Вернуться к А. Норк. Маргарита

День третий: хмурое утро, лед «тронулся»

Что там было потом, что там было?

Нет, он помнит.

Хотя не всё, не совсем.

Аугелла, она передала ему нотариально заверенные копии одной из самых крупных международных юридических фирм — вон, пакет на столике...

И благо — он самый главный, к черту сегодня работу.

В голове энергичный голос Высоцкого барабанит: «А где был я вчера...», и мешает сосредоточиться.

Госпожа Аугелла — опекун великой наследницы капитала, оказавшегося все-таки большим, чем у самого Гейтса.

«Только помню, что стены с обоями»...

Ой.

Челядь бегала в киоски скупать цветы, ансамбль цыганский, вызванный из рядом загородного ресторана.

Какие ноги!

В настоящих женских ногах всегда немного присутствует детство, подростковость вернее, с теплым ожиданием жизни.

Она слилась на минуту с цыганками и явилась перевязанная по бедрам пестрым платком, черные узорные чулки почти до самого верха... низа, правильнее сказать.

Лёня пляшет с цветком в зубах, и цыгане бодрят его криком «ходи, ходи!».

Челядь, племя халдейское — молодое и такое противное — вытворяет себя в экстазе.

«Развязали, но вилки попрятали...»

Нет, хамства не было — доброжелательно всё, но если взвесить — сплошное, конечно же, безобразие.

«Ходи, ходи!»... он тоже не удержался.

Что такое женщина? Ноги и прочие элементы?

Нет — женственность, прежде всего. А если эта женственность вместе с ищущими ногами и прочим... да что же жизнь вдруг поворачивается так, словно прежняя вся не была настоящей, что теперь бы ей, вот, и начаться...

Лёня петь, оказалось, может неплохо — не сильным, но складным вполне тенорком.

А потом... пьяное всё, включая прислугу, цыганки позволяют брать себя не только за талию...

«Целовался на кухне с обоими...»

Ну, привязалось!

Сам он не целовался — хотя был момент, захотелось.

И не дошел процесс, к счастью, до собаки и опекунши.

А исчезли обе, только потом кто-то сказал — ушли, сели в подъехавший черный большой лимузин.

Сцены мужских целований взасос до сих пор бьют по нервам, то есть и даже среди хороших его знакомых, оказывается...

Сны

Мокрая глинистая дорога с лужицами, но не размытая.

Телега.

Он сидит на широкой досочке с вожжами в руках.

Лето, наверное, — зеленые вдали опушки за травянистыми дикими не под пашней полями.

День непогожий.

Надо слезть с телеги, потому что рыжая лошадь не движется.

И не движется почему?

Его ноги в кирзовых сапогах в глине не утопают — твердо ступают, только пачкаются немного, в телеге пусто, а лошадь — сильная крупная.

Он трогает округлый, грубо шерстящий бок, подходит к морде, глаза — большие коричневые — смотрят не на него, а на уходящую в непонятную даль дорогу.

Сильная, справная... он кладет руку на большую ее скулу-щеку.

«Поедем, а, поедем».

Животное стоит и смотрит вперед, забирает слегка воздух ноздрями — оттуда, куда не движется.

Стоит.

«Поедем, почему ты не хочешь?»

Даль со всех сторон необъятная.

* * *

Началась «предвыборная» официально только вчера, а сегодня уже на некоторых дорожных стендах висит агитация.

По дороге в Москву на работу первым делом министру попались глядящие на шоссе со стенда три честные рожи — три стройные фигуры, положив правые руки одна на другую, вытянулись и повернулись к публике, надпись внизу: «Мы едины».

«Вы-то едины, — произнес про себя министр, — знаем, даже президент уже с испугу примкнул».

А через сто метров увидел другой «пейзаж» — мужик с добродушной и хитроватой физиономией сидит за деревянным столом, перед ним блюдо с начатым поросенком, и на столе огурцы. «Эх, Россия!» — душевно написано поверху. И внизу: «К нам вся, есть порося!»

Он даже пожалел, что из-за скорости не разгляделись детали — порося этого, аппетитного очень, и огурцов — прямо сейчас с огорода.

Но скоро картинка опять явилась, мужик — округлый, с дружелюбной мордой, у которой в сарае обрез, — прихватил уже на вилку кусок: кожица поджаристая, под нею жирок, дальше сочное мясо.

Позавтракал только, а слюна чуть не закапала.

Огурцом, небось, потом будет хрустеть.

Снова троица с честными лицами, и она совсем не понравилась.

А тем более, честный там только один. И не среди трех, а примерно так — на триста один. Только, ёж твою двадцать, прикажут ему канаву копать и забудут потом отменить, — выроет до упора в государственную границу.

Фруктовая партия мелькнула на стенде.

И мужик опять, оприходовавший полпоросенка. И надкусанный огурец показывает.

В столовой у них ерунду подают — язык, начнешь и уж нету, с говядиной то же самое. Вот бы сесть с таким мужиком рядом за поросенком, перед этим, само собой, остограммиться. Жизнь — заведенная, словно, в задницу ключиком — ни воли тебе, ни поросенка поесть.

И везде так, у каждого. Эх, Россия!

* * *

— Денис Денисович, госпожа Аугелла.

— Кто?.. Ах, да-да. Спустись, пожалуйста, Зиночка, сопроводи к нам сюда. Я пока надену пиджак и галстук.

Звонили и договаривались...

Собственно, выскочило из головы — собака некоего Смирнова — мультимиллиардера, звонили вчера вечером, как раз, когда уходил Борменталь...

Профессор, пытаясь напевать вальс из Гуно, прошел в соседнюю комнату, задрал воротник и стал подыскивать галстук... надо послушать Гуно, забывается эта обаятельность... пиджак...

Да, как-то вылетело из головы... что хотят, толком не объяснили.

Профессор оглядел свою верхнюю часть в зеркале и остался доволен.

А когда вернулся в гостиную комнату, из прихожей раздался приподнятый собачий лай.

Зина... собака-ротвейлер... шикарная по породе самка.

Они продолжают начатую в прихожей игру — собака полуоткрытой пастью делает вид, что укусит, девушка хохочет и шлепает ее слегка, ловко обманывая.

— Прелесть какая, Денис Денисович, вы посмотрите какое чудо!

— Э, Зина, а кроме собаки...

— Есть и кроме собаки.

Женщина приятно высокого роста, стройная, в черном брючном костюме с изумрудным на груди ожерельем, волосы черные, цвет не вульгарный — приглушенный, с мягкой пушистостью.

Профессор отвлекся на кутерьму с цоканьем собачьих когтей по паркету.

— Зина и собака! Прекратите, пожалуйста, обе.

— Денис Денисович, она хочет попить. Пойдем, чудо, я тебе дам молока.

— Зина, молока собакам не надо, — профессор понял, что его все равно не слушают, он посмотрел на гостью. — Детские радости, да? Садитесь, будьте любезны, в любое удобное кресло, я уже понял, нас теперь нескоро обслужат. Что предложить вам, сударыня?

«Сударыня» скосила глаза на ящик с сигарами.

— Извольте... Я вам обрежу?

— Не надо, я откушу. И рому глоточек-другой, у вас, наверное, есть настоящий «ямайский»?

Тот самый, обрадовался профессор — подаренный ему полгода назад, из раритетных уже экземпляров.

Он доставал бутылку, а дама проговорила юридическим языком про наследственные права...

Странно — вот этой собаки.

Не очень, впрочем уж, странно — в Америке куча завещаний разным любимым животным.

Пока он нес к столику два округлых бокала, дама, взяв в руки бутылку, показалось, хотела махнуть прямо из горлышка.

Показалось, конечно, она проворно налила им обоим.

— М-м, настоящий вкус, мой господин, тот самый.

Он не успел попробовать, а гостья налила себе снова.

— Знаете, сколько жизней за каждым бочонком, такого вот, рома?

— Жизней, сударыня?

— Универсальная в те годы валюта.

Зеленоватые глаза увлажнились... годы, в каком-то другом присутствии — пальмы, песок, воздух морской... и кто-то ему кричит, чтоб осторожнее нес бочонок...

— Вернемся, профессор, к этому миру.

Она откусила кончик сигары и отправила боковым плевком в пепельницу — совершенно невозможное для культурного общества дело, но черт побери, точность попадания, какое-то в нем изящество...

— Собака, мой господин, должна стать человеком.

— Вы шутите?

— С миллиардами никто не шутит. Там, в пакете, оплаченные за ваше медицинское оборудование счета.

— За всё? — больше половины его накопленного состояния.

— За всё, и это честная игра, — глаза показали, что игра бывает как эта, так и другая.

— Э, госпожа Аугелла, я помню, что вы опекун огромного состояния...

— Проверьте, у вас со счетов не ушло ни цента.

— Я не об этом. Зина, ну сделай нам, — он хотел сказать — кофе, а голос сам произнес: — крупнолистного черного чая!

В комнату, облизываясь на ходу, вбежала собака, мельком взглянула на хозяина, потом поднесла морду к коленям дамы... приподняла и недовольно втянула ноздрями.

— Тебе не нравится, что я рому кирнула?.. Она будет хорошим человеком, профессор.

— Сударыня, — начал он...

Обратный ход... думал как раз над этим — от животного к человеку... время, которое ничего не значит... оборудование утром уже привезенное...

— Сударыня, я согласен.

— Прекрасно, мой господин! А потом уедете из квартиры.

— То есть, а почему?

— Человека увезли из этой вот комнаты в камеру и на скорый расстрел. Хоть и сам был не сахарный, а горе у всех одинаковое, он глазами, напоследок, печатлел эти стены.

Сны

Каверза какая-то — ест пельмени... не ест, потому что горячие, — он только поднес на вилке, и решил обождать — со сметаной пельмени, хотя толстая тетка в нечистом переднике, разумеется, сметану не доклала.

Лавки, столы... людей немного в сараечном заведении.

Стол не грязный, и даже салфетки в стакане.

Хотел уже отправить в рот подостывший пельмень, когда сволочь какая-то рукой себе в рот — рот с длинными, тоже сволочными зубами, кучеряжки черные на маленькой голове — маленький и противный, во фраке коротком поношенном — сожрал, улыбнулся скотским выраженьем, и дальше понесся.

Тварь противная, к вилке теперь прикасаться нельзя.

«Пушкин, Пушкин — зашелестело. — Пушкин».

Хоть и Пушкин, что за дела?

Очень хочется есть, а ни вилки, и ни пельменей: лавки, столы — уже без людей — уходят в бесконечную глубь, тетка в грязном переднике, снимает его и говорит: «Э-х, Россия».