voitsekhovskii Papers, Box 3»4 (Ричард Врага — польский историк «Треста»5).
А советские читатели узнали о поездке Шульгина по СССР из очерка писателя-чекиста Михаила Кольцова «Дворянин на родине» (1926): «...«Три столицы» — печальное, трагическое послесловие к правдивой повести о русском дворянстве.
Сколь печальное! Сколь трагическое!
Для того, чтобы безопаснее было, Шульгин отрастил себе большую бороду. Борода — седая. Путешественник несколько раз грустно подтрунивает над этой своей внешностью. И в самом деле, разве не многозначительна эта фигура — блестящий дворянин, богатый и влиятельный аристократ, один из неприступных хозяев бывшей царской «Малороссии» — ныне пробирающийся опасливой, старой, согбенной тенью по киевским базарам, крадущийся в сумерках под окна бывшего своего особняка, где ныне рабочий клуб?!»6. Учитывая дружбу Кольцова с Ильфом и Петровым, можно предположить, что именно Кольцов передал им берлинское издание «Трех столиц», которое впоследствии легло в основу сюжета «Двенадцати стульев».
В послесловии к «Трем столицам», напечатанном в парижской газете «Россия» 15 октября 1927 года, Шульгин писал: «Книга «Три столицы» вышла в январе этого года, а уже к концу апреля до меня дошли первые слухи о том, что в той организации, которую я обозначал под условным названием «контрабандисты», что-то неблагополучно. К концу мая удалось выяснить, что именно произошло. 14-го июня я написал две статьи под заглавиями «Опперпут» и «Сидней Рейли», которые предназначались для «Возрождения». В этих статьях я излагал те сведения, которые мне были сообщены. Однако я не мог напечатать этих статей без разрешения того лица, которое мне эти сведения сообщило, ибо последние мне были сообщены доверительно. Такого разрешения мне получить не удалось. Опасались, что эти разоблачения могут повредить интересам серьезного дела. Я считал эту точку зрения ошибочной, ибо был убежден, что секрет не удержится. Кроме того, я чувствовал известный моральный долг перед читателями моей книги «Три столицы». Я осветил им «контрабандистов» с той точки зрения, как они мне представлялись, т. е. лицевой, благоприятной. Было бы справедливо, чтобы читатели узнали и обратную сторону медали, поскольку эта теневая сторона для меня самого обозначилась. Как бы там ни было, мне не удалось напечатать моих статей. Однако, как я предвидел, тайна вышла наружу. Ее разоблачил Владимир Бурцев — можно сказать, ветеран политических разоблачений. Статья Бурцева снимает с меня обет молчания, и я полагаю полезным сообщить все то, что я знаю о «контрабандистах» с другой точки зрения, чем та, которая мной владела, когда я писал свою книгу»7.
Теперь сопоставим Воробьянинова и его возможного прототипа Шульгина.
Первый родился в 1875 году, второй — в 1878-м.
Воробьянинов по настоянию Бендера притворяется нищим, который просит у прохожих: «Подайте что-нибудь бывшему депутату Государственной думы». Этот эпизод воспринимается как пародия на соответствующий факт биографии Шульгина, который был депутатом Госдумы Российской империи 2-го — 4-го созывов.
В обоих случаях фигурируют немецкие псевдонимы: Бендер выдает Воробьянинову профсоюзную книжку на имя Конрада Карловича Михельсона, «сорока восьми лет», а один из чекистов вручает Шульгину паспорт на имя Эдуарда Эмильевича Шмитта, и происходит это во время тайного приезда Шульгина в СССР в декабре 1925 года, когда ему было 47 лет: «Разрѣшите вамъ вручить приготовленный для васъ паспортъ. Вы можете здѣсь прочесть, что вы — Эдуардъ Эмильевичъ Шмиттъ, что вы занимаете довольно видное мѣсто въ одномъ изъ Госучрежденій и что вамъ выдано командировочное свидѣтельство, коимъ вы командируетесь въ разные города С.С.С.Р., при чемъ советскія власти должны оказывать вамъ всяческое содѣйствие. Итакъ, Эдуардъ Эмильевич, разрѣшите васъ такъ и называть...»8. А чуть позже между этим чекистом, представившимся как Антон Антонович, и Шульгиным состоялась застольная беседа, во которой которой чекист говорил: «Ну, а все-таки шелковые чулочки, пудру Коти и духи французскіе не безъ пріятности-съ «съ той стороны» получаемъ! <...> А что же? — зашепталъ онъ, потѣмневъ. — Въ «таможенники» къ этой сволочи идти, что ли?!»9. Сочетание шелковых чулочков с пудрой Коти и шепотом перейдет в концовку главы «Зеленый мыс» романа «Двенадцать стульев»: «Отец Федор миновал турецкий базар, на котором ему идеальным шепотом советовали купить пудру Коти, шелковые чулки и необандероленный сухумский табак, потащился к вокзалу и затерялся в толпе носильщиков».
Приехав в Киев, Шульгин начал разгуливать по улицам: «И вотъ Безаковская. Она была такъ названа въ честь одного генералъ-губернатора. А теперь какъ она называется? Теперь это — «улица Коминтерна»»10. Через некоторое время он «взялъ простого извозчика, симпатичнаго старика, бросивъ ему увѣренно и небрежно:
— На улицу Коминтерна!..
Но старичокъ обернулъ на меня свою сѣдую бороду временъ потопленія Перуна:
— Коминтерна? А вотъ ужъ я не знаю... Это гдѣ же будетъ?
— Какъ гдѣ? Да Безаковская!..
— Ахъ, Безаковская, вы бы такъ и сказали.
И мы поѣхали, тихо, мирно. Когда пріѣхали, онъ открылъ мнѣ полость, какъ полагается, и сказалъ:
— Такъ это Коминтерна. Вотъ теперь буду знать...»11.
А вот как выглядит аналогичная сцена в романе «Двенадцать стульев», где Остап разъезжает на извозчике после заседания «Союза меча и орала», с участников которого ему удалось содрать 500 рублей:
— Ну, тогда валяй на улицу Плеханова. Знаешь?
Остап решил поехать к своей невесте.
— А раньше как эта улица называлась? — спросил извозчик.
— Не знаю.
— Куда же ехать? И я не знаю.
Тем не менее Остап велел ехать и искать.
Часа полтора проколесили они по пустому ночному городу, опрашивая ночных сторожей и милиционеров. Один милиционер долго пыжился и наконец сообщил, что Плеханова — не иначе как бывшая Губернаторская.
— Ну, Губернаторская! Я Губернаторскую хорошо знаю. Двадцать пять лет вожу на Губернаторскую.
— Ну, и езжай!
Приехали на Губернаторскую, но она оказалась не Плеханова, а Карла Маркса.
Опасаясь слежки со стороны чекистов, Шульгин меняет свою внешность у киевского парикмахера:
Наконецъ приблизилась роковая минута. Онъ вышелъ съ кастрюлечкой, въ которой шевелилось нечто бурое. Это бурое онъ сталъ поспѣшно кисточкой наносить на мои усы и острую бородку. <...> Намазавши все, онъ вдругъ закричалъ:
— Къ умывальнику! Въ его голосѣ была серьезная тревога. Я понялъ, что терять времени нельзя. Бросился къ умывальнику.
Онъ пустилъ воду и кричалъ:
— Трите, трите!..
Я теръ и мылъ, понявъ, что что-то случилось. Затѣм онъ сказалъ упавшимъ голосомъ:
— Довольно, больше не отмоете...
Я сказалъ отрывисто:
— Дайте зеркало...
И пошелъ къ окну, гдѣ свѣтло.
О, ужасъ!.. Въ маленькомъ зеркальцѣ я увидѣлъ ярко освѣщенную красно-зеленую бородку...
Онъ подошелъ и сказалъ неувѣренно:
— Кажется, ничего не вышло?
Я отвѣтилъ:
— Когда я пойду по улицѣ, мальчишки будутъ кричать «крашеный»!
Онъ кротко и грустно согласился:
— Да, да, не особенно...
Но сейчасъ же оживился.
— Но я вамъ все это поправлю!
И энергично послалъ мальчишку «за карандашомъ». <...>
Наконецъ, онъ сказалъ:
— Готово! Хорошо!
Я взялъ зеркало и подошелъ къ окну.
Боже! Изъ зеленой она стала лиловой... лиловато-красной. Это былъ ужасъ12.
Сразу вспоминается эпизод романа «Двенадцать стульев», когда Воробьянинов увидел свое отражение в зеркале после того, как покрасился контрабандным товаром «Титаник»: «...отняв от лица полотенце, Ипполит Матвеевич увидел, что оно испачкано тем радикально-черным цветом, которым с позавчерашнего дня были окрашены его горизонтальные усы. Сердце Ипполита Матвеевича сразу потухло. Он бросился к своему карманному зеркальцу, которое лежало на стуле. В зеркальце отразился большой нос и зеленый, как молодая травка, левый ус. Ипполит Матвеевич поспешно передвинул зеркальце направо. Правый ус был того же омерзительного цвета. <...> Все существо Ипполита Матвеевича издало такой громкий стон, что Остап Бендер открыл свои чистые голубые глаза» (глава «Следы «Титаника»»).
Совпадает и сцена бритья в обоих текстах: «Единственный исходъ! Надо было сбрить къ черту всю эту мазню. Я сказалъ коротко:
— Режьте...
Но онъ запротестовалъ:
— Ахъ, нетъ, не надо!.. Такая хорошая бородка вышла! Жалко.
Я повторилъ мрачно:
— Режьте все.
— И усы?
— И усы...
Нельзя ж было оставить лиловые усы...
Машинка заиграла, и лиловыя перья, какъ листья въ сентябрѣ, падали внизъ»13 ~ «Таких усов, должно быть, нет даже у Аристида Бриана, — бодро заметил Остап, — но жить с такими ультрафиолетовыми волосами в Советской России не рекомендуется. Придется сбрить.
— Я не могу, — скорбно ответил Ипполит Матвеевич, — это невозможно.
<...>
— Тогда вы всю жизнь сидите в дворницкой, а я пойду за стульями. Кстати, первый стул над нашей головой.
— Брейте!
Разыскав ножницы, Бендер мигом отхватил усы, и они, взращиваемые Ипполитом Матвеевичем десятилетиями, бесшумно свалились на пол. С головы падали волосы радикально-черного цвета, зеленые и ультрафиолетовые» (сравним: «Надо было сбрить» = «Придется сбрить»; «Ах, нет, не надо» = «Я не могу <...> это невозможно»; «Режьте» = «Брейте»).
Между тем оба страдальца неожиданно остались довольны стрижкой и бритьем: «Черезъ нѣсколько мгновеній я почувствовалъ, что моя наружность еще болѣе выиграла въ смыслѣ мимикричности. Въ витринахъ магазиновъ я видѣлъ явственнаго партійца. Бритаго, въ модной фуражкѣ, въ высокихъ сапогахъ. Оставалось только сдѣлать лицо наглое и глаза импетуозные»14 ~ «То, что он увидел, ему неожиданно понравилось. На него смотрело искаженное страданиями, но довольно юное лицо актера без ангажемента»15.
А более ранняя книга воспоминаний Шульгина («1920 г.») содержит параллели с заключительной сценой «Золотого теленка», поскольку и Шульгин, и Остап пытаются перейти румынскую границу зимой по замерзшей реке Днестр, но обоих грабят пограничники: «Перебѣжавъ рѣку, мы опять очутились на румынскомъ берегу»16 ~ «В три часа ночи строптивый потомок янычаров ступил на чужой заграничный берег. <...> «Теперь несколько формальностей с отзывчивыми румынскими боярами, и путь свободен»»; «Когда наступилъ вечеръ, румыны развернули свою настоящую природу. Они приступили къ намъ съ требованіемъ отдать или мѣнять то, что у насъ было, т. е. попросту стали грабить. Сопротивляться было безполезно. Одинъ толстый полковникъ пробовалъ устроить скандалъ, вырывался, но его схватили, побили и отняли все, что хотѣли. Брали все, что можно. У однихъ взяли сапоги, давъ лапти, у другихъ взяли штаны, у третьихъ френчи, не говоря о всевозможныхъ мелочахъ, какъ то часы, портсигары, кошельки, деньги, кромѣ «колокольчиковъ». Разумѣется поснимали кольца съ рукъ. Словомъ, произошелъ форменный грабежъ»17 ~ «Один из пограничников приблизился к Остапу вплотную и молча снял с него меховую тиару. Остап потянулся за своим головным убором, но пограничник так же молча отпихнул его руку назад. <...> В это время другой представитель цивилизации проворно, с ловкостью опытного любовника, стал расстегивать на Остапе его великую, почти невероятную сверхшубу. Командор рванулся. При этом движении откуда-то из кармана вылетел и покатился по земле большой дамский браслет. <...> «Бранзуретка!» — закричали остальные, бросаясь на Остапа. Запутавшись в шубе, великий комбинатор упал и тут же почувствовал, что у него из штанов вытаскивают драгоценное блюдо»; «Наступила темнота. Тогда румыны вывели насъ изъ хаты и повели куда-то. Куда? Что это такое? Ясно. Это Днѣстръ.
Весьма энергичными жестами они показали намъ, что мы должны итти къ себѣ, въ Россію. Къ себѣ в Россію — значитъ къ большевикамъ.
Дѣлать было нечего. Мы пошли. Спустились съ крутого берега, вступили на ледъ. Чтобы мы не вздумали вернуться, очевидно, румыны пустили намъ нѣсколько выстрѣловъ вслѣдъ»18 ~ «Офицер медленно вытащил пистолет и оттянул назад ствол. Великий комбинатор понял, что интервью окончилось. Сгибаясь, он заковылял назад, к советскому берегу. <...> Бендер посмотрел под ноги и увидел на льду большую зеленую трещину».
Помимо Шульгина, у Воробьянинова был еще один прототип, о котором рассказал Евгений Петров, вспоминая начало работы над «Двенадцатью стульями»: «Была известна фамилия героя — Воробьянинов. Ему уже было решено придать черты моего двоюродного дяди — председателя уездной земской управы. Уже была придумана фамилия для тещи — мадам Петухова и название похоронного бюро — «Милости просим». Не было только первой фразы»19.
Впрочем, более подробно об этом написал его старший брат Валентин Катаев:
Через некоторое время тетя уехала от нас в Полтаву, где жил ее двоюродный брат, богатый помещик и земский деятель Евгений Петрович Ганько, тоже бывший, вероятно, некогда тетиным поклонником, и стала вести его хозяйство, заменив свою умершую двоюродную сестру Зинаиду Петровну Ганько.
...Хорошо помню этого самого Евгения Петровича. Он был большой барин, сибарит, бонвиван, любил путешествовать по разным экзотическим странам и несколько раз, возвращаясь на пароходе добровольного флота из Китая, Гонконга, Египта или Индии, проездом через Одессу в Полтаву неизменно наносил нам семейный визит, привозя в подарок разные диковинные сувениры: японские лакированные пеналы, страусовые яйца и перья, циновки, плетенные из тончайшей египетской соломы, портсигары, украшенные изображением священного жука-скарабея, и прочее. У него было могучее, хотя и довольно тучное от неумеренной жизни телосложение, ноги, разбитые подагрой, так что ему приходилось носить какую-то особенную бархатную обувь вроде шлепанцев, и великолепная голова с римским носом, на котором как-то особенно внушительно, сановно сидело золотое пенсне, весьма соответствующее его сенаторским бакенбардам и просторной пиджачной паре от лучшего лондонского портного, источавшей тонкий запах специальных мужских аткинсоновских духов...
К началу [Второй мировой] войны Евгений Петрович одряхлел, почти уже не мог ходить и по целым дням сидел у себя в Полтаве в удобном кирпичном особняке, построенном в украинском стиле, окруженном тенистым полтавским садом, в вольтеровском кресле, с ногами, закутанными фланелью, и перелистывал старые комплекты французского журнала «Ревю де Дё Монд» или занимался своими марками, и я слышал, что он был великий филателист и владел бесценными коллекциями, из которых одна была единственной на весь мир — коллекция полтавской уездной земской почты20.
Увлечение Евгения Ганько филателией нашло отражение в главе «Прошлое регистратора загса», не вошедшей в окончательный вариант «Двенадцати стульев»: «Ипполит Матвеевич подбил председателя земской управы на выпуск новых марок Старгородского губернского земства, чего уже не было лет десять. Председатель, смешливый старик, введенный Ипполитом Матвеевичем в суть дела, долго хохотал и согласился на предложение Воробьянинова. Новые марки были выпущены в двух экземплярах и включены в каталог за 1912 год».
И, наконец, третий прототип Воробьянинова — предприниматель-миллионер Николай Стахеев (1852—1933), чей особняк был превращен в Центральный дом детей железнодорожников. Эту историю рассказала директор ЦДДЖ Светлана Мимидлаева, а пересказ ее мы приводим далее:
Супруги Стахеевы развелись, сумев договориться по-хорошему. Николай Дмитриевич переписал часть своих доходных домов на сына и дочь. Ольга Яковлевна стала единственной владелицей особняка на Новой Басманной улице. Свое состояние Стахеев постепенно, втайне ото всех, превращал в вечные ценности, которые легко можно унести: бриллианты, драгоценности, золото и платину. Прятал свои сокровища в одних ему известных тайниках, когда-то предусмотрительно устроенных доверенным архитектором. <...> Николай Дмитриевич все продумал хорошо. Ольга Яковлевна, ни о чем догадываясь, всегда рада была его принять. В 1914 году он объявил, что навсегда переезжает жить на свой любимый Лазурный берег.
Начиналась мировая война, Ольге Яковлевне стало не под силу, да и не к чему тянуть огромные расходы, и она съехала. Николай Дмитриевич не объявлялся. Особняк взяла в аренду за 25 тысяч рублей в год вдова Саввы Морозова. <...> Спрятанные сокровища ожидали своего часа.
Докторский саквояж уже дождался. Крепкие руки рабочего-железнодорожника несли его на Лубянку. Сзади под дулом винтовки вели его хозяина. Шли пешком по ночной Москве мимо его собственных многоэтажных домов. Дома казались Стахееву забытыми декорациями из прошлой жизни. На Лубянке он объявил: «Буду разговаривать только с вашим главным начальником», — и замолчал. «А как же представить вас, барин?» — дурашливо спросил старший. «Николай Дмитриевич Стахеев, потомственный почетный гражданин Москвы, коммерции советник, член Московского торгового банка, бывший конечно. Вы передайте, всем лучше будет», — миролюбиво закончил он.
«А ведь я знаю вас, Николай Дмитриевич, — встретил его Феликс Дзержинский. — Крым, Алушта, набережная Стахеева и полгорода в придачу — истинный отец-блатодеятель». Насмехается? Вроде нет, взгляд серьезный. «Хочу предложить вам сделку», — начал Стахеев. «Так сразу и сделку. Вот что значит деловой человек. Слушаю, слушаю». — «Я отдам вам все, что у меня есть. Это, — он показал на саквояж, — лишь небольшая часть. А вы взамен отпускаете меня с богом. И еще. Дом все равно заберут. Возьмите его себе, ну, наркомату, сыску. Хочу, чтобы в кабинете за моим малахитовым столом сидели именно вы».
На автомобиле они приехали на Новую Басманную, и Стахеев открыл Дзержинскому свои тайники. После чего с охранными документами был отпущен за границу. Железный Феликс, говорили, положил ему пожизненную пенсию, на которую Николай Дмитриевич и проживал в Монако до 1933 года. А на стахеевские сокровища на Каланчевской площади построили Клуб имени Октябрьской революции Казанской железной дороги, вскоре переименованный в Центральный дом культуры железнодорожников. В этом новом, только что построенном доме и тронулся умом бывший предводитель дворянства и гигант мысли Киса Воробьянинов.
<...>
В Москве же после оглушительного успеха «Двенадцати стульев» среди журналистской братии гуляла байка о том, что Стахеев в двадцатые годы несколько раз приезжал в Москву по особому разрешению властей. И будто бы соавторы Ильф и Петров встречались с ним и брали интервью. <...> Особняку Стахеева повезло. Однажды попав к железнодорожникам, он так и остался на их попечении, понемногу ветшал, ремонтировался. Вместо картины с комсомольским съездом повесили другое монументальное полотно — «И.В. Сталин с дочкой Светланой на руках». В остальном же, включая крымских лебедей, все оставалось как при Николае Дмитриевиче21.
Была ли история Стахеева известна Ильфу и Петрову? Судя по всему — да, поскольку они работали в газете «Гудок», печатном органе железнодорожников. Остап же сообщает Воробьянинову о найденном стуле с сокровищем: «Он в клубе железнодорожников. Новом клубе...». Здание этого клуба как раз было построено в 1927 году по проекту архитектора Алексея Щусева. И называется оно так же, как в романе, — Центральный дом культуры железнодорожников (его открытие состоялось 30 апреля 1927 года22).
А наличие в ЦДКЖ стула, в котором нашли драгоценности, могла подсказать соавторам следующая история. Весной 1927 года газета Народного комиссариата путей сообщения «Гудок» рассказала о благоустройстве ЦДКЖ: «Еще с 1925 года железнодорожники просят установить в клубе радиоприемник с громкоговорителем, а им отвечают, что, мол, нет средств. Между тем правление клуба закупило 250 венских стульев, стоящих в 3—4 раза дороже обыкновенных скамеек со спинками. Если бы вместо стульев были закуплены скамейки, в клубе был бы уже громкоговоритель. Кроме того, стулья непрочны, скоро поломаются, и их рано или поздно придется заменить скамьями»23.
Вместе с тем имеется гипотеза, что при работе над финальной сценой романа Ильф и Петров могли также держать в уме историю, рассказанную актером и администратором Павлом Лавутом (1898—1979) в своих воспоминаниях о Маяковском:
Поздней осенью 1926 года поезд привез нас в Полтаву.
На горе раскинулся, весь в зелени и огнях, красавец город. Лишь только пролетка тронулась, возница разговорился. Я спросил о здании, оставшемся внизу, у вокзала:
— Это, вероятно, клуб?
— Железнодорожный. Красивый, новый и знаменитый.
— Чем же он знаменит? — заинтересовался Владимир Владимирович. И возница рассказал, как три года назад кондуктор товарных поездов станции Полтава товарищ Терещенко приобрел облигации шестипроцентного займа и, не веря в свою фортуну, сдал их под ссуду в горфинотдел.
Держа в руках газету с таблицей, работник Учпрофсожа Скляренко спросил у Терещенко, нет ли у него с собой номеров облигаций. Кондуктор невнятно пробурчал что-то и бросил записную книжку: мол, не приставай, отвяжись.
Скляренко проверил таблицу и обнаружил выигрыш:
— Сто тысяч рублей!
Все завертелось, закрутилось. Право на получение выигрыша кондуктор потерял, так как просрочил выкуп облигаций. ВУЦИК разрешил ему выплатить, в виде исключения, 2 тысячи рублей. Остальную сумму передали Учпрофсожу на постройку клуба и больницы. На закладку зданий приезжал из Харькова Г.И. Петровский.
Шло время. Однажды Владимир Владимирович обратился ко мне с вопросом:
— «12 стульев» Ильфа и Петрова читали?
— Недавно прочел.
— Помните, там клуб?
— Конечно, помню.
— А Полтаву помните?
— А какая связь? — удивился я.
— У Ильфа и Петрова клуб выстроен на найденные ценности, а в Полтаве — на выигрыш. В романе талантливая ситуация, но придумана, а в Полтаве реальные деньги и реальный клуб.
Я стал соображать: Ильф уже тогда сотрудничал в «Гудке». Клуб железнодорожный? Значит, он об этом, безусловно, знал. Полтавский клуб явился, вероятно, одним из источников для финала «12 стульев»24.
Но самое интересное — что концовка «Двенадцати стульев», где старик-сторож рассказывает Воробьянинову историю обнаружения сокровищ в стуле и постройки на них клуба, перекликается по форме с концовкой рассказа Петрова «Случай с обезьяной» (1927), где действие происходит в обезьяньем павильоне зоологического сада, а повествование также основано на рассказе старика:
— Где же драгоценности? — закричал предводитель.
— Где, где, — передразнил старик, — тут, солдатик, соображение надо иметь. Вот они!
— А где же теперь та обезьяна? — спросил давешний любитель зоологии.
— Обезьяна где? — оживился старичок. — Обезьяна — это я. Хирург, видите ли, пересадив мои железки Маркевичу, пересадил его железки мне. Вот мы и переменились местами. Он в моей клетке сидит, а я... женился на старости лет на вдове Ивана Ивановича, на Настасье Петровне25.
Очевидно, что данный рассказ ориентирован как на повесть Булгакова «Собачье сердце» (1925), так и на рассказ Конан Дойля «Человек на четвереньках» (1927).
Итак, мы насчитали три исторических прототипа Кисы Воробьянинова:
1) двоюродный дядя Евгения Петрова Евгений Ганько, бывший председатель Полтавской уездной земской управы;
2) купец Николай Стахеев, в 1918 году тайно вернувшийся из Франции в Москву, чтобы забрать припрятанные в своем бывшем особняке драгоценности;
3) и, наконец, монархист Василий Шульгин, в конце 1925 — начале 1926 года тайно приехавший в СССР в поисках своего сына, но тут же взятый под опеку сотрудниками ЕПУ, представившимися участниками подпольной монархистской организации «Трест».
Кроме того, ряд черт Воробьянинова был заимствован у министра Временного правительства П.Н. Милюкова и прозаика П.Д. Боборыкина: «...в очках он вылитый Милюков» (глава «Безенчук и «нимфы»»), «Теперь вы похожи на Боборыкина, известного автора-куплетиста» (глава «Следы «Титаника»»).
Документальную подоплеку имеет и прозвище Воробьянинова «Киса». По словам одесских историков Виктора Савченко и Виктора Файтельберг-Бланка, данное прозвище всплыло из биографии Евгения Петрова:
В 1921 г. 18-летний Евгений Катаев (будущий сатирик Е. Петров) поступил на работу в Одесский уголовный розыск субинспектором. <...>
Молодому милиционеру работенка попалась тяжелая. Уже с июня 1921 г. он был направлен агентом утро в Мангеймский район Одесского уезда, в немецкую колонию Мангейм, километрах в тридцати от Одессы. Район был запущенный, «аховый» с точки зрения соблюдения правопорядка.
<...>
Лично Катаев выследил и арестовал двух убийц... Тогда Катаева-младшего называли «одним из лучших работников уезда», «политически развитым», «хорошим оперативником».
Но большинство дел было у Евгения о мошенничестве и хищениях. Так, в колонии Петерсталь объявился некий Сергей Гарин, он же Гринштейн, Гафт, он же «Киса». Это был известный одесский вымогатель и аферист, не раз сидевший за решеткой. Вскоре «Киса», поняв, что в Одессе его каждая собака знает и ему не светит, подался в селянскую глубинку «на гастроли», предварительно запасшись поддельными документами.
Сначала он всплыл в Ананьеве как уполномоченный центральных профсоюзов и «Помгола»26. Ему удалось «вырвать» у местной власти шесть подвод с зерном в «помощь голодающему профсоюзу «Иглы»». Зерно, естественно, осело у одесских спекулянтов.
В 1922 г. этот мошенник под видом «инспектора Гарина» прибыл в Мангейм на «служебном автомобиле», угнанном в Одессе, «проверять продовольственную работу». Подозрения вызывали его открытые наглые требования «отступных», беззастенчивый рэкет.
Вскоре выяснилось, что никакого «инспектора Гарина» не существует, а есть мошенник «Киса». На своем авто мошеннику все же удалось выехать из Мангейма, но вдогонку ему были посланы конные милиционеры Петров и Остапенко. Вскоре «Киса» был пойман и отправлен в Одессу, где надолго оказался за решеткой27.
Некоторые черты к Воробьянинову перешли и от литературных персонажей — например, от женщины из рассказа Ильфа «Железная дорога» (1923): «Дама впереди меня спокойно сияла молочными и перламутровыми прыщами»28 ~ «За ночь на щеке огорченного до крайности Ипполита Матвеевича выскочил вулканический прыщ. Все страдания, все неудачи, вся мука погони за бриллиантами — всё это, казалось, ушло в прыщ и отливало теперь перламутром, закатной вишней и синькой» (глава «Изгнание из рая»); или от Козлодоева из «Рассказа об одном солнце» (1927) Петрова: «Не может этого быть! — шептал Козлодоев трясущимися губами»29 ~ «И он вернулся назад к клубу и стал разгуливать вдоль его больших окон, шевеля губами: «Этого не может быть!»» (глава «Сокровище»).
Непосредственно же литературным прототипом Воробьянинова можно считать Дыркина из рассказа Петрова «Последний из могикан»30.
Если Дыркин «служил младшим делопроизводителем в учреждении», то Воробьянинов назван «делопроизводителем ЗАГСа».
У обоих наблюдаются редкие имена и отчества, а также зеркальные инициалы: Модест Ипатьевич Дыркин — Ипполит Матвеевич Воробьянинов (М.И. — И.М.)31.
В рассказе читаем: «Старый Дыркин был очень жилист и очень глуп». Остап же назовет Воробьянинова «старым дуралеем», а эпитет «жилистый» будет применен к нему в последней главе романа: «Ипполит Матвеевич сел на пол, обхватил стул жилистыми своими ногами...».
Если «Дыркин с кошачьей ловкостью вскочил на подножку отходящего трамвая», то и в романе «кошачьи» ассоциации с обликом Кисы столь же очевидны: «Ипполит Матвеевич ловко вскарабкался на карниз, толкнул раму и бесшумно прыгнул в коридор» (глава «Сокровище»).
Оба героя характеризуются как пережитки прошлого, поскольку относятся к дореволюционной эпохе, но если в рассказе по ней ностальгирует сам Дыркин, то в романе эта черта передана дворнику Воробьянинова: «...вот при старом режиме-то... Ах! И квартальный же был!.. Не квартальный, — ангел был!..» ~ «А при старом режиме барин мой жил. <...> Эх! Барин был!..». Соответственно, и реакция Дыркина на появление бывшего председателя жилтоварищества, генерала Доппель-Кюммеля совпадает с реакцией Тихона на появление Воробьянинова: «Батюшки! Отец родной! — воскликнул Дыркин» ~ «Барин! — страстно замычал Тихон. — Из Парижа!».
Также типаж Воробьянинова можно обнаружить в рассказе Петрова «Невероятно, но...» (осень 1927), где появится старик Еврипидов: «Подумаешь! — вопил он. — Строители новой жизни! За квартиру, видите ли, из трех паршивеньких комнат с газом, ванной и удобствами хотят сто рублей. Да ведь это грабеж среди бела дня...»32 ~ «Нет, действительно, это ч-черт знает что такое! — продолжал горячиться Воробьянинов. — Дерут с трудящихся втридорога. Ей-Богу!.. За какие-то подержанные десять стульев двести тридцать рублей. С ума сойти...» («Двенадцать стульев»; глава «Экзекуция»). А слова Еврипидова «Да ведь это грабеж среди бела дня...» совпадают с реакцией Воробьянинова на предложение Остапа в дворницкой: «Ипполит Матвеевич посерел. «Это грабеж среди бела дня»».
Что же касается фамилии «Воробьянинов», то, как уже отмечалось выше, она напоминает одного из героев пьесы Булгакова «Зойкина квартира» (1925) — бывшего графа Обольянинова. Воробьянинов же является бывшим предводителем уездного дворянства. А сама пара Бендер — Воробьянинов представляет собой новую и гораздо более интересную вариацию пары Аметистов — Обольянинов.
Примечания
1. Очередная отсылка к трагедии «Борис Годунов» присутствует при описании «советских» снов монархиста Хворобьева: «Ждать Остапу пришлось недолго. Вскоре из домика послышался плачевный вой, и, пятясь задом, как Борис Годунов в последнем акте оперы Мусоргского, на крыльцо вывалился старик. — Чур меня, чур! — воскликнул он с шаляпинскими интонациями в голосе. — Всё тот же сон! А-а-а! <...> Всё те же сны! — заключил Хворобьев плачущим голосом. — Проклятые сны!». Сравним с первой фразой Самозванца (Гришки Отрепьева): «Всё тот же сон! возможно ль? в третий раз / Проклятый сон!..» (раздел «Ночь. Келья в Чудовом монастыре»; кстати, Хворобьев тоже живет в «келье»: «Что это за рак-отшельник? — подумал Остап. <...> И давно вы живете таким анахоретом?»). Далее будущий Самозванец жалуется: «А мой покой бесовское мечтанье / Тревожило, и враг меня мутил». А Хворобьев называет тех, кто ему снится: «Все эти советские антихристы». Отец Пимен рассказывает Григорию о своих снах, и тот ему отвечает: «Счастлив! а я от отроческих лет / По келиям скитаюсь, бедный инок!». То же самое скажет и Хворобьев Остапу, который ему поведал о своих вымышленных снах: «Боже! Какой вы счастливый человек! Какой счастливый!».
2. Дамаскин И. 100 великих операций спецслужб. М.: Вече, 2003. С. 136.
3. Шульгинъ В. Три столицы: путешествіе въ красную Россію. Берлинъ: Мѣдный всадникъ, 1927. С. 2.
4. Флейшман Л. В тисках провокации. Операция «Трест» и русская зарубежная печать. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 102.
5. Там же. С. 51.
6. Кольцов М. Дворянин на родине // Правда. М., 1926. 13 нояб. С. 2.
7. В.В. Шульгин о своей поездке в Советскую Россию. Послесловие к «Трем Столицам» // Россия. Париж, 1927. 15 окт. № 8. С. 1.
8. Шульгинъ В. Три столицы: путешествіе въ красную Россію. Берлинъ: Мѣдный всадникъ, 1927. С. 54.
9. Там же. С. 59.
10. Там же. С. 88.
11. Там же. С. 175.
12. Там же. С. 239—240.
13. Там же. С. 240.
14. Там же. С. 241.
15. Отмечено: Щеглов Ю. Романы Ильфа и Петрова: Спутник читателя. Т. 1. Введение. Двенадцать стульев. Wien, 1990. С. 158.
16. Шульгинъ В.В. «1920 г.». Очерки. Софія: Россійско-болгарское книгоиздательство, 1921. С. 87.
17. Там же. С. 94—95.
18. Там же. С. 95.
19. Петров Е. Из воспоминаний об Ильфе // Московский альманах. М.: Сов. писатель, 1939. С. 279.
20. Катаев В. Разбитая жизнь или Волшебный рог Оберона // Новый мир. 1972. № 8. С. 108.
21. Клевалина Н. Стахеевские миллионы // Караван историй. 2014. № 7. С. 221—222.
22. Новаковская С. Железнодорожный театр начинается... // Гудок. М., 2015. 14 дек. № 226. С. 7.
23. Железнодорожник. Возможности есть — нет уменья // Гудок. М., 1927. 15 апр. Цит. по: Одесский М., Фельдман Д. Москва Ильфа и Петрова («Двенадцать стульев») // Лотмановский сборник. Вып. 2. М.: О.Г.И.; Изд-во РГГУ, 1997. С. 762—763.
24. Лавут П.И. Маяковский едет по Союзу: воспоминания. М.: Сов. Россия, 1969. С. 154—155.
25. Петров Е. Случай с обезьяной. М. — Л.: «Земля и Фабрика», 1927. С. 10—11 (Б-ка сатиры и юмора).
26. Всероссийский комитет помощи голодающим — главным образом, жителям Поволжья.
27. Савченко В., Файтельберг-Бланк В. Как рождался образ Остапа Бендера // Русская мысль. Париж 2001. 22 марта. № 4358.
28. Ильф И. Дом с кренделями: Избранное / Сост. А.И. Ильф. М.: Текст, 2009. С. 48.
29. Петров Е. Рассказ об одном солнце // Смехач. М., 1927. № 19. Май. С. 4.
30. Петров Е. Последний из могикан // Смехач. М., 1927. № 10. Март. С. 10.
31. Упомянем также рассказ Петрова «Церковный брак» (1927), где фигурирует «папаша» с такими же инициалами: Матвей Исаич (Петров Е. Даровитая девушка: Ранние рассказы и фельетоны. М.: Правда, 1961. С. 18. Б-ка «Огонек», № 50).
32. Огонек. М., 1927. 4 дек. № 49. С. 15.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |