Вернуться к М.Н. Ишков. Операция «Булгаков»

Глава 7

Я молча выслушал Рылеева. Ни разу не перебил его, потом встал и молча, с решительной мыслью, что ноги моей больше в этом доме не будет, выбежал на улицу.

Здесь перевел дух.

Огляделся...

Кончался май, в городе уже несколько дней сгущалась жара.

Прямо передо мной, над забитой припаркованными машинами проезжей частью улочки, недавно переименованной в Гагаринский переулок, камнем нависал громадный «сталинский» дом. Одна из рекламных вывесок над сквозным арочным проходом приглашала зайти во двор и посетить «Центр клинической психиатрии». Это было очень своевременное предложение.

Две других предлагали посетить салон красоты «Блеск», а заодно адвоката, решавшего за клиента все трудности с законом.

Слава богу, у меня не было трудностей с законом.

У меня были проблемы с самим собой.

С тем же Рылеевым...

Он играл со мной в прятки. Или, что еще отвратительней, втянул в какую-то нелепую бестолковую игру.

Кто являлся прототипом Берлиоза?

Да не все ли равно!! Чем это поможет мне выжить?

Я двинулся куда глаза глядят.

Ноги сами вынесли меня на Гоголевский бульвар. Здесь притормозил и ни с того ни с сего, не без внутреннего ироничного укора, прикинул, где могла бы состояться встреча двух исторических персонажей, выдуманная этим свихнувшимся отставником.

Судя по детально проведенным краеведческим изысканиям, со времен Булгакова здесь мало что изменилось. Разве что поставили новый памятник Гоголю — в начале бульвара, со стороны Арбатской площади.

Парадный, в полный рост...

Прежний, уютный, в кресле, переместили через площадь во двор библиотеки, причем выражение лиц обоих идолов благодарные потомки сохранили один к одному. Тот же скошенный взгляд, та же непростая дума на челе, тягостные металлические раздумья о судьбах своих героев.

Гоголю было о чем задуматься, ведь каждому из них в качестве обвинения можно было предъявить не только «пародию на человечество», но, что еще страшнее, участие в нещадной эксплуатации человека человеком.

Приняв во внимание посмертную судьбу классика, уже в могиле лишенного головы, не трудно было вообразить, о чем говорили мастер и политик, встретившись в Москве спустя несколько месяцев после Батума.

И понесло...

Кто такой Берлиоз?

Являлся ли Степа Лиходеев членом партии?

Не из Парижа ли, из самого кутеповского Центра, прибыла в Москву банда Воланда?

Почему Сталин запретил постановку «Батума», ведь он дал путевку в жизнь не только куда более слабым, переполненным риторикой спектаклям о себе, но и кинофильмам, а это куда более широкая аудитория. Ладно, «Александр Пархоменко» — эта лента хотя бы обладала несомненными художественными достоинствами, но «Оборона Царицына» или «Восемнадцатый год»?.. С первого до последнего кадра — агитки. «Батум» был на голову выше любой поделки на эту тему. Его, конечно, трудно назвать шедевром, но пьеса крепко сколочена, в ней соблюден булгаковский ритм и стиль.

Как можно допрашивать литературных персонажей?

Зачем врет Рылеев?

И главное, зачем все это — вяло текущая жизнь, начало лета, угрюмый Гоголь, стоя обдумывающий очередное — не знаю, какое по счету? — путешествие Чичикова.

Далее я брел — как бы помягче выразиться? — не разбирая дороги. Сам не заметил, как очутился на Патриаршем.

Пруд как пруд.

Ничего контрреволюционного. Мелькнуло в памяти странное для русского уха имя — Максимилаин. Или, что еще жестче — Вовсюкакий!..

Или Всюдукакий!..

Я присел на скамейку и дождался, пока над домами не выкатилась огромная, величиной с боевой планетоид, луна и уставилась на меня с таким видом, будто я саботажник или, что еще хуже, дезертир. Клянусь бабушкой, ночное светило потребовало роман или по крайней мере воспоминаний, но ни в коем случае не мемуаров, как оно требовало воспоминаний у самого последовательного борца с нечистой силой, каким в пылу борьбы выказал себя Иван Николаевич Понырев, он же Иван Бездомный.

Тут я поймал себя на мысли, что заговорил на поныряевском языке.

Это скверно, это предвещает...

Я вскочил, бросился к калитке, возле которой когда-то зарезало Берлиоза, и замер — здесь, с этой стороны пруда, никогда не ходили трамваи!!

Что же получается — господин де Гаков не только не побоялся передвинуть в уме трамвайные линии, на словах застрелить негодяя, пытавшего «людыну», но и запросто раздвинуть комнату в убогой советской коммуналке до размеров парадного зала. Он не побоялся описать все мыслимые и немыслимые измерения, из которых до сих пор не может выбраться человек; пристроить к делу самых фантастических героев, пообщаться с Люцифером, и при всем том, отправившись в мир иной, наш доморощенный Мольер не поленился оставить потомкам груду интригующих загадок.

Что уж тут валить на Рылеева? С кем поведешься, от того и наберешься. Как иначе разговорить былое? История любит задавать вопросы или придумывать объяснения, от которых волосы начинают шевелиться на голове.

А еще история любит шутить, любит поиграть именами и названиями. Если Гагаринский переулок, где ныне проживает Юрий Лукич, в советское время назывался улицей Рылеева, это что-нибудь да значит!..

Не так ли?..

Помнится, ветеран НКВД упоминал о Борисе Этингофе...

Это что за фрукт?..

* * *

Уже дома, в родном кресле, покопавшись в груде бумаг, подсунутых мне свихнувшимся энкавэдэшником, я наткнулся на протокол, в котором Борис Евгеньевич Этингоф, большевик с подпольным стажем, активный участник Гражданской войны, комиссар бригады, а затем кавалерийской дивизии, участвовавшей в кровавых боях зимой 1920 года на Северном Кавказе, давал показания о Булгакове.

Допрос был проведен в августе 1927 года. В который раз я поразился бюрократической предусмотрительности Рылеева документ, который не мог существовать в природе, был оформлен по всей форме, хоть на экспертизу посылай.

«...Следователь: Товарищ Этингоф, когда и где вы познакомились с гражданином Булгаковым?

Этингоф: Это случилось в начале 1921 г. на левом берегу Маныча, в Екатериновке. После удара по левому флангу Кубанской армии к нам в плен попала большая группа белогвардейских офицеров. Среди них оказались медицинские работники, приписанные к полевым частям белых.

Офицерье, конечно, в расход — время было такое, а с медиками я в качестве военкома1 провел обстоятельную беседу на предмет того, что в наших рядах свирепствует тиф. В некоторых эскадронах оставалась хорошо если сотня, а то десяток бойцов. Другие валялись вповалку с призрачной надеждой на выздоровление. С медицинским персоналом у нас было скверно — не желала белая кость оказывать услуги взбунтовавшейся черни. К тому же, товарищ Гендин, примите во внимание зимние условия. В те дни мороз порой доходил до пятнадцати градусов ниже нуля. И страшные ветра...

Следователь: Борис Евгеньевич, я воевал в 8-й армии у Сокольникова2. В особом отделе. И примерно в то же время. Сам едва не угодил в плен к казакам.

Этингоф: Тогда не буду останавливаться на деталях. Я обратился к пленным врачам — господа офицеры, мы несем потери от тифа. Вы будете нас лечить? Выбор, что и говорить, непростой.

Следователь: Зачем вы мне это рассказываете, Борис Евгеньевич? Я же сказал, что воевал на Северном Кавказе. Враг он и есть враг. Вы о Булгакове расскажите...

Этингоф: Я к тому и веду... Так случилось, что на днях мне пришлось побывать на «Днях Турбиных» в Московском Художественном театре, и я впервые задумался — а не пора ли нам... как-то подвести итог.

Следователь: По этому пункту у нас с вами, Борис Евгеньевич, разные взгляды! Итог нашей революции — победа пролетариата во всемирном масштабе. Но это к делу не относится. Давайте ближе к теме, пожалуйста...

Этингоф: Я дал офицерам полчаса на размышление. Двое отказались, а третий, приписанный к 3-му Терскому казачьему полку, согласился. Он назвался Булгаковым Михаилом Афанасьевичем и при всех открыто заявил, что в первую очередь он врач, и во вторую — офицер. Положение обязывает помочь несчастным. Один из отказников обозвал Булгакова «иудой», однако тот повторил — прежде всего я врач.

Я не сразу поверил Булгакову, однако он действительно старался изо всех сил. Трое суток не смыкал глаз. Он делал все, что мог, и вовсе не из-за страха смерти. Тогда с этим было просто. Вспомните того же комдива Азина, попавшего к белым в руки. Его замучили так, что на повешенные в Тихорецкой останки смотреть было страшно.

Когда больные начали называть его «братком», а особо темные крестить, я, Семен Григорьевич, проникся к нему сочувствием. Беда случилась, когда кончились медикаменты. Мы послали запрос в штаб армии, там несколько дней отмалчивались, а за эти дни случилось вот что — один из эскадронных командиров, Чумаков, пригрозил Михаилу Афанасьевичу расстрелом, если тот не спасет его брата. На «белую гниду», предупредил эскадронный, рука у него не дрогнет. Когда Чумакову сообщили, что брат его умер, он отправился приводить приговор в исполнение. Его едва успели перехватить. Кто-то из бойцов сумел выбить у Чумакова револьвер, другой бросился в штаб, а Булгаков как вскочил — так и стоял перед Чумаковым столбом, пока мы с комбригом не прибежали.

Помню, побелел Булгаков до смерти. Пришлось потом отпаивать его самым крепким первачом...

Эскадронного мы с комбригом сумели приструнить, однако тот не успокоился и через нашу голову отправил вестового в штаб армии, чтобы тот сообщил кому надо о «медицинском вредительстве».

Дня через два или три — сейчас уже точно не помню — к нам в бригаду приехала комиссия якобы для проверки санитарного обеспечения наступающих войск. Комиссия состояла из председателя — военврача — и лично мне знакомого товарища Таранова из особого отдела. Мы и знать не знали, что это Чумаков постарался...

Я поговорил с особистом. Тот и выложил — чем ты, Борис Евгеньевич, можешь подтвердить правильность лечения, применяемого пленным беляком?

Обычное дело, товарищ Гендин. Вместо того чтобы подбросить медикаменты, к нам направили комиссию, чтобы разобраться, не занимается ли пригретый начальством белогвардеец саботажем и агитацией в пользу бешеного пса старого режима Деникина, а также кто этому конкретно потворствовал.

Следователь: Что дальше?

Этингоф. Я взял на себя ответственность, и крепко поговорил с Тарановым. Напомнил, что медикаментов комиссия не привезла, а занялась бумажной писаниной, что вполне можно расценить как саботаж. Комбриг поддержал меня... В общем, мы договорились не раздувать из мухи слона. На всякий случай той же ночью я дал Булгакову сопровождающего и отправил в сторону ближайшей железнодорожной станции. Ну, эти из комиссии, потыркались, поставили мне на вид за потерю бдительности и уехали.

Через два дня началось наступление и мы окончательно разделали белоказаков под Егорлыкской. Слыхали о такой кутерьме?

Следователь: Да, слыхал.

Этингоф: Это было самое крупное конное сражение за всю Гражданскую войну. Там я руку и потерял. Что касается Булгакова, как он добрался до Владикавказа, сказать не могу. Я его не расспрашивал, а сам он на эту тему не распространялся. Домой, по его словам, он явился в предтифозном состоянии, но сумел выжить.

К тому времени — а это было, насколько мне помнится в мае, — партизанские отряды Гикало уже вошли во Владикавказ. Меня раненого отправили туда заместителем председателя ревкома налаживать советскую жизнь.

В ревком Булгакова привел Слезкин3. Слыхали о таком?

Следователь: Да, слыхал.

Этингоф: Я рад был встретиться с Михаилом Афанасьевичем. Признаться, не верил, что он выживет. Ну, раз выжил, пусть поработает на культурном фронте. Как видите, я не ошибся в Булгакове...

Следователь: Это как посмотреть, Борис Евгеньевич. Еще вопрос — это вы выдали письменную рекомендацию Булгакову, когда он решил покинуть Владикавказ? У меня есть сведения, будто Булгаков, устраиваясь на работу в Главполитпросвет, использовал подписанный вами документ?

Этингоф: Да, я дал ему рекомендацию. К тому моменту Михаил Афанасьевич уже положительно зарекомендовал себя на культурном фронте. В его активе было несколько вполне боевых пьес, его назначили деканом Университета горских народов и на его открытии он сидел в президиуме рядом с Кировым, так что ничего криминального в этой паре строк я не вижу.

Следователь: В выдаче рекомендации ничего отрицательного нет, но беда в том, что вы написали ее как раз в тот момент, когда во Владикавказ пришла директива из Центра почистить местный партсоваппарат от беляков. Вопрос, не вы ли подсказали Булгакову, что ему пора покинуть город?

Этингоф: Нет, Семен Григорьевич. Я ничего Булгакову не сообщал и не предупреждал.

Следователь: Хорошо. И все-таки, согласитесь, с этой рекомендацией вы допустили оплошность, недостойную коммуниста...»

* * *

Всю ночь я копался в Интернете.

Факты подтверждались. Существовал и Борис Евгеньевич Этингоф4, и тиф, сваливший Булгакова весной 1920 года и не позволивший ему эвакуироваться из Владикавказа вместе с белыми. По словам первой жены Булгакова Татьяны Николаевны Булгаковой-Лаппы, муж заразился в конце зимы или начале весны.

Беда в том, что Татьяна Николаевна даже в шестидесятые годы, уже будучи замужем за Киссельгофом, по-разному рассказывала о болезни Михаила Афанасьевича и постоянно — скорее всего, намеренно — путала даты и события. Кроме того, она никогда не упоминала, что Булгаков побывал в плену у красных, хотя теперь мы точно знаем, что так было. Несмотря на нанесенные ей обиды5, ее верность первому мужу была беспредельна.

Это была поистине благородная женщина. Мише она была верна до гроба...

Напоследок, под утро, перелистывая протоколы допроса, я наткнулся на тетрадный, сохранивший следы тщательного комканья, пожелтевший листок в линейку. Он пялился на читателя штампом в правом верхнем углу, подтверждающим дату поступления, номером дела и росписью. Низ документа был оторван, так что определить автора или хотя бы доброжелателя, переславшего органам обреченное на уничтожение, но по какой-то причине всего лишь смятое письмо, — было невозможно.

«...по самой прозаической, Миша.

По самой прозаической!!!

В случае разрешения постановки Петробычу пришлось бы встретиться с тобой. Неважно, когда и где это произошло, скорее всего, на премьере, а это никак не входило в его планы. Более того, пьесу непременно выдвинули бы на государственную премию, и она, поверь моему опыту, получила бы ее.

Что тогда?

Как быть с устоявшейся формой диалога, когда Петробыч слышит вопросы, но не дает ответов. Вообще-то он отвечает, но только опосредственно, с помощью реплик, которые, будь уверен, тем или иным путем, но обязательно доходят до тебя. В разговор, по моему мнению, вовлечены десятки фигур, в том числе и немилый тебе Немирович-Данченко.

Твой могучий собеседник водит тебя на поводке. И не тебя одного, Миша. Я, например, постоянно ощущаю на себе его недреманное, порой даже доброжелательное, око. После ареста наши с Массом фамилии сняли из титров «Волги-Волги», где мы были сценаристами, но гонорар заплатили.

Полностью...

Как это понимать?

В нашей компании много достойных людей. Тот же Женя Шварц из Ленинграда, «гуморист» Зощенко, знакомый тебе Борис Пастернак или твой прежний приятель из «Гудка» Валька Катаев, так что не преувеличивай тяготы своего положения. За те роли, которые нам достались, не награждают и не премируют. Таково устройство судьбы, она не очень щедра на выдумки.

Возможно, его неумолимо тянет поговорить с нами, однако, будь уверен, он никогда не пойдет на это.

Разве что с Пастернаком...

Пока ты «пусть и не все видишь, как оно есть на самом деле», пока ты достойно исполняешь роль «честного и благородного человека», — тебя будут защищать от таких литературных громил и волкодавов, как Всеволод Вишневский или господин-товарищ Киршон, у которого не только рельсы, но и кошелек гудит от избытка целковых.

Я уверен, Петробыч знает о тебе все, что поставляют ему доблестные чекисты, и более чем уверен — он познакомился с твоим последним романом...

Ах, этот роман!.. Эти закатные слова!..

Как ты додумался до своего Воланда?!

Мне представляется, что именно чего-то такого, библейского, он ждал от нас.

От нас всех!!

Черт меня дернул заигрывать с «мандатами» и «самоубийцами»! Надо было вот так, как ты... рубануть с плеча!

Не забывай, с кем мы имеем дело — с недоучившимся семинаристом. Впрочем, почему недоучившимся? За неуместный революционизм и пылкую горячность его вышибли из богоугодного заведения как раз накануне выпускных экзаменов. Так что курс Петробыч одолел полностью и, говорят, был в числе лучших учеников. Забыть, чему учат в семинарии, невозможно — это я ответственно заявляю. Там умели вправлять мозги.

Задумайся, Миша, почему тебя до сих пор не отправили в места отдаленные? Как при таком количестве улик ты все еще цел и здоров? Меня, например, наказали за куда менее страшные преступления, чем те, что числятся за тобой. Неужели ты, трезвого ума человек, можешь поверить, что о тебе «забыли»? О таких, как мы, не забывают. Не слившись «с гурьбой и гуртом», не включившись во вселенское хамство, которое характеризует новоявленных защитников социальной справедливости, мы были обречены изначально. Что уж говорить о твоей или, например, Зощенки, спорной биографии, но об этом молчок, чтобы доблестные чекисты не взяли след.

Значит, продолжает действовать «охранная грамота», выданная тебе в виде телефонного разговора в апреле 1930 года.

И не только!.. Я уверен (здесь исправлено «есть основания утверждать». — Примеч. соавт.), эта «охранная грамота» будет действовать и после твоей смерти. О тебе Сталин никогда не забудет.

Знаешь почему? Потому что ты — единственный, кто сумел достойно рассказать о нем. Все остальное, Миша, пошлая риторика, а ты сумел, да еще на библейском уровне... Могу вообразить, что испытал во время чтения твоей книги бывший семинарист.

Как тебе это удалось?

Как тебе пришло в голову обрядить его в сатанинские одежды и послать на землю карать и миловать?!

Именно так — карать и миловать!!

Многие в нашем кругу хватаются за голову — как он додумался написать роман о Сатане? Ах, ах, ах!.. И никто, поверь мне на слово, не догадался, что роман вовсе не Воланде, а о нем и его политбюро.

Никто и не догадается!.. По крайней мере вслух... В этом можешь быть уверен — твой главный герой приложит все силы, чтобы скрыть истину. По его расчету, она должна всплыть, когда созреют «исторические условия».

Он мыслит исключительно «историческими» категориями.

Как ты додумался обрядить его в люциферовы одежды?

Я полагаю... Я просто уверен — ему понравилось. Очень понравилось... Это звучно, объемно, свежо и вызывает сочувствие.

Знаешь почему?

Да потому что тайна куда неотразимее и мощнее действует на воображение поколений, чем самое обоснованное восхваляющее или ниспровергающее объяснение. Если «там», «за горизонтом», существует что-то недосказанное, что-то «манящее», туда и будут тянуться потомки.

Таковы законы истории.

Такова сила сказки!

Поэтому ты уцелел.

Ты ухитрился уцелеть, когда людей сажают за басни.

За самые безобидные басни!

Если полагаешь, что я испытываю обиду или зависть, будешь прав, поэтому ты никогда не увидишь это письмо. Даже на небесах!.. Я обязательно сожгу его или использую по назначению, что более соответствует моему душевному состоянию.

P.S. ...по-прежнему, даже после твоей смерти, я испытываю к тебе уважение и желаю всего лучшего на небесах, но меня бесит мысль, что кто-то другой додумался написать такой роман. Насколько мне известно, ты работал над ним десять лет.

И не свихнулся.

Помнишь, я читал его у тебя в один из моих нелегальных приездов в Москву? Кажется это было в апреле 1939 года. Признаюсь, я испытал тогда самую изощренную, самую жгучую муку, которую только может испытывать литератор.

Помнишь окончание романа, когда на крыше Пашкова дома появляется нелепый евангельский персонаж, напоминающий инструктора ЦК?

Помнишь его слова?

В них разгадка:

«...— Он прочитал сочинение мастера (подчеркнуто автором письма. — Примеч. соавт.), — заговорил Левий Матвей, — и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?

— Мне ничего не трудно сделать, — ответил Воланд, — и тебе это хорошо известно. — Он помолчал и добавил: — А что же вы не берете его к себе, в свет?

— Он не заслужил света, он заслужил покой, — печальным голосом проговорил Левий».

Он понял намек.

И небезызвестный тебе Фадеев, прикинувшийся Левием Матвеем, тоже.

Я тоже.

Это был нокк-аут, Миша. Такую обиду может выдержать далеко не каждый.

Я выдержу, Миша. Я справлюсь. Меня простят, и я опять буду сочинять сценарии, но пьесы, тем более басни, никогда.

Ты слышишь, Михаил?

Ни-ког-да!!!

Я никогда не смогу воспользоваться твоей новой моралью.

Эх, дурак я дурак, как сказал твой боров, сумевший побывать на шабаше. Если бы раньше...

Ты думаешь, я не смог бы написать такую пьесу?

Смог бы, и ты это знаешь. Я сумел бы обойти тебя в юморе. Я переплюнул бы тебя в сюжете, в деталях, даже в ритме!..

Я уступил тебе в смелости, а трусость, по твоим же словам, есть самый страшный грех, каким человек может себя унизить».

* * *

Не помню, сколько раз я перечитал этот документ. Назвать его фальшивкой, не поворачивался язык. Даже если и так, пафос неотправленной исповеди был неотразим, как, впрочем, и убедительность догадки.

Кто написал его?

Во-первых, судя по дате, это был человек, который пережил Булгакова; во-вторых, очень близкий к адресату и, в-третьих, он писал пьесы, но пострадал за басни. Был сослан, но имел возможность посещать Москву.

Аналитика подсказала — кандидатур было две, и все-таки, как ни странно это звучит для поклонника истории, мне более по сердцу был некий сценарист, приятель Есенина, разделявший его имажинистские пристрастия; драматург, баснописец, любимец творческой Москвы и редкий остроумец.

Сами собой вспомнились незабвенные, убаюкивающие строчки:

Видишь, слон заснул у стула.
Танк забился под кровать,
Мама штепсель повернула.
Ты спокойно можешь спать.

За тебя не спят другие.
Дяди взрослые, большие.
За тебя сейчас не спит
Бородатый дядя Шмидт.

Он сидит за самоваром —
Двадцать восемь чашек в ряд, —
И за чашками герои
О геройстве говорят.

Льется мерная беседа
Лучших сталинских сынов,
И сияют в самоваре
Двадцать восемь орденов.

«Тайн, товарищи, в природе
Не должно, конечно, быть.
Если тайны есть в природе.
Значит, нужно их открыть».

Это Шмидт, напившись чаю.
Говорит героям.
И герои отвечают:
«Хорошо, откроем».

Я лежал на диване, закинув руки за голову...

Всласть выговаривал...

Перед тем как открывать.
Чтоб набраться силы,
Все ложатся на кровать.
Как вот ты, мой милый.

Спят герои, с ними Шмидт
На медвежьей шкуре спит.

В миллионах разных спален
Спят все люди на земле...
Лишь один товарищ Сталин
Никогда не спит в Кремле.

* * *

Да, этот сумел бы!..

Литература, поселившаяся в моей комнате, подтвердила да, у этого могло получиться...

Этой литературе можно было верить. Это добротная литература. С клеймом вечности. Вне всяких потуг на рыночный успех.

История вкупе с вечностью поддержали — этот могё-ё-ё-т.

Мне было нелегко согласиться с ними. Камнем тянули вниз привычки, литературные предрассудки, устоявшиеся стереотипы, желание срубить бабло, хотя против вечности не попрешь. Мне однажды повезло познакомиться с ней на даче у Николая Михайловича Трущева.

Это было страшное зрелище, поэтому я не стал спешить с выводами. Существующие разногласия можно было развеять с помощью Рылеева.

У меня не было выбора.
Засыпая пришло на ум:
Вот так и мы порой, как комики,
Ответа ищем в экономике...

Примечания

1. Военного комиссара.

2. Бриллиант Григорий Яковлевич (партийный псевдоним Сокольников) (1888—1939) — большевик с подпольным стажем. В истории более известен как первый нарком финансов СССР, восстановивший твердый курс рубля. В 1929—1932 годы полпред СССР в Великобритании, затем работал в Наркоминделе. Был репрессирован.

3. Слезкин Юрий Львович (1885—1947) — писатель, сделавший себе имя еще до революции. Автор трехтомного собрания сочинений и в том числе нескольких романов, самый известный из которых «Ольга Орг» был переведен на многие европейские языки. По официальной версии, именно Ю. Слезкин устроил Булгакова в литературный отдел (лито) Владикавказского Нарообраза. В дальнейшем, особенно после постановки во МХАТе «Дней Турбиных», их пути разошлись. В романе «Столовая гора» (опубликован под названием «Девушка с гор». М., 1925) прототипом одного из главных персонажей Алексея Турбина является Михаил Булгаков.

4. О нем упоминала Е.Ф. Никитина, чьи литературные вечера — «никитинские субботники» — пользовались заслуженной известностью в среде московской творческой интеллигенции. Сама Евдоксия Федоровна (1895—1973) была замужем за А.М. Никитиным (1876 — после 1920), министром Временного правительства. Булгаков был хорошо знаком с Никитиной, и, по непроверенным сведениям, она являлась одним из прототипов Серафимы Корзухиной в «Беге».

5. Булгаков развелся с ней с приближением первого крупного литературного успеха. Более того, роман «Белая гвардия» он посвятил Л.Е. Белозерской, с которой на тот момент его связывали исключительно мимолетные любовные отношения.