Что там было потом, что там было?
Нет, он помнит.
Хотя не всё, не совсем.
Аугелла, она передала ему нотариально заверенные копии одной из самых крупных международных юридических фирм — вон, пакет на столике...
И благо — он самый главный, к черту сегодня работу.
В голове энергичный голос Высоцкого барабанит: «А где был я вчера...», и мешает сосредоточиться.
Госпожа Аугелла — опекун великой наследницы капитала, оказавшегося все-таки большим, чем у самого Гейтса.
«Только помню, что стены с обоями»...
Ой.
Челядь бегала в киоски скупать цветы, ансамбль цыганский, вызванный из рядом загородного ресторана.
Какие ноги!
В настоящих женских ногах всегда немного присутствует детство, подростковость вернее, с теплым ожиданием жизни.
Она слилась на минуту с цыганками и явилась перевязанная по бедрам пестрым платком, черные узорные чулки почти до самого верха... низа, правильнее сказать.
Лёня пляшет с цветком в зубах, и цыгане бодрят его криком «ходи, ходи!».
Челядь, племя халдейское — молодое и такое противное — вытворяет себя в экстазе.
«Развязали, но вилки попрятали...»
Нет, хамства не было — доброжелательно всё, но если взвесить — сплошное, конечно же, безобразие.
«Ходи, ходи!»... он тоже не удержался.
Что такое женщина? Ноги и прочие элементы?
Нет — женственность, прежде всего. А если эта женственность вместе с ищущими ногами и прочим... да что же жизнь вдруг поворачивается так, словно прежняя вся не была настоящей, что теперь бы ей, вот, и начаться...
Лёня петь, оказалось, может неплохо — не сильным, но складным вполне тенорком.
А потом... пьяное всё, включая прислугу, цыганки позволяют брать себя не только за талию...
«Целовался на кухне с обоими...»
Ну, привязалось!
Сам он не целовался — хотя был момент, захотелось.
И не дошел процесс, к счастью, до собаки и опекунши.
А исчезли обе, только потом кто-то сказал — ушли, сели в подъехавший черный большой лимузин.
Сцены мужских целований взасос до сих пор бьют по нервам, то есть и даже среди хороших его знакомых, оказывается...
Сны
Мокрая глинистая дорога с лужицами, но не размытая.
Телега.
Он сидит на широкой досочке с вожжами в руках.
Лето, наверное, — зеленые вдали опушки за травянистыми дикими не под пашней полями.
День непогожий.
Надо слезть с телеги, потому что рыжая лошадь не движется.
И не движется почему?
Его ноги в кирзовых сапогах в глине не утопают — твердо ступают, только пачкаются немного, в телеге пусто, а лошадь — сильная крупная.
Он трогает округлый, грубо шерстящий бок, подходит к морде, глаза — большие коричневые — смотрят не на него, а на уходящую в непонятную даль дорогу.
Сильная, справная... он кладет руку на большую ее скулу-щеку.
«Поедем, а, поедем».
Животное стоит и смотрит вперед, забирает слегка воздух ноздрями — оттуда, куда не движется.
Стоит.
«Поедем, почему ты не хочешь?»
Даль со всех сторон необъятная.
* * *
Началась «предвыборная» официально только вчера, а сегодня уже на некоторых дорожных стендах висит агитация.
По дороге в Москву на работу первым делом министру попались глядящие на шоссе со стенда три честные рожи — три стройные фигуры, положив правые руки одна на другую, вытянулись и повернулись к публике, надпись внизу: «Мы едины».
«Вы-то едины, — произнес про себя министр, — знаем, даже президент уже с испугу примкнул».
А через сто метров увидел другой «пейзаж» — мужик с добродушной и хитроватой физиономией сидит за деревянным столом, перед ним блюдо с начатым поросенком, и на столе огурцы. «Эх, Россия!» — душевно написано поверху. И внизу: «К нам вся, есть порося!»
Он даже пожалел, что из-за скорости не разгляделись детали — порося этого, аппетитного очень, и огурцов — прямо сейчас с огорода.
Но скоро картинка опять явилась, мужик — округлый, с дружелюбной мордой, у которой в сарае обрез, — прихватил уже на вилку кусок: кожица поджаристая, под нею жирок, дальше сочное мясо.
Позавтракал только, а слюна чуть не закапала.
Огурцом, небось, потом будет хрустеть.
Снова троица с честными лицами, и она совсем не понравилась.
А тем более, честный там только один. И не среди трех, а примерно так — на триста один. Только, ёж твою двадцать, прикажут ему канаву копать и забудут потом отменить, — выроет до упора в государственную границу.
Фруктовая партия мелькнула на стенде.
И мужик опять, оприходовавший полпоросенка. И надкусанный огурец показывает.
В столовой у них ерунду подают — язык, начнешь и уж нету, с говядиной то же самое. Вот бы сесть с таким мужиком рядом за поросенком, перед этим, само собой, остограммиться. Жизнь — заведенная, словно, в задницу ключиком — ни воли тебе, ни поросенка поесть.
И везде так, у каждого. Эх, Россия!
* * *
— Денис Денисович, госпожа Аугелла.
— Кто?.. Ах, да-да. Спустись, пожалуйста, Зиночка, сопроводи к нам сюда. Я пока надену пиджак и галстук.
Звонили и договаривались...
Собственно, выскочило из головы — собака некоего Смирнова — мультимиллиардера, звонили вчера вечером, как раз, когда уходил Борменталь...
Профессор, пытаясь напевать вальс из Гуно, прошел в соседнюю комнату, задрал воротник и стал подыскивать галстук... надо послушать Гуно, забывается эта обаятельность... пиджак...
Да, как-то вылетело из головы... что хотят, толком не объяснили.
Профессор оглядел свою верхнюю часть в зеркале и остался доволен.
А когда вернулся в гостиную комнату, из прихожей раздался приподнятый собачий лай.
Зина... собака-ротвейлер... шикарная по породе самка.
Они продолжают начатую в прихожей игру — собака полуоткрытой пастью делает вид, что укусит, девушка хохочет и шлепает ее слегка, ловко обманывая.
— Прелесть какая, Денис Денисович, вы посмотрите какое чудо!
— Э, Зина, а кроме собаки...
— Есть и кроме собаки.
Женщина приятно высокого роста, стройная, в черном брючном костюме с изумрудным на груди ожерельем, волосы черные, цвет не вульгарный — приглушенный, с мягкой пушистостью.
Профессор отвлекся на кутерьму с цоканьем собачьих когтей по паркету.
— Зина и собака! Прекратите, пожалуйста, обе.
— Денис Денисович, она хочет попить. Пойдем, чудо, я тебе дам молока.
— Зина, молока собакам не надо, — профессор понял, что его все равно не слушают, он посмотрел на гостью. — Детские радости, да? Садитесь, будьте любезны, в любое удобное кресло, я уже понял, нас теперь нескоро обслужат. Что предложить вам, сударыня?
«Сударыня» скосила глаза на ящик с сигарами.
— Извольте... Я вам обрежу?
— Не надо, я откушу. И рому глоточек-другой, у вас, наверное, есть настоящий «ямайский»?
Тот самый, обрадовался профессор — подаренный ему полгода назад, из раритетных уже экземпляров.
Он доставал бутылку, а дама проговорила юридическим языком про наследственные права...
Странно — вот этой собаки.
Не очень, впрочем уж, странно — в Америке куча завещаний разным любимым животным.
Пока он нес к столику два округлых бокала, дама, взяв в руки бутылку, показалось, хотела махнуть прямо из горлышка.
Показалось, конечно, она проворно налила им обоим.
— М-м, настоящий вкус, мой господин, тот самый.
Он не успел попробовать, а гостья налила себе снова.
— Знаете, сколько жизней за каждым бочонком, такого вот, рома?
— Жизней, сударыня?
— Универсальная в те годы валюта.
Зеленоватые глаза увлажнились... годы, в каком-то другом присутствии — пальмы, песок, воздух морской... и кто-то ему кричит, чтоб осторожнее нес бочонок...
— Вернемся, профессор, к этому миру.
Она откусила кончик сигары и отправила боковым плевком в пепельницу — совершенно невозможное для культурного общества дело, но черт побери, точность попадания, какое-то в нем изящество...
— Собака, мой господин, должна стать человеком.
— Вы шутите?
— С миллиардами никто не шутит. Там, в пакете, оплаченные за ваше медицинское оборудование счета.
— За всё? — больше половины его накопленного состояния.
— За всё, и это честная игра, — глаза показали, что игра бывает как эта, так и другая.
— Э, госпожа Аугелла, я помню, что вы опекун огромного состояния...
— Проверьте, у вас со счетов не ушло ни цента.
— Я не об этом. Зина, ну сделай нам, — он хотел сказать — кофе, а голос сам произнес: — крупнолистного черного чая!
В комнату, облизываясь на ходу, вбежала собака, мельком взглянула на хозяина, потом поднесла морду к коленям дамы... приподняла и недовольно втянула ноздрями.
— Тебе не нравится, что я рому кирнула?.. Она будет хорошим человеком, профессор.
— Сударыня, — начал он...
Обратный ход... думал как раз над этим — от животного к человеку... время, которое ничего не значит... оборудование утром уже привезенное...
— Сударыня, я согласен.
— Прекрасно, мой господин! А потом уедете из квартиры.
— То есть, а почему?
— Человека увезли из этой вот комнаты в камеру и на скорый расстрел. Хоть и сам был не сахарный, а горе у всех одинаковое, он глазами, напоследок, печатлел эти стены.
Сны
Каверза какая-то — ест пельмени... не ест, потому что горячие, — он только поднес на вилке, и решил обождать — со сметаной пельмени, хотя толстая тетка в нечистом переднике, разумеется, сметану не доклала.
Лавки, столы... людей немного в сараечном заведении.
Стол не грязный, и даже салфетки в стакане.
Хотел уже отправить в рот подостывший пельмень, когда сволочь какая-то рукой себе в рот — рот с длинными, тоже сволочными зубами, кучеряжки черные на маленькой голове — маленький и противный, во фраке коротком поношенном — сожрал, улыбнулся скотским выраженьем, и дальше понесся.
Тварь противная, к вилке теперь прикасаться нельзя.
«Пушкин, Пушкин — зашелестело. — Пушкин».
Хоть и Пушкин, что за дела?
Очень хочется есть, а ни вилки, и ни пельменей: лавки, столы — уже без людей — уходят в бесконечную глубь, тетка в грязном переднике, снимает его и говорит: «Э-х, Россия».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |