Поступление в гимназию. Мои преподаватели. Поездка к Гладыревский. Рижское взморье. Дачный быт. Жизнь у Белявских на даче. Новая торенсбергская квартира. Гимназический режим. Старший приготовительный класс. Мои товарищи. Неудача с игрой на рояле. Впервые на спектакле. Кокенгузен. Первый класс.
Возвращение из Вологды совпало для меня с громадным событием: я был принят учеником младшего приготовительного класса в Рижскую Александровскую Гимназию, где Директором был мой дядя, Егор Васильевич Белявский. По его распоряжению я был принят без экзаменов, хотя мне было всего 7 лет. И прием без экзамена, и семилетнего мальчика были незаконны, но когда дядя — Директор, закон несколько отодвигается. Поэтому я стал гимназистом.
Учебный год в гимназиях Рижского Учебного Округа начинался тогда 16 августа по старому стилю.
Итак, 16 августа я поднялся в 7 часов утра вместе с отцом, чтобы отправиться в гимназию. Форменного платья у меня не было, сшить его пока было не на что, к тому же ученики младших приготовительных классов не были обязаны носить форму. Конечно, я очень тосковал по гимназической форме, особенно по длинным брюкам. Ношение длинных брюк представлялось мне признаком солидности, взрослости, доказательством того, что человек уже вышел из детского возраста. Но что делать, пришлось поехать в гимназию в синем костюмчике с короткими брюками. Зато ранец я получил и с гордостью надел его за спину. Гимназисты обязаны были носить за спиной ранцы с книгами, это было одно из форменных отличий, гордостью для приготовишек и предмет ненависти и даже какого-то стыда для старшеклассников.
Было решено, что я буду ездить в гимназию вместе с отцом. Это была довольно длинная процедура, а при ежедневном ее повторении и довольно утомительная. Сначала надо было идти от квартиры до станции Торенсберг пешком, затем ждать поезда, садиться и ехать на нем в Ригу. Поезд останавливался, как и все поезда южных направлений, на станции Рига II, откуда надо было идти пешком до гимназии не менее километра. Отец провожал меня до квартиры Белявских, которая находилась в самой гимназии. Там он прощался со мной, а я из квартиры директора гимназии входил в учебное помещение через внутренний вход.
Я страстно завидовал своим товарищам, входившим через общий вход прямо в гимназию и раздевавшимся на общей вешалке. Вот это были настоящие гимназисты. Мне же нужно было в обыкновенной курточке пробежать чуть ли не по всей гимназии и спуститься на первый этаж, где в конце длинного коридора рядом с учительской ютилась небольшая комнатка с несколькими партами, человек на 25. Это и был младший подготовительный класс.
Поездка в гимназию отнимала больше часа времени, и то, так мало только потому, что утром из Торенсберга в Ригу поезда шли через каждые четверть часа. Хотя Торенсберг был станцией второго класса, то есть средней (все станции делились на 3 класса, что выражалось в количестве серебряных полос на околыше фуражки начальника и дежурных по станции), но это была узловая станция, где Рижская линия расходилась на два направления: один путь шел из Торенсберга на Митаву и дальше, а другой на Рижское взморье и к устью Западной Двины.
Поезда на этих линиях были различные. Из Митавы приходил нормальный пассажирский или почтовый поезд, где был вызывавший мое почтительное внимание вагон первого класса, а со взморья и Усть-Двинска шли пригородные поезда, среди которых самым интересным был поезд, ходивший в Усть-Двинск и называвшийся на обиходном языке почему-то «кукушкой» или «самоварчиком». Это был поезд-вагон. Вагон был двухэтажный: наверху был третий класс, а внизу первый и второй. В вагоне могло поместиться 100 человек. Миниатюрный паровозик был наглухо прикреплен к вагону.
Моей мечтой было залезать наверх и ехать во втором этаже, но мать мне строго запретила туда подыматься, и я с горестью смотрел, как более самостоятельные гимназисты лезли по открытой железной лестнице сзади вагона наверх. А я должен был садиться с отцом в нижнее отделение вагона. Билетов на станции мы не покупали: у отца и у меня были бесплатные годовые билеты.
Железнодорожная поездка в Ригу занимала всего четверть часа, причем пять минут уходило на переезд через Двину по большому железнодорожному мосту. Со станции Рига II надо было перейти по широкому мосту через живописный канал, обрамлявший старый город, а затем свернуть на бульвар, который тогда называли Бульвар Наследника, а теперь называется Бульвар Райниса. На углу этого бульвара и Суворовской улицы, которая теперь зовется Улицей Барона1, и находилась гимназия. Здесь это здание стоит и сейчас, в нем помещается Консерватория2.
В то время в Риге с ее трехсоттысячным населением было всего три казенных гимназии, носившие названия: Городская, Александровская и гимназия Императора Николая I, то есть Николаевская. Такое количество гимназий было для того времени нормальным, если сравнивать Ригу с Москвой и Киевом, но в противоположность другим крупным городам, в Риге совершенно не было частных мужских гимназий.
Это было понятно, ведь в частной гимназии, где плата за обучение была гораздо выше, отдавали детей зажиточных родителей. А в Риге зажиточными людьми были немцы, купцы и помещики. Они, имея средства, предпочитали обучать своих детей в Германии или, если это были аристократы, иногда в аристократических петербургских учебных заведениях.
Из трех гимназий самой старой и самой многочисленной была Городская, где обучалось 800 человек. Она получала субсидии от города, и в ней учились исключительно немецкие дети, дети немецкой интеллигенции и среднего класса. Я не помню ни одного русского мальчика из этой гимназии. Ее так и называли — Немецкой.
Второй гимназией была Александровская, где учились дети русской интеллигенции и служащих, которые и составляли около 60% всего количества учеников. В число остальных 40% входили дети всех остальных национальностей, живших в Риге: немцы, латыши, поляки, евреи. Но немцы не любили отдавать своих детей в Александровскую гимназию, в ней был «русский дух». Поэтому туда шли немецкие дети только из тех семейств, которые ничего не имели против обрусения их детей, предназначая их в будущем для обучения в русских университетах и для русской службы или те, кому не удалось попасть в Городскую гимназию.
До 1882 года эта гимназия так и называлась официально «Рижская русская Александровская гимназия», она была не так многочисленна, как Городская, в ней училось около 500 учеников.
Самой молодой была Гимназия Императора Николая I, которая уже не смогла получить ярко выраженный национальный облик. И поскольку немцы стремились в Городскую, а русские в Александровскую гимназию, в Николаевскую попадали в основном дети нарождавшейся латышской интеллигенции.
Кроме гимназий, в Риге было два реальных училища, одно под названием «Городское», а другое «Петра Первого». И подобно гимназиям, многолюдное Городское реальное училище было по составу учеников немецким, а Петра Первого — смешанным, с преобладанием русского элемента.
Все гимназии и реальные училища находились в Петербургском предместье, близко друг от друга.
Итак, я поступил в младший приготовительный класс. Такой младший класс был только в Александровской гимназии и организован он был для детей малосостоятельных родителей, которые не могли дома подготовить своих детей в приготовительный класс (или, как он назывался в Александровской гимназии, в старший приготовительный класс).
Но и для поступления в младший приготовительный класс требовались некоторые знания: надо было знать русские буквы и читать по-русски, надо было уметь писать цифры и уметь устно и письменно складывать и вычитать десятки и единицы. Кроме того, требовалось знать ряд молитв: Господню молитву — «Отче наш», Символ Веры, молитву Богородицы, молитвы перед и после учения, молитвы до и после еды.
В младшем приготовительном классе было всего 25 мест, и попасть туда было трудно, но вопрос о приеме решал единолично директор.
Занятия в гимназии начинались в 8 часов 40 минут. К этому времени все гимназисты должны были уже быть в сборе. Раздавался звон ручного колокола. Это швейцар, заперев входную дверь, подходил с колоколом к внутренним коридорам и к двум лестницам, ведущим на второй этаж, и звонил. В то время электрических звонков в домах еще не было и помину. Услышав звонок, все гимназисты должны были строиться по парам в коридоре возле своих классов.
Здание было двухэтажное. Младшие классы, включая третий, канцелярия, кабинет директора, учительская и физический кабинет размещались в первом этаже, а старшие классы, актовый зал и гимназическая церковь были на втором. За построением в ряды наблюдали помощники классных наставников. Их в гимназии было 3, это был средний педагогический персонал, на их обязанности было следить за поведением гимназистов в гимназии, на переменах, между уроками, или во время гимназических сборов, а также вне гимназии. Один из помощников классного наставника находился в гимназии всегда на 1-м этаже, а два на втором, так как там коридор был разделен актовым залом.
Утреннее построение в гимназии происходило очень быстро, так как гимназисты привыкли к порядку, опозданий почти не бывало. Через 2—3 минуты после колокола гимназисты по парам в порядке старшинства классов во главе с соответствующим помощником классного наставника шли в актовый зал и выстраивались рядами. Каждый класс занимал один-полтора ряда, впереди становились младшие классы. В гимназии было всего 15 классов, так как с первого по пятый классы были параллельные, что и составляло 18—20 рядов. Интересно отметить, что шли не только православные, а и католики, и лютеране, и даже евреи.
Когда все гимназисты были в сборе, входил Инспектор гимназии, Статский Советник Владимир Васильевич Руднев, наступала тишина. Затем вперед выходил гимназист одного из старших классов, в мое время, некто Фляксбергер, и под его дирижированием начинали петь молитвы «Отче наш» и «Спаси, Господи, люди твоя» (эта та молитва, которую П.И. Чайковский положил в основу своей увертюры «1812 год»). Пели довольно стройно, пели все, невзирая на религию. После окончания пения, гимназисты рядами, начиная с последних, старших, стоявших сзади под наблюдением тех же помощников классных наставников, выходили из зала и шли к своим классам. На всю эту процедуру уходило не более 15 минут. Без 2 минут 9 снова раздавался колокол швейцара, по которому коридоры пустели, все гимназисты садились за парты. В 9 часов раздавался так называемый «второй звонок», по которому учителя должны были идти в классы. Урок продолжался 55 минут. Он начинался с молитвы, несмотря на то, что только что прошла общая молитва в зале. Мы очень много в гимназии молились, от 3 до 5 раз в день. Дежурный ученик, православный, а если он был не православным, то заменялся таким, читал на первом уроке «Молитву перед учением», кому полагалось, крестились, затем учитель предлагал сесть, и урок начинался.
Последний урок учебного дня кончался тоже молитвой. Только читали ее не перед учением, а после.
Молитвы читались на церковно-славянском, то есть древне-болгарском языке, и маленьким ученикам смысл многих выражений был неясен, тем более, что слог молитв, в основном переводных с греческого, был очень тяжел, запутан и изобиловал метафорами и всевозможными сложными грамматическими оборотами.
Однако преподаватели Закона Божьего не очень старались нам объяснять молитв, особенно обращенных к Богородице, так как в то время некоторые положения физиологического порядка, которыми изобиловали молитвы, не считалось нужным сообщать детям и юношам.
Между первым и вторым, а также между вторым и третьим уроками переменки были десятиминутные. После третьего урока следовала большая перемена в 30 минут, когда разрешалось выходить играть на гимназический двор. На довольно большом гимназическом дворе, где свободно могла разместиться вся гимназия, был построен гимназический городок, то есть, установлены четырехугольные балки, соединенные поверху перекладинами, к которым были подвешены шесты, кольца, приставлены наклонные и вертикальные лестницы. Там же были закреплены турники. Самым большим удовольствием для гимназистов было взобраться наверх на перекладины, которые находились на высоте 5 метров, и ходить по ним.
Буфета в гимназии не было, и гимназисты или приносили бутерброды из дому, или бегали на большой перемене в булочную против гимназии и покупали там булки.
Учебные занятия в приготовительных классах и первом длились 4 часа в день, в остальных классах 5 часов.
В приготовительных классах преподавались: Закон Божий (2 часа в неделю), русский язык (6 часов в неделю), арифметика (6 часов в неделю), чистописание (6 часов в неделю), рисование (2 часа в неделю), гимнастика (2 часа в неделю).
В младшем приготовительном классе было 4 преподавателя: Закон Божий — преподавал священник Соколов, русскому языку, арифметике и чистописанию обучал Андрей Николаевич Иванов, рисование вел Владимир Николаевич Шустов и гимнастику — капитан 29-й артиллерийской бригады Савич.
Как зовут священника по имени и отчеству мы не знали, так как звали его «батюшка».
В младшем приготовительном классе учились только православные ученики, поэтому законоучителей других христианских вероисповеданий, пастора или ксендза, не было.
Программа по Закону Божьему состояла из начальных сведений о божестве, христианской троице, основах христианской мифологии, о праздниках и в изучении молитв. Священник Соколов, невзрачный человек с толстым, рябым и невыразительным лицом, с заплывшими от жира глазками, был на редкость скучным преподавателем. Даром речи он совсем не владел. Когда я поступил в гимназию, он преподавал лишь первый год. Ученики чуждались его и тяготились им, учителя же относились к нему, как я узнал позже, пренебрежительно, так как он заменил в должности умершего протоиерея Королькова, блестящего оратора, талантливого педагога и интересного собеседника.
Уроки Соколова были очень скучны.
Андрей Николаевич Иванов, был тоже очень серенькой фигурой. Средних лет, некрасивый, тоже рябой с очень чахлой растительностью на лице, он производил совершенно тусклое впечатление. Голос у него был глухой, неприятный. Высшего образования у него не было, учителями приготовительного класса назначались лица, окончившие учительские институты или духовные семинарии.
Уроки его были однообразны, утомительны, скучны.
Совершенно другой вид был у учителя рисования Владимира Николаевича Шустова. Под фирменным вицмундиром с двумя рядами золотых пуговиц с гербами и золотыми наплечниками, который должны были носить все учителя, угадывалась художественная натура. Это был белокурый блондин лет 30, с вьющимися волосами и такой же бородкой, оживленный, видимо любящий свое дело. Уроки его были интересны. Он всегда показывал что-то новое. В младших классах он сам рисовал мелом на доске, а ученики должны были срисовывать. Его отец был известный художник-передвижник Николай Семенович Шустов, академик, умерший молодым (1838—1869), написавший знаменитые картины: в 1858 году — «Иван III разрывает ханскую грамоту», и в 1864 году — «Иван Грозный у тела убитого им сына». Эта картина находится в Москве, в Третьяковской галерее. Н.С. Шустов был одним из тех 13 «бунтовщиков», которые накануне окончания Академии Художеств вышли из нее, борясь за право свободного выбора темы для дипломной картины.
Так вот, сыном этого художника и был мой учитель рисования Владимир Николаевич Шустов, тоже художник, но, конечно, не такой талантливости. Я не знаю ни одной его самостоятельной картины, но в квартире Белявских, в зале, висела написанная им копия картины Айвазовского «Девятый вал». Не берусь судить о ее художественных достоинствах, но все же общество эту копию признало художественным произведением.
У этого учителя была очень скверная привычка, он беспрерывно грыз ногти, сгрызал их почти до основания. Я с ужасом смотрел на его пальцы. Бывало, просматривал рисунок, или во что-то всматриваясь, сейчас же пальцы в рот и грызет, кусает.
Шустов был требователен, много задавал, и у него можно было поучиться, но, к сожалению, у меня не оказалось никаких талантов к живописи. И за все 5 лет, которые я учился рисованию, я никогда не мог получить ни интересной гипсовой модели для рисования, ни отличной оценки. Несмотря на все мои старания, рисунки у меня выходили неправильные, некрасивые, грубые, растушевка резкая, линии грязные, и я бывал счастлив, если все же за свою работу удавалось получить 4.
Уроки гимнастики проходили очень весело, я их любил, хотя мать сделала меня изнеженным мальчиком, и никакими физическими упражнениями я раньше не занимался. Зимой занятия проходили в гимнастическом зале, оборудованном в подвале. После занятий на гимнастических машинах и прыжков, каждый урок заканчивался тем, что преподаватель, выстроив учеников в одну линию друг за другом, начинал выделывать из нее всякие узлы и петли. Идя один за другим, мы образовывали по пять-шесть линий вдоль и поперек. Мы смеялись, казалось, нам не выбраться из узла. И вдруг все распутывалось. Иногда нам выдавался канат, класс делили на две части, которые начинали тянуть в свою сторону. Перетянувшие объявлялись победителями. Иногда эти же две части класса становились на очень толстое бревно, подходили друг к другу и начинали сбрасывать. Опять какая-то половина оказывалась победительницей, когда все противники были с бревна сброшены. Победители бывали очень увлечены своей победой. Спортивных кружков в гимназии не было, спорт совсем не был тогда развит.
Но, в общем, впечатлений от младшего приготовительного класс у меня осталось мало. Верно, я был еще очень мал, только в декабре мне исполнилось 8 лет. Я помню только, что учился я неплохо, замечаний никаких не получал, двоек не было.
Иванов мною был доволен. Как-то месяца через два после начала занятий он оставил меня и еще одного ученика, Станкевича, мальчика уже лет десяти, после урока, и через несколько минут пришел к нам вместе с преподавателем старшего приготовительного класса, Онисимом Игнатьевичем Болотовым, и спросил нас, не хотим ли мы перейти в старший приготовительный класс. Помню, что я этому очень удивился, так как знал, что мне нет еще и 8 лет, и я даже для младшего приготовительного класса слишком молод. Затем нас начали экзаменовать по арифметике, спрашивать таблицу умножения и давать на доске для решения примеры на четыре действия.
Видно, я отвечал не очень хорошо, так они оба вскоре оставили меня в покое и занялись Станкевичем, которого на следующий день и перевели в старший приготовительный класс. Я был очень доволен, что меня оставили в покое, так как я знал, что ни дядя, ни родители меня в высший класс не пустят.
Другим событием был приезд к нам в гости моей двоюродной замужней сестры Женечки, Евгении Львовны Гладыревской.
Ее мужа, полицеймейстера городка Полангена, назначили младшим помощником начальника Гробин-Газенпотского уезда Курляндской губернии, что было для него повышением и создавало лучшие материальные условия. При переезде к месту службы Гладыревские заехали в Митаву, а Женечка еще и к нам. Она привезла мне замечательный подарок: форменный гимназический костюм — куртку и длинные брюки, предмет моих мечтаний. Я немного был разочарован только тем, что костюм был светло-серого цвета, какой был принят в Митавской гимназии, тогда как в Рижских гимназиях носили форму темно-серого цвета.
Плохо спал я ночь после получения длинных брюк, которые лежали на стуле рядом с кроватью. Утром я встал и с трепетом их надел, ошеломленно смотрел на себя в длинных брюках в зеркало. Я понял, что наконец-то произошел долгожданный перелом — я стал взрослым, я хожу в длинных брюках.
Гостя у нас, Женечка пригласила маму и меня с братом Ванечкой к себе, в новое местопребывание, в имение Поплакен. Мама согласилась, и как только начались рождественские каникулы, 23 декабря, мы втроем поехали через Митаву и узловую станцию Можейки в Поплакен. Ехать нам надо было часов 7, сошли мы на станции Прекульн, где нас встретил присланный Гладыревским какой-то полицейский чин, и мы на санях помчались в имение Поплакен, находившееся в 15 километрах от железной дороги.
Гладыревские снимали двухэтажный каменный большой дом с колоннами. Помещик в имении не жил.
Гладыревский сам выбрал место своего пребывания, на это он имел право. Он должен быть лишь в пределах своего участка. Кругом помещичьего дома никакого жилья не было.
В Курляндии вообще не существовало деревень, как в Центральной России. Крестьяне жили по «мызам», то есть хуторам из 2—3-х дворов, так общинного земледелия в Курляндии никогда не было, а мелкий крестьянин-собственник предпочитал строить свой двор на своем участке.
Помещичий дом был очень велик. Гладыревские занимали первый этаж. Нам отвели комнату на верхнем этаже. У Женечки только что родился сын Николай. Когда мы приехали, она еще лежала в постели.
Гладыревский устроился на широкую ногу, держал кухарку и горничную, купил лошадей, нанял кучера. Хотя жизнь в имении была и дешева, и жалование он получал около 250 рублей в месяц, Гладыревский все же стал делать долги, так как ему приходилось много разъезжать по своему участку, а всякая поездка обходилась ему дорого, так как он любил и завести знакомство, и выпить, и сыграть в карты, и поухаживать за женщинами.
На этой почве у него всегда происходили недоразумения с женой, женщиной очень скромной, вынужденной экономить каждую копейку, чтобы не слишком залезть в долги.
В начале нашего приезда все шло хорошо. Почти каждый день Гладыревский запрягал пару маленьких двухместных санок, и вся семья ездила кататься. Но через неделю случилось несчастье. В дороге я видимо заразился и заболел. Приглашенный врач констатировал у меня корь. Через пару дней заболел и Ванечка. Нас изолировали с мамой наверху. Началось лечение. Лечили тогда как-то очень трудно.
Мы лежали в темной комнате. Лежать надо было 6 недель. Затем начались осложнения. У меня заболели уши, у Ванечки глаза. Я лежал с забинтованной головой, так как из ушей началась течь. У Вани был сильный конъюнктивит. Моя мама совершенно извелась, не отходя от наших кроватей.
Только через 2 месяца, к концу февраля, мы начали поправляться, но течь из ушей у меня не прекращалась. Мы прожили у Гладыревских еще месяц, и только в конце марта мать решилась повезти нас домой. Изможденные, исхудалые, бледные, а я к тому же с забинтованной головой, вернулись мы все трое в Торенсберг.
О дальнейшем посещении гимназии, связанной с ежедневной двукратной поездкой на поезде, не могло быть и речи. Было решено, что в текущем учебном году я посещать гимназию больше не буду. Я был так слаб, что принял это решение безразлично. Был приглашен торенсбергский врач. Внимательно осмотрев меня, он заявил, что у меня была не корь, а скарлатина, и я переношу ее последствия. Соответственно с этим он назначил новое лечение.
Меня повезли в Ригу к специалисту-отоларингологу. Тот нашел, что у меня уши в очень плохом состоянии, особенно правое, где накопилось много гноя, и сделал мне прободение барабанной перепонки. Гной стал идти сильнее, но вскоре мне стало лучше, и к концу апреля наступило полное выздоровление. Ванечка выздоровел еще раньше меня.
Но я был очень слаб и худ. Так я до сих пор не знаю, была у меня корь или скарлатина. Позже у меня не было ни той, ни другой болезни.
Наступила весна. Белявские решили это лето провести на Рижском взморье, наняли дачу и предложили моим родителям отпустить меня к ним на поправку. Мать согласилась, тем более, что перед самым летом, в мае, я заболел коклюшем, и врачи рекомендовали мне морской воздух.
Мать с Ванечкой решила поехать на лето в Митаву к своему брату Михаилу Федоровичу, штабс-капитану 180 пех. Виндавского полка, который был холост и занимал довольно большую квартиру.
Из экономии решили отказаться от квартиры в Торенсберге, а отцу на лето снять маленькую комнатку где-нибудь в дешевой местности взморья. Так и сделали.
Рижское взморье, или как его тогда все называли штранд, расположено на берегу Рижского залива к югу от устья Западной Двины и представляет собой полосу, которая начинается километрах в десяти от устья реки и тянется вдоль берега тоже километров 9—10. Берег Рижского взморья удивительно хорош. Под водой твердый песок, дно понижается постепенно, так что надо отойти от берега метров 50, чтобы вода дошла до груди. Сам берег песчаный, часть его ежедневно омывается приливами. Приблизительно в 200-х шагах от береговой линии подымаются дюны, то есть холмистая песчаная гряда высотой в десятиэтажный дом, покрытая соснами. Далее рос лес. И в этом сосновом лесу были прорублены благоустроенные улицы с красивыми домами. Сюда из Риги была проложена железная дорога, вдоль всего взморья, которая затем поворачивала к курорту Кеммера (Кеммери) и далее в городок Туккум. Вдоль взморья железнодорожные станции были построены через 2—3 километра.
На Рижское взморье приезжала масса народа, и не только из Риги, но и из русских городов, особенно из центральной полосы, из Москвы, Смоленска и т. д., так как многие предпочитали прохладное рижское лето жаркому черноморскому.
Различные места взморья назывались по-разному, по имени владельцев имений и мыз, которые в старину там находились. Все названия были немецкие, теперь они перекроены на латышский лад. Ближе всех к Риге находился Бильдерлингсгоф (теперь Булдури), затем шли два Эдинбурга, первый и второй (теперь Авоте и Дзинтари), потом Майоренгоф (Майори), Дуббельн (Дубулты), Карлсбад (Пумпури) и последний пункт Ассерн (Асари). За этим местом железная дорога отходила от взморья, так как берег хирел, сосны исчезали, дюны снижались. Каких-либо видимых границ между дачными пунктами не было: это были обычные улицы, как это бывает между районами города.
Дачное место Бильдерлингсгоф, ближайший пункт взморья, принадлежал барону Бильдерлингу, который в начале 19-го века разбил его на участки и сдал их под постройку дач в долгосрочную аренду, но только немцам. С тех пор здесь жили собственники дач, зажиточные немцы, дворяне, купцы, интеллигенция. Пансионов для приезжающих не было. Здесь всегда было чинно и спокойно, вечером рано все затихало, музыки, смеха не было слышно.
Эдинбург был чем-то средним между Бильдерлингсгофом и Майоренгофом, что и соответствовало его расположению. В Эдинбурге было оживленнее, чем в Бильдерлингсгофе.
А еще более в Майоренгофе, который считался самым шикарным, самым дорогим и самым интересным пунктом взморья. Здесь были не только прекрасные дачи рижской буржуазии, но и множество дач-пансионов, где энергичный предприниматель, а чаще предпринимательница, сняв вместительную дачу или несколько соседних дач, отдавали помесячно в наем отдельные комнаты со столом.
Был общий табльдот. На больших верандах накрывали столы, за которые садилась самая различная публика, приехавшая отдыхать на Рижское взморье. Однако каждый пансион имел свою национально-социальную физиономию. В Майоренгофе был знаменитый «Пансион Мишке», чуть ли не самый дорогой, но далеко не всякий богач, особенно не немец, мог нанять комнату в этом пансионе. Ведь за табльдотом все жильцы должны были сидеть вместе, не шокируя друг друга. Поэтому Mme Мишке сдавала свои комнаты со строгим разбором. Этот пансион существовал десятки лет, и вокруг него создалась своеобразная аристократическая клиентура, в которую пробраться новому человеку без рекомендации было почти невозможно. Были и другие пансионы, дорогие и дешевые, снисходительные и строгие.
Большинство приезжих русских жило в пансионах. В Майоренгофе возле вокзала был «Курзал», небольшой садик с открытой эстрадой, на которой ежедневно вечером играл симфонический оркестр. Выступали в нем дирижеры и исполнители с мировой известностью, в мое время там дирижировали Шпефохт и Фительберг.
На границе с Майоренгофом был большой сосновый участок, принадлежавший князю Огинскому. Огинский построил на нем летний театр, где выступала какая-нибудь группа, чаще итальянская опера, или давались концерты.
Но стоило только выйти по другую сторону Майоренгофа, как картина резко менялась. Там был Дуббельн. Дачные участки становились маленькими, сплошь застроенными домами. Картина соснового леса исчезала, так как возле дачи насчитывалось лишь 2—3 сосны. Улицы приобретали городской вид, были замощены, а не покрыты щебнем, тротуары асфальтированы. По улицам двигалась толпа народа, на бойких местах красовались прекрасные магазины, главным образом, гастрономические, кондитерские и цветочные.
Дуббельнские дачники тоже были совершенно другими: здесь жили почти исключительно евреи. Дело в том, что все взморье, кроме Дуббельна, считалось сельской местностью, евреи же в сельской местности жить не могли. А вот Дуббельн имел права местечка, то есть городской местности. Много раз подымался в Министерстве внутренних дел вопрос, можно ли курорты взморья относить к сельской местности, но влиятельное лифляндское дворянство добилось специального закона, запрещавшего евреям проживать на принадлежавших ему землях взморья. Да и арендаторы-дачники, боясь бойкота со стороны немецкого общества, строго следили за выполнением этого закона. Таким образом, евреи были вынуждены селиться только в Дуббельне.
За Дуббельном шел Карлсбад, а последним дачным местом был Ассерн. Здесь опять высился сосновый лес, но хуже, а дачи были беднее. Никаких мест развлечений не было. Публика была победнее, пансионы дешевле. Но морское дно, воздух и солнце были ничуть не хуже, чем в Майоренгофе.
Итак, летом 1896 года я попал на дачу в Майоренгоф. Переехали на дачу Белявские вместе с бабушкой, тетей Эльзой и мной в последних числах мая по старому стилю, и дяде Егору Васильевичу приходилось еще ездить недели две на службу в гимназию, пока не начались каникулы. Белявские поселились в Майоренгофе на Фридрихштрассе близ самых дюн.
После перенесенной болезни и коклюша вид у меня был самый заморенный, я все время зябнул, ходил в пальто и кашлял. Родные боялись, что у меня разовьется туберкулез, и пичкали по указанию врача креозотом, который тогда считался лучшим средством от туберкулеза.
На другой день после приезда я отправился с тетей Аней смотреть море. Мы выбрались на дюны, и я впервые увидел перед собой бесконечную серо-синюю водную гладь, чуть дрожащую и блестевшую под солнечными лучами. Впечатление было огромное, особенно поражало и волновало отсутствие у моря края. Это звало куда-то, хотелось найти край. Казалось, если я увижу край, я успокоюсь. Море явно манило к себе. Впервые я почувствовал запах моря (немного йодистый), смешанный с запахом сосны. От прогретого песка на дюнах и на самом берегу шла теплота. Дул слабый соленый ветерок, над морем красиво летали белые чайки, а кругом шумел лес.
С этого дня я стал поправляться, и к концу лета совершенно окреп. Но купаться в море мне не разрешали, так как вода Рижского залива довольно холодная.
Но тут же на берегу были построены ванные заведения, где всегда можно было получить подогретую морскую ванну, сдобренную сосновыми экстрактами. Такие ванны мне очень нравились, от них прекрасно пахло сосной, и мне кажется, что они сильно укрепили меня. На ванны водила меня бабушка.
Главной притягательной силой Рижского взморья были, конечно, морские купанья, но в то время они были организованы не так, как теперь, в XX веке. Купальных костюмов тогда не было, никто не хотел купаться в прилипших к телу тряпках, и поэтому мужчины и женщины купались отдельно. Время купания было распределено. Оно начиналось в 6 часов утра и до 10 часов отводилось мужчинам, а с 10 часов утра и до 2 часов дня купались женщины. С 2 до 4 часов купаться не разрешали никому, и морской пляж предоставлялся для гулянья. С 4 до 6 часов снова купались женщины, а с 6 до 9 — мужчины. После 9 часов пляж снова был открыт для всех, и купаться запрещалось. По всему пляжу стояли шесты с надписями, где крупными буквами на русском и немецком языках извещалось о распределении времени для купания.
Купаться можно было с берега, но были построены и специальные купальни в море в 50—100 шагах от берега, куда вели мостки. Там в кабинках можно было раздеться и по лесенкам спуститься в море, где вода сразу доставала до груди.
Кроме того, на берегу было разбросано множество будочек для раздевания и хранения платья. Эти будочки надо было нанимать за особую почасовую оплату. Будочки были неподвижные и передвижные, которые на запряженной лошади отвозили купальщика в море. Лошадь везла будочку, пока могла идти, затем останавливалась, а купальщик вылезал из окна и оказывался по грудь в воде.
Купание с берега было бесплатное, за пользование купальней или неподвижной будочкой надо было платить 5 копеек в час, а за будочку-коляску — 10 копеек в час.
Пляж, особенно в женские часы, представлял собой живописное зрелище: всюду лежали купальщицы, защищаясь от солнца яркими зонтиками и шляпами. Около них и на самом берегу бегало множество детишек, тут же мастеривших из мокрого песка бабки и копавших детские колодцы. За порядком этой идиллии следила полиция, занимавшая наблюдательные пункты на вершинах дюн, взирая оттуда на дамское купанье.
Но иногда появлялись и дерзкие нарушители порядка.
Как-то раз, идя с бабушкой на ванны, я был свидетелем, как с пляжа бежал какой-то мужчина, закрывший лицо руками. За ним гналась толпа разъяренных голых женщин. Подбегая к нему, они бросали ему в глаза песок, а когда он, закрыв глаза руками, обратился в позорное бегство, дали ему такую взбучку, что в итоге весь костюм его был изорван, шляпа потеряна. Только добежав до дюн, где его приняла под свое попечение полиция, он пришел в себя.
Мне было только 8 лет, когда бабушка водила меня на ванны, построенные на морском склоне дюн, за которыми непосредственно начинался пляж. И то я помню, что купальщицы, лежавшие неподалеку от ванн, были недовольны, что меня, восьмилетнего мальчика, водили на ванны в женские часы.
Жизнь на даче, как и зимой, была подчинена строгому режиму. Дача была двухэтажная, по типу коттеджа, с двумя верандами. Четыре комнаты были внизу, две наверху. Я получил комнату наверху.
Белявские жили замкнуто. Особенно было странно, что у них не бывал ни один учитель Александровской гимназии. Их не любила тетя Аня, считая скучными, неинтересными.
Через несколько дней после приезда на дачу, 4 июня, было семейное торжество, день рождения тети Ани, которой исполнилось 37 лет. Был парадный обед, а в 5 часов вечера неизбежный у немцев во всех торжественных случаях шоколад в чашках со сдобным кренделем, с шафраном и кардамоном. День в день приехали и гости, поклонники тети Ани, два офицера Рижского унтер-офицерского батальона, Шебуранов и Ардазиани. Один был высокий, цветущий, довольно полный блондин, другой маленький и сухонький грузин. Оба и зимой бывали у Белявских. Официальная версия их посещения было пребывание в доме Белявских молодой барышни, тети Эльзы, которой было тогда 24 года, и которой, следовательно, требовался жених.
Ардазиани считался кандидатом в женихи Эльзе. Но так как Эльзе, как барышне, неудобно было принимать гостя одной, или одной ездить в театр на концерты или балы, то с ней принимала и выезжала и тетя Аня. А так как муж тети Ани, дядя Гуля, был слишком серьезен и стар, чтобы сопровождать свою жену, то этот труд, быть кавалером тети Ани, взял на себя из дружбы к Ардазиани Шебуранов.
На самом же деле, как я понял потом, дело было как раз наоборот. Тетя Аня была неравнодушна к Шебуранову, который привозил с собой простодушного и глуповатого Ардазиани, чтобы тот занимал и отвлекал Эльзу. Шебуранов был лет 30-ти, и тетя Аня к нему в обществе подчеркнуто покровительствовала, а он почтительно называл ее в ответ «maman».
Кроме них в гости приехал племянник дяди Гули, сын его сестры, Василий Михайлович Лебедев, который незадолго перед этим окончил Петербургский Историко-филологический институт, служил где-то год или два учителем, а в то лето перевелся учителем латинского языка в Рижскую Александровскую гимназию. Это был красивый молодой человек, высокого роста с умным и задумчивым лицом. С дядей у него были хорошие отношения, но с тетей пока как-то не налаживались, оба не могли найти правильного тона, хотя В.М. Лебедев называл тетю Аню «ma tante».
После обеда это разношерстное общество распалось. Дядя Гуля с Лебедевым остались дома, а тети с офицерами поехали куда-то кататься, я же, как всегда, остался с бабушкой.
Но вскоре у меня завелись свои знакомые. На соседней даче, где жила семья из Петербурга, оказался мой ровесник. Мы познакомились. Вскоре от него я узнал, что его семья принадлежит к реформаторской церкви (кальвинисты). Я узнал о разнице между реформаторской и лютеранской церквами. Раньше я думал, что принадлежность к церкви определяется национальностью: русские — православные, немцы — лютеране, поляки — католики. А тут оказалось, что и лютеране — немцы и реформаторы — немцы, и разница не в национальности, а в религиозных правилах (догматах). Мне это было очень интересно.
Вскоре на дачу приехала погостить моя двоюродная сестра, одиннадцатилетняя девочка Валли, дочь тети Hedwig. Выглядела она старше своих лет, была очень воспитанной, хорошо говорила не только по-немецки и по-русски, но и по-французски, так как дома у них часто говорили на французском языке. Она была любимицей в доме Белявских, и не только тети Ани, но и дяди Гули.
Тетя Аня копила ей деньги на приданое и для этого завела большую копилку-кружку, куда бросала золотые монеты. Мне ее ставили всегда в пример, когда учили хорошим манерам и уменью держать себя в обществе.
Как-то раз утром я сидел на веранде с тетей и дядей. Вошла Валли. Я поздоровался с ней за руку.
— Почему ты не поцелуешь Валли руку? — сказала тетя Аня. — Ведь это твоя кузина.
Как целовать руку мне, мальчику, у девочки? Я решил перенести какие угодно неприятности, но не целовать.
— Почему же ты считаешь для себя обидным поцеловать руку Валли, если даже я целую ей ручку? — спросил дядя Гуля. Но вид у меня, по-видимому, был такой, что меня оставили в покое.
Прошло около получаса, и я уже забыл об этом инциденте, как вдруг Валли подкралась ко мне, схватила мою руку и поцеловала.
— Вот видишь, — сказала она, — если я могу поцеловать твою руку, почему же ты не хочешь поцеловать мою?
Я был смущен, но оставался непреклонен, уважающий себя мальчик не станет целовать руку девочки.
Нужно заметить, что целование рук в немецком обществе было не только принято, но и обязательно. Дети целовали руки родителям и всем старшим родственникам, как женщинам, так и мужчинам. Мужчины должны были целовать руки дамам, которые могли отвечать поцелуем в лоб. Не целовали рук только девицам, но кузинам целовать руки разрешалось. Элегантный юноша или молодой человек должен был уметь целовать руку: самому не гнуться, лишь наклонить голову и поднести руку дамы к губам так, чтобы рука ее была изящно вытянута. Это было настолько обычным, что легкомысленные и просто рассеянные дамы при встрече сами протягивали руку к губам мужчины, не ожидая рукопожатия.
При прощании издали или в письмах вместо слов «До свиданья» говорили и писали «Целую ручку» подобно древнерусскому «Челом бью».
Жизнь на взморье была очень благоустроена. Повсюду на главной улице, Иоменской, тянувшейся вдоль всего взморья, были прекрасные магазины, но туда надо было ходить только за какими-либо деликатесами, устрицами, икрой или винами, так как обычную провизию развозили и разносили по домам возчики, разносчики и молочницы. Еще лежа в постели, я слышал крик:
— Осетрина, судаки, сиги.
Это приезжал небольшой фургон со свежей рыбой. Отдельно привозили копченую рыбу, которую ночью коптили тут же на берегу. Продавали целые груды копченых угрей, камбалы и знаменитых рижских «стремишек» (Stremling) или копчушек. У ворот дачного двора возчик или разносчик останавливался, и к нему спешили из дому кухарка, а иногда и сама хозяйка.
К полудню вся провизия бывала продана, и фургоны порожняком ехали обратно к магазинам и складам.
Но не только продовольственные товары развозили по дачам. Чуть ли не через день по улице проходил какой-нибудь «коробейник» с огромным тюком за спиной и железной палкой в руке. Если коробейник замечал дачников, главным образом, дачниц, он заходил на территорию дачи, тяжело сбрасывал тюк и перечислял свои товары. Чаще всего, это были летние материи, цветные платки, кружева и всякая галантерея.
Если коробейник был татарином, а это бывало часто, то в его тюке значительное место занимало туалетное мыло, так называемое «казанское мыло». Казанское мыло было очень дешево, кусок стоил 10 копеек, но запах был неважный, и при намыливании пена становилась почему-то цветной: красной, желтой и тому подобной. Это мыло покупали для прислуги и для детей.
Ни тетя Аня, ни тетя Эльза почти никогда ничего не покупали у коробейников, но заставляли разворачивать и показывать уложенные в тюки товары, иногда спрашивали цены и начинали торговаться, давая надежду измученному потному коробейнику, на то, что у него что-нибудь купят.
Напрасно. Через полчаса тетки уходили, оставляя коробейника, которому приходилось все снова заворачивать, запаковывать, связывать. Глядя в землю, согнутый, худой, с измученным лицом коробейник уносил свою тяжелую ношу, чтобы на соседской даче начать все сначала, а мне становилось стыдно, что тетки из пустого любопытства отняли у бедняка столько времени. Когда же, но это было 2—3 раза за все лето, тетки покупали что-нибудь, платок или ситцевую материю на платье для прислуги, я был рад и думал:
— Вот теперь ему легче нести, — и все хотел угадать, насколько меньше и легче стал его тюк.
Мой отец жил почему-то не с Белявскими, хотя места ему хватило бы, а отдельно, далеко от моря и всего только один месяц, так как на наем комнаты на больший срок у него не было денег, и остальное лето он оставался дома на квартире Белявских. Его комнатка в Майоренгофе была далеко от дачи Белявских, по другую сторону от железнодорожной линии, километрах в трех от моря. Раза два я ходил с бабушкой к нему, когда он вечером приезжал со службы. Мне хотелось быть с ним, я хотел приласкаться к нему, но он был холоден со мной, не обращал на меня внимания и почти не разговаривал со мной. Никогда ничего мне не рассказывал и не объяснял. Да и зимой, когда мы жили вместе, он приходил со службы усталый, и ему было не до меня. Мать стращала меня и брата Ваню отцом, и мне кажется, у меня не было никаких чувств к нему, кроме любопытства и страха.
Перед концом дачного сезона произошло еще одно семейное торжество: 1-го августа был день рождения бабушки, в 1897 году ей исполнился 61 год. В этот день, ежегодно, к торжественному обеду, а затем к шоколаду с именинным кренделем, являлись все ее дети со своими семьями. Каждый из приехавших преподносил подарок, главным образом, своей работы.
Приехала, как всегда, и семья тети Hedwig. Ее муж Иван Юльевич фон Эккардт преподносил бабушке всегда одно и то же: духи.
При передаче подарка каждый должен был говорить приветственное слово, а дети — выученные наизусть поздравительные немецкие стихи.
Я помню, что Иван Юльевич говорил очень длинную речь стоя, и мы все вокруг тоже стояли. Он подробно объяснил, какой он хороший зять, как он почитает свою тещу (Schwiegermutter) и какой хороший и дорогой подарок он преподносит. После этого он пожелал ей здоровья и вручил духи.
Я с нетерпением ждал конца лета. Я очень поправился за лето, коклюш прошел, уши зажили. Вскоре после бабушкиного рождения отец отвез меня в Торенсберг на новую квартиру, где меня уже ждала мать с Ванечкой, вернувшиеся из Митавы.
Новая квартира была на Кладбищенской улице3, она понравилась мне больше прежней, в ней было три комнаты, а не две. Правда, от вокзала она была дальше, и район считался хуже. Дом был деревянный одноэтажный, но в чердаке была мансарда из двух квартир, одну из которых мы наняли. Одна комната в центре чердака имела нормальные вертикальные стены, а у двух комнат, окна которых выходили на боковые стороны, стены были покатые, так как они являлись внутренней стороной крыши. В квартиру к нам вела внутренняя лестница, которая заканчивалась общими с соседями сенями, откуда был вход в темную кухню, так как окно кухни выходило на лестницу. Вход в квартиру был через кухню.
Одна из маленьких мансардных комнат была гостиной, там стоял старинный бабушкин гарнитур из красного дерева, то есть диванчик, два кресла и круглый столик, на полу лежал небольшой ковер. В другой мансардной комнате была столовая, там, кроме обеденного стола стоял у стены еще небольшой столик для моих занятий. В большой комнате — спальне, кроме 4 кроватей, присутствовали шкаф, комод и умывальник.
Квартирой мы все были довольны, особенно я: я никогда в детстве не жил вместе со своей семьей в такой уютной квартире. Но у нее был своеобразный недостаток: она находилась против большого лютеранского кладбища. Каждые полчаса к нам доносился погребальный звон, а затем пение хорала с кладбища. Если же кто-нибудь выглядывал через окно спальни, то почти обязательно взгляд его падал на очередную погребальную процессию. Это постоянное «memento mori» сначала нас немного смущало и наводило на скорбные мысли о бренности всего земного, но вскоре мы привыкли и стали считать похороны, звон колокола и звуки хорала обычным явлением, входящим в нашу жизнь и быт.
В хорошую погоду и в свободное время мама с Ванечкой ходили гулять на кладбище: там было много зелени и чистый воздух. Я ходил реже, так как меньше бывал дома и предпочитал домашние игры.
На новой квартире у меня нашлись и первые сотоварищи по играм из соседних квартир. Внизу, в нижнем этаже нашего дома, было две квартиры: одну занимал сам владелец дома, пожилой немец Арндс, а другую — старший счетовод той же службы, где служил мой отец, по фамилии Латышев. У Латышева был сын Коля, мальчик одних лет со мной. Учился он в реальном училище, но в праздники мы играли вместе. Уже в августе, после моего возвращения со взморья, мы стали с ним сооружать в углу нашего двора железную дорогу. Наше внимание, конечно, больше всего привлекала железная дорога, так как мы постоянно ездили в поездах, и наши отцы служили на ней. Мы строили из песка насыпи, устраивали речки, через которые наводили мосты, по насыпям проводили бороздки, служившие нам рельсами, из нитяных катушек и спичечных коробок устраивали паровозы и вагоны, а затем водили поезда. На концах дороги мы из дощечек сооружали станции.
Кроме Коли, у меня оказалось еще два приятеля. Это были мальчики из соседнего единственного на улице каменного трехэтажного дома, где были квартиры получше и где, по моим понятиям, жили богатые люди. В этом доме жила немецкая семья по фамилии Цандер, у этой семьи было два мальчика 9 и 7 лет, которых звали Цуце и Жуке. У немцев ведь неограниченный запас слов, которые могут служить собственными именами, а уменьшительные имена иногда могут быть совершенно неожиданными.
Я как-то встретился на улице с этими мальчиками и стал ходить к ним в большой сад, который был разбит при их доме. Играть с ними было не так интересно, как с Колей Латышевым, так как я плохо говорил по-немецки, а они еще хуже по-русски. В школу они еще не ходили. В семье Цандер царил твердый семейный режим. После обеда, время которого всегда твердо соблюдалось, для детей наступал «мертвый час». Они должны были раздеваться, ложиться в постель и лежать в ней полтора часа, независимо от того, спят или нет. Лежать они должны были молча и не разговаривать. Хотя это иногда стоило им горьких слез, но о неподчинении не могло быть и речи. Меня это удивляло, так как ни я, ни Ваня днем не должны были спать. Мои игры с мальчиками Цандер ограничивались беготней и прятками, так как ни о чем другом ни придумать, ни договориться не могли.
У нашего домохозяина Арндса жила его внучка Марихен, года на три старше меня, которая уже училась в Рижской Ломоносовской женской гимназии. Недели две после моего приезда мы встретились с ней приветливо, один раз я даже был в гостях у нее, но вскоре сделались почему-то врагами. Мне было 9 лет, ей — 11—12: в этом возрасте девочки начинают смотреть на мальчиков уже пренебрежительно, а мальчики избегают их общества. У меня с Марихен дело дошло до драки, мы надавали друг другу пощечин и оба считали себя победителями. У Марихен оказались знакомые гимназисты из III—IV классов моей гимназии, которые потом дразнили меня тем, что девчонка меня побила, но я это отрицал. Мать и соседи бранили меня за то, что я дрался с девочкой. Но вражда у нас стала лютой, и мы не здоровались друг с другом до конца моего пребывания на Кладбищенской улице.
Помнится мне, что во дворе большого соседнего дома я впервые увидел «Петрушку». Это было днем. Из ворот своего двора я вдруг увидел, что по улице приближается толпа мальчишек, окружающая двух мужчин, из которых один нес на спине шарманку, а другой сложенные ширмы и какой-то небольшой ящик. Процессия вошла во двор соседнего большого дома. Я бросился туда и смешался с детской толпой.
Заиграла шарманка. Мужчина расставил ширмы и спрятался за них. В окнах дома показались зрители. Когда шарманка умолкла, началось представление. Над ширмой появилась сначала одна, а потом и другая кукла. Одна изображала Петрушку, который был одет в костюм Пьеро, а другая полицейского.
Между ними начался разговор, причем полицейский говорил естественным голосом, а Петрушка каким-то петушиным. Разговор перешел в спор, а затем в драку. У Петрушки в руках оказалась дубинка, которой он дубасил полицейского, но затем полицейский выхватил дубинку у Петрушки и отколотил его. Петрушка перекинул ногу через ширму, а затем с воем уронил голову, упал на ширму и замолк. Полицейский схватил его за шиворот и утащил.
Представление шло на русском языке, но Петрушка говорил ломаным языком (что выдавало его происхождение от итальянского Пьеро), а полицейский правильно. Все представление заняло не более 15 минут. Когда оно закончилось, мальчишки восхищенно захлопали в ладоши. Мужчина вышел из-за ширм, сложил их и под звуки вновь заигравшей шарманки, сняв шапку, стал обходить дом, смотря в окна, откуда ему бросали медные и серебряные монеты.
Петрушка приходил несколько раз в лето, и хотя исполнители были разные, ход спектакля по существу был один и тот же, варьировался лишь собеседник Петрушки. Иногда вместо полицейского появлялся черт с рогами, который вместо ареста уволакивал Петрушку в ад, иногда полицейскому помогала собака, появлявшаяся в конце представления, чтобы схватить Петрушку поперек туловища зубами и стащить его с ширмы. Я не помню в точности содержания Петрушкиного диалога, но он был очень примитивен, по-видимому, дело шло о том, кто кому должен был уступить дорогу или кто кого умнее.
Наступала осень. Хотя я совсем не посещал гимназию во втором полугодии прошлого учебного года, я был переведен в старший подготовительный класс.
Я отправился в гимназию. Старший подготовительный класс был большой, в нем числилось 62 ученика. Сидели мы за длинными узкими партами на 4 человека, столы со скамейками были сколочены вместе и составляли одно целое. Скамейка была простая, тоже узкая и без спинки. В столе было сделано 4 отверстия, куда вставлялись стеклянные чернильницы. Любимым занятием приготовишек было закрыть место чернильницы рукой и уверить кого-либо из новичков, что его пальцы настолько сильны, что никому не удастся их проткнуть или раздвинуть. А когда кто-нибудь из сомневающихся начинал протыкать пальцем сомкнутую ладонь, шалун-приготовишка быстро убирал свою руку и пальцы скептика с силой тыкались в чернильницу, забрызгивая всю руку, а иногда и лицо, и костюм.
Перед партами стояла учительская кафедра, рядом с ней классная доска.
Учителем русского языка и арифметики был Онисим Игнатьевич Болотов, он же помощник классного наставника. Это был человек средних лет, маленького роста, очень подвижный и живой. Во время классной перемены он мчался из одного конца коридора в другой, пресекая потасовки гимназистов, причем с виновным расправлялся тут же на месте, захватывая двумя пальцами волосы за ухом, а затем большим пальцем задирая их наверх. Мы так привыкли к этим затычинам, что не только не обижались на них, но и любили их, а многие малыши кричали: «И мне, и мне!». И тогда Онисим Игнатьевич драл волосы, уже любя, и ученик был очень доволен.
Подзатыльники Онисима Игнатьевича были признаком любви и расположения. Тех учеников, которых он не любил, он никогда не трогал и как будто не замечал. Это обижало, и когда Онисим Игнатьевич через несколько месяцев своего игнорирования вдруг давал кому-нибудь из игнорированных подзатыльник, лицо малыша сияло от счастья.
Владимир Николаевич Шустов преподавал не только рисование, но и чистописание.
Законоучитель и учитель гимнастики были те же. Но, кроме православного священника, преподавал и пастор. На уроке Закона Божьего ученики расходились по вероисповеданиям: православные, их было большинство, оставались в своем классе, а лютеране уходили в другой класс, где им преподавал пастор. У католиков и евреев не было уроков Закона Божьего вовсе, так как их было мало, и преподавателей для них не нанимали.
Для приема евреев в гимназию была установлена норма: в Петербурге и Москве — 3%, в губерниях, входящих в черту оседлости (Белоруссия, правобережная Украина, кроме Киева, Польша и Литва) — 10%, а на остальной территории России — 5%. Но желающих поступить в гимназию было гораздо больше, поэтому для еврейских детей создавался при приеме жестокий конкурс, и в гимназию попадали самые способные. Вследствие этого евреи-гимназисты учились хорошо. В Риге, при норме не более 5%, в классе было 1—3 еврея.
В тот 1897—1898 учебный год в гимназии был назначен новый пастор, молодой человек, латыш Гайлит. По курьезному стечению обстоятельств, преподавателем Закона Божьего для лютеран в Риге реально мог быть только латыш, хотя все немцы были лютеране, и большинство кирх были немецкие. Дело заключалось в том, что Закон Божий разрешалось преподавать обязательно на родном языке. Следовательно, этим правом могли пользоваться и немцы, и латыши. Но в классе полагался лишь один преподаватель, которому приходилось говорить пол-урока по-немецки, пол-урока по-латышски. Однако найти среди немцев пастора, который мог преподавать по-латышски, было очень трудно, и поэтому приходилось приглашать пастора-латыша.
Этот Гайлит был, по-видимому, незаурядным человеком, потому что много лет спустя, в 1919 году, когда образовалось самостоятельное государство Латвия, он стал Министром Народного Просвещения, оказав, между прочим, в память своего бывшего директора, большую услугу тете Ане Белявской, установив для нее приличную пенсию.
Учебные программы старших приготовительных классов были достаточно велики. По русскому языку надо было научиться писать грамотно, не делая ошибок даже на букву Љ, по арифметике надо было уметь производить все действия в любых количествах. По Закону Божьему расширялся круг молитв на церковнославянском языке с их интерпретацией и знакомство с основами христианского учения и христианскими праздниками.
Новым предметом, который отсутствовал в младшем приготовительном классе, было пение, на которое выделялся 1 час в неделю за счет гимнастики. Для гимнастики оставался тоже только 1 час в неделю, и поэтому для нее дополнительно отводилась одна большая перемена в неделю.
Преподавателем пения был Дмитрий Моисеевич Величко. Он приходил на урок со скрипкой, слушал и распределял голоса, развивал слух и знакомил с нотной грамотностью, организовывал хор.
Учебный год разделялся, как и теперь, на четыре четверти. В середине года устраивались Рождественские каникулы, которые начинались 23 декабря и кончались 6 января, таким образом, продолжались две недели. Время от 16 августа по 23 декабря делилось поровну на две части, которые составляли первые две четверти. Второе полугодие начиналось 7 января и продолжалось до 15 мая, после чего во всех классах по 1 июня проходила экзаменационная сессия. Второе полугодие прерывалось 2 раза: 3 дня в феврале праздновалась масленица, затем 2 недели был Пасхальный перерыв.
Пасхальный перерыв охватывал Страстную неделю перед Пасхой и самую Пасхальную неделю. В Страстную неделю все православные гимназисты должны были говеть, исповедоваться и причащаться. Говенье заключалось в том, что в Страстные понедельник, вторник и среду нужно было 2 раза в день ходить в гимназическую церковь, причем во вторник и среду каждый ученик должен был индивидуально исповедоваться у гимназического священника. В четверг утром во время церковной службы происходило причастие.
В Александровской гимназии православных было около 300 учеников, но из них примерно 50 человек получало разрешение говеть со своими родителями в других церквах, так как их родители жили вне Риги, куда дети уезжали на Пасхальные каникулы. Около 250 гимназистов говели в гимназической церкви.
Таким образом, учебный год состоял, не считая экзаменов, из 34 учебных недель, но много недель были неполными, так как прерывались церковными и царскими праздниками. То есть внутри них был еще один, иногда два праздничных дня. В такие дни занятия не шли. Всего, не считая Рождественских и Пасхальных недель, было 12 церковных и 8 царских праздников в году (Дни рождения, именин и восшествия на престол Императора и Императрицы, и Рождения и именин Наследника Цесаревича) и 1 праздник гимназической церкви. Большинство из этих праздников падало, естественно, на период учебы (август—май), поэтому из 34 недель не менее половины были неполными. Неделю, когда не было праздника и нужно было работать все 6 дней подряд, все считали трудной неделей.
Так как христианская Пасха подобно еврейской не имеет точной календарной даты и привязывается к лунному году, празднуясь в первое воскресенье после весеннего новолуния, Пасхальный перерыв бывал или в конце марта, или чаще в апреле. Поэтому не было и точной даты, когда кончалась третья четверть и начиналась четвертая.
В конце каждой четверти ученикам выставлялись по всем предметам четвертные отметки, и в зависимости от них ученики распределялись по разрядам успеваемости или оставались вне разряда. Разрядов было два.
В первый разряд зачислялись ученики, получившие по большинству главных предметов отметку 5, а по остальным главным и по не главным — не менее 4. Во второй разряд зачислялись ученики, не имеющие ни по одному из предметов отметку 3. Все, кто имел хотя бы одну тройку в четверти, оставались вне разряда.
Внеразрядники делились тоже на 2 группы: успевающие и неуспевающие. Успевающие не должны были иметь ни одной двойки, иначе они были неуспевающие. Дальше шла дифференциация неуспевающих в зависимости от числа предметов, по которым поставлены неудовлетворительные отметки.
Главными предметами в гимназии были Закон Божий, русский язык (или литература), древние языки и математика. Остальные предметы были не главными, а один из иностранных языков, из тех, что изучали в гимназии, был даже необязателен. Правда, в рижских гимназиях эта необязательность совершенно не чувствовалась, и гимназистов, которые воспользовались бы этим правом и учились только одному иностранному языку, не было.
Нормально в разряды попадали треть или даже четверть учеников, и около половины, а иногда и больше, были неуспевающими. Число второгодников было очень велико, особенно в III, IV и VI классах, которые считались особенно трудными, так как в III классе начиналось изучение греческого языка, в IV — греческих классиков, а в VI — изучение латинских и греческих поэтов. Второгодников в этих классах было не менее 20% всего состава, в других же классах 12—15%.
Каждую четверть ученики делились не только по разрядам, но и получали номерное место в классе по успеваемости. Определялся первый ученик, затем второй и так далее, пока не доводили до последнего места в классе. Я считаю этот метод поощрения очень удачным. Каждый гимназист ясно видел свою успеваемость в классе, и ослабление ее сейчас же отражалось в номерном месте. Большинство боялось опускаться с передних мест на последние. Я не говорю, конечно, о явных лодырях и лентяях, которые не хотели учиться и бравировали своими двойками. Такие гимназисты тоже были.
В старшем приготовительном классе я учился сравнительно хорошо, но был во 2-м разряде, так как из 3 главных предметов, Закона Божьего, русского языка и арифметики, у меня была пятерка только по Закону Божьему, по русскому языку и арифметике была только четверка.
Надо сказать, что по Закону Божьему большинство учеников во всех классах имели пятерки, такова уже была традиция, и не только в рижских гимназиях, но и в гимназиях других учебных округов. Это объяснялось, конечно, с одной стороны легкостью предмета, а с другой и методом оценки, когда отметка ниже четверки показывала не только плохое знание, но и непочтение к религии, за которым следовало исключение из гимназии. Законоучители же спрашивали снисходительно, за формальными знаниями не особенно гонялись, так что пять получить было не трудно.
По русскому же я получал в четверти четыре потому, что я был недостаточно подготовлен по орфографии, ведь я полгода в младшем приготовительном классе не учился, многих самых элементарных орфографических правил не знал, поэтому писал с большими ошибками и получал за диктанты иногда единицы.
Так было до 4-й четверти, хотя я грамматику учил добросовестно, интересовался ею и любил ее, но никак не мог применять свои знания на практике.
Мою мать очень волновала моя плохая грамотность. Она боялась, что так и не осилю ее, как не осилила ее она сама, оставшись малограмотной. Она старалась мне помочь, но как? Грамматические правила она сама не знала, а те, что когда-то и знала, забыла. Но кто-то ей сказал, что списыванием с книги можно научиться грамотно писать. Примером служили канцелярские писари, которые, окончив лишь сельскую одноклассную школу, писали вполне грамотно, так как постоянно занимались перепиской.
Вот мать и стала меня мучить перепиской. Ежедневно, окончив приготовление уроков, я должен был переписывать какой-нибудь печатный текст, безразлично какой, тот, который попадался матери под руку. Я получал задание написать три страницы, но за каждую ошибку мне прибавлялось по одной странице. Иногда я сидел за переписыванием целыми вечерами до изнеможения и горьких слез, так как, теряя силы, я делал все больше ошибок. А мать приходила в отчаянье.
И вдруг весной произошел неожиданный перелом. Я внезапно понял, как надо думать и писать. На очередном классном диктанте я получил 5. Я был счастлив, меня распирало от счастья, я должен был им немедленно поделиться. Но мать была дома далеко, а товарищи по классу были больше заняты своими отметками, а не моими. Но тут же в гимназии жила бабушка, которая всегда интересовалась моими успехами и отметками. Я решил сейчас же побежать к ней и показать ей отметку.
Но как это сделать? Ведь в той же тетради за прежнюю диктовку у меня стояла единица, да и перед тем стояли неважные отметки, двойки да тройки. О них я раньше бабушке не говорил. Но я не мог сдержать своей радости и побежал. Я решил, показывая бабушке тетрадку, не выпускать ее из рук, чтобы она не стала ее рассматривать, а единицу, которая стояла в конце предыдущей страницы, просто покрыть пальцем, если бабушка все же станет перелистывать тетрадь.
Я так и сделал, прибежал к бабушке, рассказал ей про диктовку, показал ей пятерку, написанную красными чернилами. Но случилось то, чего я боялся. Бабушка захотела взять тетрадь в руки, потянула ее к себе. За тетрадью потянулась моя рука с пальцем, зажавшим единицу.
— Warum ziehst du doch deine Hand, — сказала бабушка, — Laß doch das Heft!4
Она отодвинула мой палец, и к моему ужасу под ним обнаружилась единица. Наступило неловкое молчание. Я не знал, куда деваться и сожалел о своей прыти. Но бабушка была добра и любила своего внука. Она промолчала, и мне показалось, хотя я старался и не смотреть на нее, что она чуть-чуть улыбнулась. Но радость моя прошла, взяв тетрадку, я поспешил ретироваться.
По арифметике у меня тоже было 4, а не 5, так как от усталости я становился рассеянным и делал ошибки. Ведь я был самым младшим в классе: только в декабре, в конце 2-й четверти, мне исполнилось 9 лет, а всем другим ученикам — еще до августа месяца, так как в старший приготовительный класс принимали лишь тех, кому уже к началу занятий было 9 лет. А многим было уже 10, а некоторым даже 11. Кроме того, я приходил в гимназию утомленным после поездки по железной дороге из Торенсберга. Наконец, здоровье мое за лето хоть и поправилось, но я по природе был хил и физически плохо развит. Поэтому при решении задач внимание мое к концу урока ослабевало. По существу же я усваивал курс легко и свободно, и для меня все было понятно. Я любил решать задачи, где цифры облекались в какую-то реальную форму, получали плоть и кровь.
Итак, я был во 2-м разряде, а место мое в классе колебалось между 7-м и 9-м. Вообще это было не плохо, если принять во внимание, что в классе числилось 62 ученика. В классе были и блестящие ученики. Первым был Николай Тихомиров, сын Директора Рижской Городской гимназии, но я был с ним в далеких отношениях. Вторым учеником был розовый выхоленный Владимир Ростиславов, который мне очень нравился, поэтому я любил его дразнить. Ростиславов был светлокудрый блондин с неясным цветом лица, очень воспитанный, очень хорошо одетый. Я любил с ним разговаривать. Ростиславов тоже ко мне благоволил и представил раз в церкви своим родителям. Его отец был Товарищ Прокурора Рижского Окружного Суда. И Тихомиров и Ростиславов вскоре ушли из гимназии, так как их родители получили назначение в другие города.
Очень много лет спустя, в 1925 году, я в Киеве совершенно случайно узнал через знакомых, что в городе очень бедно живет девушка Ростиславова. Я отыскал ее и узнал, что это сестра моего бывшего товарища, который к тому времени уже был в эмиграции и жил во Франции.
Третьим учеником был еврей Астрахан, который тоже, как Тихомиров и Ростиславов, имел одни пятерки, но занимал третье место потому, что число пятерок у него было меньше, так как не было отметки по Закону Божьему. Это был крупный, довольно неряшливый мальчик лет Ю.В классе было всего 3 еврея, все они были старше других учеников, так как чтобы попасть в приготовительный класс, они должны были победить на 2 конкурсах, на общем вступительном, а затем на своем — между евреями. И, следовательно, должны были обладать знаниями, которые по существу, далеко превосходили требования, предъявляемые для поступления в приготовительный класс.
Им было легко учиться, к тому же они были очень способны. Положение их среди учеников было скверное. Среди немецкой и русской интеллигенции антипатия к евреям была сильна. Она поддерживалась своеобразным еврейским бытом, особенностями еврейского характера и деятельности, слишком видимой жаждой наживы, что претило немецкой добросовестности и русской порядочности. И к тому же какой-то внешней неряшливостью и неприятной интонацией говора. Эта антипатия родителей не могла ускользнуть от детей, которые часто проявляли ее без всякого повода и грубо и незаслуженно обижали мальчиков — евреев.
В детских ссорах нередко можно было услышать выкрики: «Ах ты, жид!»
Я тоже не особенно благоволил к ним, они меня раздражали своим поведением. Особенно сердил покровительственный тон одноклассника Фейгельмана, который старше меня был только на 1—2 года, но называл меня почему-то «милое дитя».
Чтобы следить за порядком в классе, назначались двое дежурных из числа лучших учеников. Дежурные назначались на неопределенное время, пока их почему-либо не сменяли.
Можно было быть дежурным целый год. Дежурные были вроде теперешних старост. Многие гимназисты не хотели быть дежурными, так как надо было отвечать за поведение класса и самим подавать пример образцового поведения, это было утомительно. Кроме того, дежурные должны были записывать учеников, которые до прихода учителя, но после звонка, нарушали дисциплину, шумели или дрались в классе, или портили ножом парты и утварь, вообще совершали какие-нибудь проступки. Эти записи надо было подавать учителю для наложения на виновных наказания. Дежурных в классе было всегда два, и они исполняли свои функции совместно, подобно римским консулам.
Хотя я был только 7-м или 9-м учеником, Онисим Игнатьевич Болотов, наш классный наставник, почему-то назначил меня одним из дежурных. Несомненно, то обстоятельство, что я директорский племянник, имело соответствующее значение. Кроме учителей, постепенно узнавали о том, что я директорский племянник и мои товарищи.
Это очень тяготило меня, так как за каждую шалость, к которой я был сильно склонен, за недостаточно хороший ответ, я получал не только обычный выговор, но и добавление: «А еще директорский племянник». Или даже еще хуже: «А вот я Егору Васильевичу пожалуюсь или скажу». Останется это заявление пустой угрозой или действительно пойдут на меня жаловаться, я не знал, но я боялся старого, строгого и, как я думал, сердитого дяди Гули и знал, что тетя Аня шутить не любит, и мне может от них серьезно попасть, да еще и дома от отца с матерью. Поэтому я часто завидовал Тихомирову, у которого отец был директором в другой гимназии, и его никто не попрекает, что он директорский сын. Но с другой стороны, я привлекал к себе большое до известной степени внимание учителей.
Как бы то ни было, я был назначен дежурным. Но я оказался плохим дежурным. Мой «напарник» был мальчик серьезный и требовательный и часто подавал О.И. Болотову записки на нарушавших дисциплину учеников. И вот, когда один раз он положил такую записку на кафедру перед приходом Болотова, провинившиеся ученики упросили меня порвать поданную записку, что я и сделал. Мой содежурный не обратил на это особенное внимание, и дело могло бы этим и кончиться, если бы мои приятели, а все они были в возрасте 9—10 лет, сами бы не выдали меня.
Как-то, когда Болотов сделал мне замечание за какой-то непорядок в классе, мои приятели стали за меня заступаться:
— Карум — хороший дежурный, он добрый, он рвет записки, которые подает Калнин, злой дежурный.
Болотов закричал на меня, что не будет читать записки, которые я подам ему. И вот тогда мне в первый раз показалось, что он не любит меня и рад поймать на чем-нибудь, чем-то я ему не симпатичен. В дальнейшем, года через два, это выявилось ясно, и тогда я понял, что между ним и директором гимназии плохие отношения. Директор почему-то относился к нему презрительно, а Болотов, человек неглупый, не мог этого не чувствовать, а я был директорский племянник.
О.И. Болотов хорошо знал общественное положение родителей своих учеников и, по-видимому, учитывал его в отношении к ученикам. Я помню, как он крикливо и грозно распекал одного моего товарища, приготовишку Попова, в чем-то провинившегося, отец которого был как-то причастен к чайной фирме «Братья Поповы». Он наскакивал на перепуганного мальчика и орал:
— Как ты смеешь так вести себя? Ты думаешь, твой отец купец, ведет собственную торговлю? Нет, запомни, он только приказчик, приказчик, приказчик!
И Болотов махал пальцем в такт своим словам перед носом заплакавшего мальчика, а на лице его расплывалась презрительная улыбка. А окружавшие его приготовишки учились понимать, что иметь отцом купца — хорошо, а приказчика — стыдно. В 1900 году Болотов ушел из гимназии с назначением инспектором народных училищ.
Дисциплина на уроке в приготовительном классе была довольно хорошая, если не считать некоторый шум, неизбежный уже потому, что в классе находилось 62 ученика. Успеваемость тоже была неплохая, но спрашивать всех часто устно не было возможности, поэтому Болотов устно главным образом объяснял, а отвечали мы в основном письменно, выполняя классные работы. За плохо исполненные работы или за плохой устный ответ у доски не только ставилась двойка или единица, но Болотов записывал ее в дневник ученика вместе со своим замечанием, а на другой день ученик должен был показать ему дневник, где под его отметкой и замечанием должна была стоять подпись родителя. Многие гимназисты очень боялись этих записей.
Был у нас в классе один ученик по фамилии Хрусталев, сын какого-то захудалого капитана 116-го пехотного Малоярославского полка, часть которого стояла не в Риге, а в крепости Дюнамюнде при устье реки Двины. Оттуда за 15 километров по железной дороге и приезжал ежедневно и самостоятельно в гимназию его сын, ученик приготовительного класса. Это был настоящий заморыш, худой и какой-то серый с торчащими вихрами непонятного цвета, с веснушчатым лицом. Учился он плохо, был слабо развит для своих лет, но с товарищами держался важно и знал много таких вещей, о которых большинство из нас не имело никакого понятия. Например, как ловить птиц, как гонять голубей, как надувать кондукторов и ездить бесплатно на поезде. Он был всегда голоден, завтрака из дому ему не давали, но у него в кармане было всегда несколько копеек, на которые он покупал с уличных лотков маковники.
Моя мать строго-настрого запрещала мне что-либо покупать с лотков у разносчиков, да у меня никогда и денег не было, так как я, к великому своему огорчению, завтракал у тети Ани, что не позволяло мне, подобно остальным моим товарищам, бегать всю большую перемену, жуя булку, по двору.
Я с завистью смотрел, как Хрусталев ест липкие и грязные маковники, они казались мне невероятно вкусными. Иногда у него появлялось и другие лакомства, которые он вынимал из карманов брюк, например, кусок кокосового ореха.
Поедал он все это медленно и важно, вызывая не только мою зависть, но и многих других.
Но учился он, как я уже сказал, плохо, ученьем не интересовался, да времени ему на ученье при длительных поездках оставалось мало.
И вот раз после неудачного ответа Хрусталева Онисим Игнатьевич не только поставил в журнал двойку, но и потребовал дневник для записи. Хрусталев стал просить не записывать в дневник. Болотов был непреклонен. Хрусталев заплакал, но за дневником не шел, умоляя на все лады не записывать двойку в дневник. Онисим Игнатьевич раскричался за непослушание, встал с кафедры, чтобы самому взять дневник. Тогда Хрусталев бросился на колени и пополз за Болотовым, хватая его за ноги и целуя ему башмаки.
Класс замер. Смутился и Болотов. Он растерянно улыбнулся, велел Хрусталеву сесть, и сам вернулся на кафедру. Мы напряженно ждали, что будет дальше. Хрусталев громко всхлипывал.
— Пошел на место! — закричал на него Болотов. — И чтобы к завтрашнему дню все выполнить и выучить.
Размазывая кулаком слезы по грязному лицу, Хрусталев отправился к своей парте. Нам долго было жалко и даже страшно смотреть на него, он стал как-то еще худее и ниже, и мы думали, что же ужасное ждало Хрусталева дома, если он предпочел целовать сапоги.
Через некоторое время мне говорили близкие товарищи Хрусталева, что его отец, выслужившийся из солдат офицер, участник русско-турецкой войны 1877 года, пьяница и зверь, порет сына за каждую провинность, и за запись в дневнике мальчику было не миновать нещадной порки.
Как я уже писал, уроки приготовительного класса кончались в 1 час 30 минут. Я шел в квартиру Белявских и там должен был ждать отца, чтобы ехать с ним вместе домой. Но отец освобождался от службы лишь в 3 часа. Так как управление Риго-Орловской дороги было недалеко, то уже в 3 часа 15 минут он заходил за мной, и мы уходили на вокзал. Но почти 2 часа я слонялся у Белявских, делать мне было нечего, и бабушка решила учить меня играть на рояле, благо рояль стоял в зале в эти часы без пользы. Я с удовольствием согласился, так как любил музыку и пение.
Моя мать часто дома пела, хотя никогда не училась ни музыке, ни пению, и нот не знала. Но у нее в молодости было сильное сопрано, она знала много русских романсов, которые теперь называют старинными. И не только у нее, но и у всей ее семьи была музыкальная память и хорошие голоса, особенно у тети Вари Судзиловской.
У отца тоже была музыкальная память, правда он никогда не пел, но любил насвистывать. Все три его сестры обучались в детстве игре на рояле, что считалось обязательным для девиц, но только Эльза играла как следует и неплохо пела. Она любила петь, и от нее я услышал много романсов.
Бабушка в старости сама на рояле не играла, но взялась меня учить. Был куплен какой-то нотный учебник, и занятия начались. Я с интересом и старанием стремился постичь фортепианное искусство, но бабушка всегда была мной недовольна. Она сердилась, что я плохо постигал одновременную игру двумя руками и не мог быстро находить клавиши по нотам. Она считала, что я ленюсь. На самом деле, это было не так. Правда, я занимался только в положенное время, а в остальное к роялю не подходил, но дома у меня рояля не было, а в зале у Белявских играть я стеснялся, к тому же играть сразу после занятий в гимназии я не мог, так как чувствовал себя слишком усталым. Бабушке не хватало терпения, да и методика обучения, верно, сильно хромала. На занятия она брала с собой ножницы и била их кольцами меня по пальцам, когда я ошибался.
Перед Рождеством бабушка заставила меня разучить две немецкие религиозные рождественские песни, что я и сделал. Это было на 4-м месяце моего обучения. Но этими песнями и кончилось мое фортепианное образование, она больше не стала со мной заниматься, заявив, что я неспособен к музыке. Я был огорчен, но не стал ее просить: мне казалось, что ей просто надоело со мной заниматься.
К сожалению, никто больше со мной музыкой не занимался, даже тоща, когда я стал солистом хора, и не могло быть сомнений в наличии у меня музыкального слуха. Позже, когда я был взрослым и стал брать уроки пения у профессионального преподавателя, оказалось, что у меня абсолютный слух, но, увы, таланты мои заглохли, и я не умею играть ни на одном инструменте.
Весной 1898 года, когда я учился в старшем приготовительном классе, я в первый раз в жизни (мне было тогда 9 лет) смотрел спектакль, собственно говоря, не самый спектакль, а генеральную репетицию. В тот год Александровская гимназия решила поставить на масленицу спектакль и сыграть, не более и не менее, как «Короля Лира» Шекспира.
Душой этого нелегкого предприятия и, вероятно, даже его режиссером, был преподаватель Василий Михайлович Лебедев (племянник дяди Гули). Это был единственный случай за все мое пятилетнее пребывание в Александровской гимназии, когда гимназисты ставили спектакль, и, несомненно, этот факт связан с работой в гимназии В.М. Лебедева. В следующие годы, когда его не стало, спектакли уже не ставились.
В гимназиях того времени самодеятельность ограничивалась хоровым кружком, никаких других кружков, никаких увеселительных и танцевальных вечеров не было. Считалось, что гимназия существует для учения, а развлечения — это дело частное, семейное и должно проводиться вне гимназии.
Чем объяснить, что для постановки была выбрана одна из самых сложнейших пьес Шекспира, непосильная даже многим профессиональным театрам, я не знаю. Вероятно, тогда не были особенно требовательны к технике игры. Ведь этой весной еще не успел даже родиться Московский Художественный театр.
В самой гимназии ставить спектакль было нельзя, сцены не было. Поэтому наняли помещение русского общества «Улей». Тогда в Риге русского постоянного театра не было, и профессиональные труппы, приезжавшие на гастроли в Ригу, играли в зале общества «Улей». Это был обыкновенный небольшой концертный зал с обычной клубной, как теперь говорят, сценой. В первых годах нашего века (20-го) в Риге был построен русский театр, но клубный зал продолжал функционировать.
После образования в 1919 году самостоятельной республики Латвии, русский театр был сделан латышским, а русская труппа снова перекочевала в «Улей». О спектаклях в «Улье» пишет в своем романе «Бескрылые птицы» Виллис Лацис.
В гимназическом спектакле все роли, как мужские, так и женские, исполняли гимназисты старших классов, причем заняты были почти все гимназисты этих классов, если не на отдельных ролях, а таких тоже было немало, не менее 20, то в массовых сценах или на подсобных работах (суфлер, работники сцены и т. д.).
Мой дядя взял меня с собой на генеральную репетицию, которая шла в костюме и гриме. Я был потрясен страданиями старого короля и с замиранием слушал его громкую декламацию и трагическую жестикуляцию. Играющих женские роли я жалел, я понимал, как трудно им говорить и двигаться. Это действительно было так, потому что под шекспировским дамским костюмом у них было обычное мужское белье и башмаки, и костюм висел на них довольно комично.
Благородную Корделию играл первый ученик VII класса Родин. Это был женоподобный юноша с застенчивым краснеющим лицом и вьющимися каштановыми волосами. Он мне очень понравился. К сожалению, как потом трагически выяснилось, он нравился не только мне, а его блестящие способности и скромная женственная внешность покрывали собой далеко не скромные вещи.
Домой в Торенсберг после гимназии я возвращался для ребенка сравнительно поздно, после 4-х часов. Пообедав, приходилось сейчас же садиться за уроки. Но в праздники я оставался целый день дома. Мне подарили саночки, и я стал кататься на них с гор. Катался я не один, приходили и другие мальчики, в том числе гимназисты, жившие в Торенсберге.
Я уже упоминал, что Торенсберг расположен на горе, откуда он получил свое название — берг, а железная дорога и вокзал были под горой. С горы была проложена к вокзалу улица, круто идущая вниз. По ней очень удобно было кататься на санках, которые быстро скатывались вниз. Беда только в том, что по этой же улице ездили извозчики, отвозившие пассажиров на вокзал. Мать всегда боялась, что я попаду под лошадь. Я и мои товарищи объясняли ей, что санками можно при помощи вожжей управлять и уклоняться в сторону, да и вообще остановиться. Мать верила и разрешала мне кататься.
В один прекрасный день, когда я мчался лежа на санках с горы к вокзалу, я заметил, что лечу прямо под лошадь извозчика, подымающегося в гору мне навстречу. Удивительно, что я его заметил только тогда, когда до него оставалось несколько шагов. Сманеврировать я уже не успел и врезался прямо под ноги лошади. Лошадь взметнулась в сторону, санки опрокинулись, я вывалился, но отделался лишь ушибом. Но мои брюки оказались разорванными сверху донизу. Я был перепуган, извозчик ругался. Теперь самое трудное было — дойти до дому в разорванных брюках. Много горьких слез мне пришлось услышать от матери, зашивавшей мне брюки. Но радость, что я цел, спасла меня от наказания.
Незаметно наступила весна, а затем конец учебного года. Были назначены экзамены для перевода в I класс. По молодости лет я очень мало волновался, никакой подготовкой к экзаменам не занимался, да и в классе никакой подготовки к экзаменам, которая проводилась в школах советского периода, не было. Учебный год кончался, и экзамены были его естественным концом. Это был такой же опрос и такие же письменные работы, какие были в году. Экзамены проводились по Закону Божьему, русскому языку и арифметике. Экзамены проводил свой же учитель, без каких бы то ни было ассистентов. Ученики совершенно не волновались.
Устные экзамены я выдержал на пятерку и четверки. Но был на экзамене дан и диктант, который я мог по старой привычке написать плохо. На следующий день после экзаменов я оставался дома, и какую оценку я получил за диктант, я не знал. Вдруг дня через два после окончания экзаменов, когда я мирно играл на дворе, вернулся со службы раньше обычного отец и прямо ко мне.
— Ты знаешь, как ты сдал экзамен, и какая у тебя отметка по диктовке?
Я струсил, так как боялся, что написал диктовку плохо, и, следовательно, остался на второй год. Отец увидел, что я перепугался и пожалел меня.
— Ты получил по диктовке 4, и тебя перевели в I класс с наградой II степени. Собирайся сейчас со мной в гимназию, там будут объявлять решение педагогического совета.
Я не заставил себя долго ждать. Радостная мать меня быстро снарядила, и мы с отцом уехали в Ригу. В классе О.И. Болотов раздавал своим ученикам свидетельства с отметками об окончании приготовительного класса и о переводе в I класс. Я был переведен с похвальным листом, то есть с наградой II степени.
Наступило лето 1898 года, а вместе с ним снова возникли вечно новые и вечно старые проблемы здоровья (главным образом, моего) и экономии. Белявские отправлялись на это лето на дачу в местечко Кокенгузен и, как видно это уже входило в традицию, предложили взять меня с собой. Родственники отца почему-то обращали свое внимание главным образом на меня и почти не интересовались моим братом Ваней, который был умным и хорошим мальчиком, во всех отношениях не хуже меня. Возможно, что им было легче брать к себе меня, которому было 9 лет, чем Ваню, которому только исполнялось 5.
Родители решили оставаться на своей квартире, но чтобы дать и Ванечке подышать сельским воздухом, ненадолго, по приглашению Женечки Гладыревской, съездить к ней в Поплакен. Отец отпуск не получил. Я не помню вообще, чтобы отец за время своей четырехлетней службы на Риго-Орловской дороге получал когда-либо отпуск. Пожалуй, только в 1897 году, когда он жил в Майоренгофе, он воспользовался двухнедельным отпуском.
Итак, я с Белявскими уехал в Кокенгузен.
Местечко Кокенгузен (теперь Кокнесе) находится в очень живописной холмистой местности по Риго-Орловской железной дороге, на берегу Западной Двины между Ригой и Двинском (Даугавпилсом) в 94 километрах от Риги. Когда-то это был укрепленный город русских полоцких князей. На рубеже 12-го и 13-го веков, когда появились рыцари-меченосцы, здесь правил русский князь Вячко. Затем Кокенгузен стал рыцарской крепостью. Внутри этой крепости был построен неприступный рыцарский замок с башнями, рвом и подъемным мостом. Эту крепость осаждали и брали штурмом в Северную войну у шведов: в 1700 году — поляки, а в 1706 году — русские. От штурма русских замок был совершенно разрушен, и крепость перестала существовать.
А еще через сто лет Кокенгузен превратился в дачное место. Вокруг руин старого замка местные землевладельцы построили дачи, и рижане стали охотно снимать их на лето, привлекаемые очень красивой местностью, холмами, рощами и лесами, речками и ручейками, а также близостью большой реки, над которой высился большой утес Стабуранс. А разрушенный замок стал местом экскурсий. Деревянные части здания не сохранились вовсе, но высились полуразрушенные высокие могучие каменные стены шириной в метр с редкими узкими готическими окнами и бойницами, на углах замка высились круглые башни, а если подойти к самим развалинам, то ниже уровня земли внутри его виднелись поросшие кустарником, травой и даже деревьями глубокие каменные подвалы, где, по рассказам местных жителей и историческим преданиям, были темницы для людей, прикованных к стенам, и где содержались дикие звери, медведи, львы и тигры.
Тетя Аня выбрала для дачи Кокенгузен еще и потому, что дачников там было сравнительно мало, так как там не было моря, и место было настолько отдалено от Риги, что ежедневные поездки в Ригу были очень затруднительны. Дачи не были скучены, отстояли друг от друга чуть ли не на полкилометра, размещаясь главным образом по дворам-мызам.
И летние развлечения в Кокенгузене были иные, чем на взморье. Преобладали пикники в лес и на реку. В Кокенгузене жило много учителей, так как летом они не были связаны с Ригой. Собиралась компания, нанимали 3—4 крестьянских долгуш-линеек, все рассаживались, брали с собой прислугу, самовар, провизию и отправлялись на целый день куда-нибудь к красивому месту. В компании с Белявскими участвовали преподаватели Александровской гимназии Франц Егорович Клуге с семьей и Василий Михайлович Лебедев.
Линейки-долгуши для поездок нанимались без кучеров, править, кормить лошадей и смотреть за ними брались сами дачники. Я всегда устраивался на линейку, где правил Ф.Е. Клуге, он сажал меня перед собой и передавал мне вожжи. Для меня это было большое удовольствие.
Я пробыл у Белявских не полное лето, к концу его за мной приехала моя мать, чтобы взять с собой к Женечке Гладыревской в Поплакен. В Поплакене гостили мы втроем — мама, Ванечка и я. У Гладыревских в это лето родился второй сын, Юрий. Настроение в доме было всегда сумрачное. Сам Гладыревский все чаще уезжал из дому на несколько суток, и до нас доходила молва, что где-то он завел себе какую-то «любовь». Кроме того, в доме был постоянный хронический денежный кризис, что приводило к суровой экономии в питании. Но штат прислуги, включая письмоводителя, которого держал при себе Л.П. Гладыревский, и число лошадей не уменьшалось.
Помещичий дом, где жили Гладыревские, был построен в стиле ампир, перед фронтоном стояла колоннада, к которой вела широкая каменная лестница. Мы с братом очень любили бегать по всем ступеням лестницы, подымаясь и спускаясь с одной на другую. Как-то раз, когда мы были заняты этой беготней, мы не заметили, что на лестнице улеглась, глодая кость, огромная собака Гладыревских по имени Барс. Она была известна своей злостью, но почему-то днем иногда ее спускали с цепи. Своих, в том числе и нас, она не трогала.
И вот, мой брат Ваня, пробегая по ступенькам лестницы, увидел, что на его пути лежит этот огромный пес с костью, и остановился, боясь идти дальше. Но я, считая, что собака не тронет, закричал ему:
— Не бойся, Барс не тронет.
И тут случилось что-то страшное. Барс бросился на него, повалил и вцепился зубами в его ручонку. Ванечке тогда только что исполнилось 5 лет. Раздался страшный крик, я подбежал, но не знал, что делать. К счастью, поблизости были какие-то люди, которые прогнали собаку. Ванюшу подняли и отнесли в дом. Все платье его было в крови, рука была прокушена до крови. Большой шрам на правой руке выше кисти остался у него на всю жизнь.
В начале августа мы вернулись из Поплакена в Торенсберг. Моему отцу опять повысили жалованье: он стал получать 70 рублей в месяц.
Близилось 16 августа, когда я должен был отправляться в гимназию. Меня интересовало, в какой из первых классов я попаду. Дело в том, что с первого по пятый класс включительно в Александровской гимназии были параллельные классы, таким образом, был «первый класс» и был «первый параллельный класс».
В каждом классе числилось по 35—40 человек. По каким-то сметно-бюджетным соображениям плата за учение в параллельном классе была немного выше, что-то вместо 50 рублей в год — 55 рублей. Может быть поэтому, а может быть по другим соображениям, в параллельном классе состав гимназистов несколько отличался: там были дети более зажиточных и более интеллигентных родителей. Происходил некоторый отбор. В этих классах и учились лучше. Мне очень хотелось попасть в параллельный класс, мне казалось, что и учителя в параллельных классах лучше и интереснее. Вероятно, так и было.
Когда 16 августа я пришел в гимназию, я с удовольствием узнал, что попал в параллельный класс. Но были приняты меры, чтобы в основном классе были тоже хорошие ученики. Поэтому наш лучший ученик Тихомиров был определен в основной класс, но Ростиславов и все мои остальные приятели были зачислены в параллельный. Но от платы за учение директор меня освободил «по бедности». Он имел право 5% учеников освобождать от платы, если их родители бедны, а ученики хорошо учатся.
С 16 августа занятия пошли полным ходом. В гимназии была тогда принята классическая программа, установленная в 1884 году министром просвещения графом Толстым, разделившим гражданские средние учебные заведения на гимназии и реальные училища.
В гимназии было 8 классов, не считая приготовительных, и задачей гимназического обучения была подготовка юношей к университетскому образованию или к поступлению в другие высшие учебные заведения.
Реальные училища имели сначала 6 классов, и их задачей было дать общее образование тем, кто в дальнейшем заполнит ряды средней интеллигенции, занимаясь торговлей, или промышленностью, или отдавая себя государственной службе. Вскоре реальным училищам прибавили 7 класс, который был назван дополнительным и который должен был подготавливать реалистов к экзаменам в высшие технические учебные заведения.
В гимназии основным предметом были классические языки, в реальных училищах классические языки не изучались.
В первом классе гимназии я встретился с двумя новыми предметами, латинским языком и географией. Распределение учебных часов в неделю было следующее: Закон Божий — 2 часа, русский язык — 4 часа, арифметика — 4 часа, география — 2 часа, чистописание — 2 часа, рисование — 2 часа, гимнастика — 1 час, латинский язык — 7 часов, то есть ежедневно по часу, а по субботам — 2 часа, причем на втором часу писались еженедельные extemporalia — письменные переводы с русского на латинский.
Таким образом, всего в неделю набиралось 24 учебных часов, или 4 часа в день. Пение было вынесено вне расписания на 5-й час, но оставались на нем только те, у кого был обнаружен слух.
По Закону Божьему мы стали проходить Священную Историю Ветхого Завета, другими словами, еврейскую библейскую историю от так называемого сотворения мира; от Адама и до рождения Иисуса Христа. Это были интересные рассказы: о потопе, по истории еврейского народа, о его борьбе с иноземцами, героических подвигах его сынов, о патриотизме Давида и Самсона, о несчастиях народа, египетском и вавилонском пленении, о разрушении Иерусалимского храма и т. п. Конечно, основной нитью было изучение законов и пророчеств еврейских, служивших материалом к появлению идеи Спасителя.
У нас был небольшой учебник, насыщенный интересным и разнообразным содержанием. Меня очень увлекала эта история, я старался запомнить и сопоставить факты, стал легко запоминать их. У меня начала развиваться память, я быстро запоминал хронологические даты и исторические собственные имена, я стал переживать исторические события и мысленно представлять их. Мне кажется, что тогда уже у меня зародились любовь и интерес к истории, которые прошли со мной всю мою жизнь. Никакой другой предмет, никакая другая сторона жизни никогда не интересовала меня так, как история. Никакой другой предмет я не схватывал с такой легкостью, буквально с первого чтения, и никакие факты я так отчетливо, иногда на всю жизнь не запоминал, как исторические.
Судьба не дала мне быть историком, много причин было для этого. И сейчас, на старости, когда я вижу свои способности, проверенные жизнью, я знаю, что больше всего склонности, способности и интереса у меня было к изучению истории, исторических фактов и к решению различных исторических проблем. И память моя, вообще заурядная, по отношению к истории была выдающейся, блестящей.
Закон Божий, чистописание и рисование преподавали все те же учителя, а латинский язык и географию вел Франц Егорович Клуге, старый, высокий немец, который все время отхаркивался и отплевывался во время урока, в платок, конечно. Преподавал он добросовестно, объяснял ясно и точно, спрашивал и оценивал ответ справедливо. Дисциплина у него на уроках была хорошая, ученики уважали и слушали его. Они видели, что приобретают знания, и это доставляло им удовольствие.
Я не помню, какой учебник был по латинскому языку, кажется, Виноградова. Была также особая книга по латинской грамматике, автором ее был известный филолог Ходобай, но книга его была в обработке Адольфа. В первом классе мы проходили всю морфологию, на синтаксис не обращали внимания. Учебник состоял из переводов с латинского на русский и обратно. Переводились или отдельные предложения на определенное грамматическое правило, или маленькие рассказики из классической филологии. Но больше всего обращалось внимания на перевод с русского на латинский, который удостоверял знания, как грамматики, так и выученных за неделю слов. По субботам ученики писали письменный перевод, и достоинство этого перевода определяло оценку по латинскому языку. Обращалось внимание на знание слов. Вызванного на уроке ученика спрашивали слова, то есть преподаватель говорил слово по-русски, а надо было его повторить на латыни. Устно спрашивали склонения, спряжения и перевод. На дом задавали устные и письменные задания по грамматике и переводу.
По географии мы проходили общие понятия и пять стран света (Антарктида тогда страной света не считалась), знакомились с картой мира и с главными географическими явлениями (ветры, леса, пустыни, архипелаги и острова, флора, фауна, население, расы). Я сразу же очень полюбил географию и карту, стал заниматься очень хорошо.
Русский язык преподавал Степан Васильевич Кузнецов, сравнительно молодой человек, лет под тридцать, живой, веселый и интересный. Он же был нашим классным наставником. Мы любили его, авторитет его стоял очень высоко, но иногда смеялись и шутили у него на уроке, так как он сам был шумным человеком.
По программе мы должны были пройти подробно и полностью морфологию, изучить орфографию, писать диктовки, делать разбор предложения. Пересказов прочитанного мы не писали, так как директор гимназии, Е.В. Белявский, сам крупный специалист по методике русского языка, считал, что до определенного возраста (12 лет), и до наступления соответствующего развития и начитанности, давать детям писать пересказы нельзя: это портит язык и прививает привычку к бессодержательному письму. Мы пользовались как учебником русского языка Кирпичникова, так и хрестоматией с отрывками из произведений русских классиков, от Пушкина и до Тургенева, Аксакова и Григоровича включительно.
Арифметику преподавал Инспектор гимназии Владимир Васильевич Руднев, небольшого роста старик, с бородкой и кудрями с проседью на голове. Мы и занимались по учебнику, им написанному. Проходили в первом классе задачи на действия с целыми числами. Но примеров мы решали очень мало, главное было — задачи. Это делало курс интересным. Содержание задач зачастую было замысловатым, все больше из торгового быта. Преподавал Руднев тоже очень хорошо, объяснял ясно и толково. Нам нравились его уроки и сидели мы на них очень хорошо.
Уроки по рисованию стали тоже гораздо интереснее. Преподаватель В.Н. Шустов стал приносить в класс гипсовые пластинки с барельефами, которые мы должны были срисовывать и растушевывать. Мы перестали рисовать в тетрадях, и стали пользоваться блоками. Блок представлял собой планшет, на который были наклеены листы ватманской бумаги. Когда чертеж был окончен, его срывали с блока и подавали преподавателю. За каждый рисунок ставилась отметка. Все барельефы были распределены по степени трудности. Начинали мы срисовывать простой лист, а затем переходили к сложным листам, звездочкам и орнаментам.
Шустов не торопил нас, и поэтому некоторые ученики за учебную четверть могли выполнить лишь три-четыре рисунка, тогда как иные рисовали по 8—10. Конечно, переход от тетрадей по рисованию к блокам наполнял нас гордостью, и В.И. Шустов допускал этот переход не сразу, а постепенно, в качестве награды за сделанные в тетради рисунки.
Для рисования на блоках мы пользовались особыми мягкими карандашами, которые стоили не 5 копеек, как обычно, а 14 копеек и снаружи были окрашены в желтый, а не в коричневый цвет. И резинки были нам надобны другие, которые называли «клячками», они снимали не только нарисованные линии, но и карандашные растушевки. Но я рисовальщик был плохой, и с трудом, и не всегда получал четверки.
По рисованию нам домашних заданий не задавали, зато по чистописанию мы должны были списывать в тетрадь с особых прописей. Чистописание продолжалось во всех трех первых классах, и это было причиной того, что у гимназистов вырабатывалось умение писать красивым и хорошим почерком.
Учился я в первом классе хорошо, лучше, чем в приготовительном. По Закону Божьему, географии и чистописанию я получал только пятерки, по русскому языку чаще пять, чем четыре. По латыни и арифметике четверки преобладали над пятерками, а по рисованию — над тройками. По итогам четвертей я чаще бывал в I разряде, так как по двум главным предметам (из четырех) имел пятерки (Закон Божий и русский язык).
Бывали по четвертным итогам пятерки и по арифметике. По латыни я как-то не сумел сразу отчетливо выучивать правила и делал ошибки в переводах с русского, не умел применить выученное правило. Возможно, что были методические ошибки со стороны преподавателя Ф.Е. Клуге, потому что не только мне, но и большинству учеников, латинский язык давался труднее, чем другие предметы.
Но методика преподавания, и не только латинского языка, была в то время в зачаточном состоянии, и каждый преподаватель вел обучение по-своему, как считал нужным и полезным.
Самым главным методическим средством была строгость, строгие отметки и страх учеников перед разнообразными наказаниями. А наказаний было много: начиная от плохих отметок и записей в дневнике до «оставлений без обеда», то есть ареста на 1—2 часа после уроков или в воскресенье на 4—6 часов, и, в конце концов, исключения из гимназии, как за неуспеваемость, так и за отдельные проступки.
Но я был в I разряде и занимал 4—5 место в классе.
Осенью, 30 августа, в день праздника Александра Невского, кому была посвящена гимназическая церковь, назначался ежегодный гимназический торжественный акт. На этот акт приглашались городские власти: рижский архиерей, попечитель Рижского Учебного Округа, губернатор и другие видные лица с супругами, в особенности, если они были к тому же родителями учащихся.
Директор гимназии говорил речь о состоянии гимназии, об учебных успехах.
Затем происходила раздача наград гимназистам. Раздавались награды: I степени, то есть похвальный лист и книга, и II степени — только похвальный лист. Секретарь педагогического совета передавал награду кому-либо из именитых посетителей, или их супругам, или архиерею, или попечителю Учебного Округа и тому подобным, а затем вызывался гимназист, который должен был подойти к лицу, у которого в руках находилась его награда, сделать установленный поклон, щелкнуть каблуками, взять награду, и, если ему подадут руку, пожать или поцеловать ее (у архиерея или у дам) и поблагодарить. На этом официальный акт заканчивался.
Затем директор приглашал именитых лиц и начальство (с дамами, конечно) к себе на квартиру на легкий завтрак. Там их встречала тетя Аня, которая в гимназии никогда и ни при каких случаях не показывалась.
В 1898—1899 учебном году не было ни ученического спектакля, ни танцевального вечера. Весной был концерт, данный силами учеников: пели, декламировали, играли на скрипке и на рояле.
Мне запомнилась игра ученика VIII класса Гинзбурга на скрипке. Играл он меланхолическую серенаду Чайковского. Надолго я запомнил мотив этой серенады. Но танцев после вечера не было. Дело в том, что актовый зал, где собирались гимназисты, где давался концерт, и где можно было бы танцевать, отделялся лишь большими великолепными резными дверями от церкви. Собственно говоря, церковь и была построена в части актового зала, и поэтому танцевать в актовом зале нельзя было.
Примечания
1. Первоначальное название — Суворовская — было дано в честь генерал-губернатора Остзейского края Александра Суворова, затем в 1923 году улица была переименована и получила имя Кришьяна Барона, собирателя латышского фольклора. — Ред.
2. Теперь — Латвийская музыкальная академия имени Язепа Витола. — Ред.
3. Теперь — улица Торнякална (Torņakalna). — Ред.
4. Зачем ты тянешь свою руку? Отпусти же тетрадь! — Ред.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |