Торжества в честь Гоголя и Жуковского. Антоний Волынский. Наши знакомые. М.Г. Чагина. Пасха. Летний театр. Драматические артисты. Сестры Анацевич. Петр — вор. 5-й класс. Учебные программы. Ученик Шпаковский.
Рождественские каникулы кончились.
С первых же дней третьей четверти гимназия стала готовиться к проведению торжеств, посвященных памяти великих русских писателей Н.В. Гоголя и В.А. Жуковского, пятидесятилетие со дня смерти которых исполнялось в 1902 году. Гимназическое начальство решило провести литературно-музыкальное утро, посвященное им, и устроить силами гимназистов старших классов спектакль, поставив комедию Гоголя «Женитьба». И утро, и спектакль должны были состояться на масленицу в феврале месяце, но подготовка к ним началась с января.
Я был только в 4-м классе, поэтому в спектакле участвовать не мог, но и в «утре» мне не было поручено никакого выступления, и поэтому я принимал в нем участие только как хорист. Хор разучил две кантаты, одну — посвященную Гоголю, другую — Жуковскому. Я не помню сейчас имен ни композиторов, ни авторов.
Кантата Гоголю начиналась словами:
— Русских сказок мало ль, много ль,
Есть одна, в ней свет и быль,
Это та, как жил бы Гоголь,
Из Украины богатырь...
Следующие куплеты были такого же сомнительного достоинства. Мне уже тогда казались убогими рифмы: «много ль — Гоголь» и «быль — богатырь» (!?), рифмы нескладные и явно вымученные.
Сомнительны также характеристики Гоголя, как «богатыря Украины», так как он не написал по-украински ни одной строчки: это был богатырь из России. Содержание кантаты было таким же казенным, как и рифмы. Музыка была не лучше слов. Я помню, как наш регент Л.Р. Бычковский никак не мог добиться, чтобы хористы ясно произносили:
— Это та, как жил бы Гоголь, — то есть та песня.
У нас, особенно у малышей, почему-то получалось:
— Это, так как жил бы Гоголь.
Бычковский сердился, а тогда мы уже нарочно, так как вообще стихи нам не нравились, и мы находили их бессмысленными и бессодержательными, начинали петь:
— Это, так как жил бы Гоголь.
Хоть и глупее, но смешнее.
Я не помню, как начиналась кантата, посвященная Жуковскому, но в ней было соло для тенора, который солировал в сопровождении всего хора:
— Твой подвиг, подвиг благотворный,
Россия будет вспоминать,
И лавром чистым, изумрудным,
Чело великое венчать...
Это было что-то в ложноклассическом стиле, но музыка звучала мелодично и пелась с удовольствием.
Торжественное «утро» прошло гладко и прилично. Организовано оно было в актовом зале гимназии. Посторонних было очень мало. Родители приглашены не были. Присутствовали лишь учителя со своими семьями и несколько приглашенных почетных гостей. Но зато на «утре» могли быть все гимназисты.
Началось оно краткой речью преподавателя русской литературы С.Е. Базилевича, затем были выступления нескольких чтецов — гимназистов, прочитавших отрывки из произведений Гоголя и Жуковского, и, наконец, хор спел кантаты. Никакого оркестра в то время в гимназии не было, да и выступлений солистов-музыкантов тоже не было, хотя несколько гимназистов играли на рояле или скрипке. Но их было мало, и играли, по-видимому, они еще неважно. В то время в Житомире не было еще ни одного музыкального учебного заведения, да и частных учителей было очень мало.
На другой день после торжественного «утра» в том же актовом зале силами гимназистов был дан спектакль.
На спектакле было гораздо больше посторонних: участники спектакля получили право пригласить своих родных, были учителя с семьями и влиятельные лица. Присутствовали гимназисты лишь трех старших классов, а остальные ученики получили возможность быть на генеральной репетиции, то есть на просмотре.
В актовом зале была сооружена сцена с занавесом. Режиссером спектакля был тот же преподаватель С.Е. Базилевич, никаких актеров для руководства не было приглашено, да они и отсутствовали в это время в Житомире. Драматической труппы в январе—феврале месяце в городе не бывало: в городском театре шли оперные спектакли, а актеры в те времена были перелетные птицы, они приезжали и уезжали с труппой.
Сложность гимназического спектакля заключалась еще и в том, что женские роли исполнялись тоже гимназистами. Трудно, конечно, было придать им женские фигуры и манеры, заставить говорить женским голосом и не смущаться своим необычайным положением, невзирая на то общее волнение, которое присуще всем любителям — артистам. Хорошо, что в «Женитьбе» всего три женских роли.
Все же роли невесты и особенно свахи были исполнены гимназистами: 6-го класса Арбузовым и 7-го класса Крачковским, как мне казалось, не плохо. У Арбузова было «бабье» лицо и высокий голос, а у Крачковского — несомненно, сценический талант, позволивший ему перевоплотиться в плутоватую и хитрую сваху.
Но мужские роли были исполнены, конечно, гораздо лучше. Как-то нашлись гимназисты, главным образом 8-го класса, которые своими уже сложившимися фигурами и голосами (ведь некоторым было по 19—20 лет) подошли к гоголевским типам.
Очень хороши были жеманные манеры гимназиста 8-го-класса Кандыбы в роли Жевакина, хорош был и Дорошенко в роли Подколесина, гремел бас Садиленко, игравшего Яичницу.
Все это я помню и представляю себе, как будто вижу перед собой, хотя прошло с того дня уже 56 лет.
До конца учебного года мы, гимназисты средних классов, с уважением и завистью смотрели на участников спектакля, когда встречали их в коридорах, а те принимали важный и невозмутимый вид. Особенно серьезно стал держаться Крачковский, игравший сваху: он надел пенсне и перестал, по-видимому, навсегда улыбаться.
Никаких танцевальных вечеров устроено не было, и после спектакля тоже танцев не было никаких. Да в то время как-то не приходило в голову, что в честь Гоголя или Жуковского можно танцевать, а для гимназистов танцевальных вечеров и не полагалось. Танцевали по вечерам в семейных домах.
В общественной жизни города в это же время произошло большое событие. Дело в том, что еще осенью в конце 1901 года умер житомирский архиерей, престарелый архиепископ Модест, а в начале 1902 года стало известным, что новым архиереем назначен уфимский епископ Антоний («Антоний маленький», как его называли в церковных кругах за его небольшой рост в отличие от «Антония большого», петербургского митрополита, отличавшегося большим ростом). Это имя было известно не только в духовных, но и в общественных кругах. Уфимскому епископу Антонию было всего 39 лет, когда он уже на 7-м году ношения епископского сана, был переведен в Житомир. Это был почти небывалый случай такого молодого возраста для архиерея. Антонию было всего 32 года, когда он был возведен в сан епископа с назначением инспектором Петербургской Духовной Академии. Это был ученый монах, обративший на себя всеобщее внимание.
Интересно, что он был не из духовной среды, к которой принадлежали почти без исключения все архиереи и епископы, а пришел к духовной деятельности из светской среды. Антоний, по фамилии Храповицкий, дворянин, окончил гимназию, а затем поступил в духовную академию, где принял монашество и сразу выдвинулся. В 36 лет он уже был епархиальным архиереем в Уфе, а через 3 года, 39 лет, получил Волынскую епархию, что считалось очень ответственным и почетным назначением. Почетным потому, так как он был одновременно почетным Священноархимандритом Почаевской Лавры, находившейся на Волыни в Кременецком уезде, привлекавшей богомольцев и их вклады со всей России.
Волынскому архиерею, как Священноархимандриту Лавры, полагался очень высокий дивиденд с крупных лаврских богатств и доходов, и поэтому он получал огромное содержание, уступавшее лишь митрополитам.
Но место было также ответственным, так как Волынская губерния была крупной и служила главной ареной постоянной борьбы православия с католицизмом. На Волыни было сильно католическое влияние, так как она более 500 лет была под властью католиков. Всякий же католик считался и считал себя поляком. Борьба с католицизмом была, тем самым, борьбой с поляками и укреплением русской национальности. Для этого требовался молодой и энергичный архиерей вместо прежнего дряхлого и бездеятельного Модеста.
Антоний поставил себе и другую задачу: привлечь к православной церкви староверов, которых в одном только Житомире было более тысячи человек. Эти староверы принадлежали главным образом к двум направлениям: к «поповцам» и «беспоповцам».
Более враждебными православию были беспоповцы. Они категорично отрицали какую-либо религиозную благодать у православного духовенства с тех пор, как Патриарх Никон исправил духовные книги. Все свои духовные требы они исправляли без священников, претерпевая за это до 1905 гола большие неудобства, так как правительство считало их некрещеными, а главное, невенчанными, и их детей незаконнорожденными, что вызывало некоторые ограничения прав наследства, прав государственной службы и т. п.
Поповцы были в лучшем положении, у них были свои священники и даже епископы. Им удалось в 70-е годы 18-го века за большие деньги заполучить одного отставного греческого епископа, который, приехав в Австрию, перешел в староверие, рукоположил в епископы других лиц и положил этим начало Белокриницкой (по имени села Белая Криница, где произошло рукоположение) староверческой церкви. До этого староверы-поповцы пользовались «беглыми» православными священниками, перешедшими в староверие (старообрядчество). В те же 70-е годы, в противовес Белокриничанам, русское правительство установило религиозную организацию, «единоверие», образовав церковь, где богослужение и обряды были староверческие, но духовная власть, архиерей и священники, была общей с православной церковью, то есть служили православные священники. Принявшие «единоверие» старообрядцы уравнивались в правах с православными, акты единоверческой церкви имели юридическую силу. Это копия той унии, которую в 16-м веке создала Римско-Католическая церковь, чтобы подчинить себе Православную церковь. Большого успеха «единоверческая» церковь не имела, но Антоний все же решил хотя бы Белокриницких поповцев сделать единоверцами. Для этого он одну небольшую православную церковь, старый «соборчик», стоявший рядом с православным собором и служивший собором до постройки нового, переделал в «единоверческую» церковь. Крупных достижений Антоний не добился, так как староверы были фанатически преданы «старой вере», что обуславливалось их низким культурным уровнем, все же некоторая часть, человек сто, из числа более культурных лиц (лавочники, хозяйчики) перешла в единоверчество.
Вскоре Антоний стал известен в политической жизни, как Антоний Волынский, так как находился в Волынской епархии с 1902 по 1914 год. Неоднократно его избирали Членом Государственного Совета от духовенства и назначали Членом Святейшего Синода. Он прославился своими проповедями и публичными лекциями по литературе о Толстом, Достоевском, Ренане и других. Лектор он был прекрасный. В городе он пользовался большим влиянием, многие его побаивались. По своим политическим убеждениям он был «правый», но ничем предосудительным себя не запятнал, и когда на духовном и политическом горизонте появился Распутин, и многие иерархи отправились к нему на поклон, Антоний занял независимую позицию, за что и попал в опалу, и в начале 1914 года был переведен в Харьков, город, хотя и значительно более крупный, чем Житомир, но с епархией не столь ответственной, а в материальном отношении гораздо более бедной, чем Волынская.
После революции и убийства большевистскими солдатами в Киеве в январские дни 1918 года киевского митрополита Владимира, Антоний был назначен патриархом Тихоном митрополитом Киевским, но уже осенью того же года эмигрировал и возглавлял русскую православную церковь за границей, борясь там с бывшими распутинскими архиереями, создавшими свой центр во главе с последним дореволюционным Волынским архиереем Евлогием.
С первых же дней приезда в Житомир Антоний выступил с рядом проповедей на религиозные темы и лекциями на темы литературные. Житомир не слышал ничего подобного, и поэтому все бросились слушать. Антоний развил большую благотворительную деятельность: десятки семинаристов и несколько гимназистов, в том числе и во 2-й гимназии, стали жить и учиться за его счет. Вместе с тем, он обрушился на католицизм и запретил в своей епархии священникам венчать православных с католиками и лютеранами, что приводило часто к комичным последствиям. Так, например, свадебному кортежу приходилось в таких случаях ездить венчаться в Киевскую губернию, в город Бердичев за 50 верст или в местечко Коростышев за 20 верст от Житомира, где Киевским митрополитом такие браки были дозволены.
А наша домашняя жизнь наладилась окончательно. Мать со своими служебными обязанностями неплохо справлялась уже и без помощи дяди Коли. Надсмотрщики и контролеры стали ставить ее работу в пример другим сиделицам. В денежном отношении дело тоже входило в колею: мы были сыты и одеты, и жили в неплохой квартире. Конечно, такое благополучие было результатом строжайшей экономии моей матери, рассчитывавшей каждый грош. Она сумела и мне привить бережное отношение к расходам, которым я руководствовался всю мою жизнь, и за что я очень благодарен моей матери.
У нас установились определенные бытовые привычки. По субботам вечером мама и Ванечка после закрытия лавки шли в гости к Судзиловским, куда после Всенощной приходил и я. Судзиловские угощали нас хорошим горячим мясным ужином, часто сдобренным великолепной наливкой, варить которую дядя Коля был великий мастер. После 10-ти часов мы отправлялись домой, а дядя Коля шел нас провожать, так как мама боялась идти одна с детьми: ведь у нее на груди всегда были спрятаны казенные деньги, 100—200 рублей, иногда даже 300. Мамин помощник Петр редко уходил из дому, это был по виду очень скромный парень 20-ти лет, у которого в Житомире не было ни родных, ни знакомых. Мама отпускала его погулять в воскресенье после закрытия лавки, но не в каждое, и это давало нам возможность иногда ходить в гости в воскресенье.
В гости шли мы только к Сольским. Как я уже писал, Сольская была сиделица в соседней винной лавке, но зимой в тот год она умерла от туберкулеза, и вскоре за ней от туберкулеза умер и ее муж, отставной подполковник, оставив сиротами двух девочек, Маню и Люсю, которые в тот год поступили в первый класс женской гимназии Овсянниковой. Заведывание лавкой передали сестре умершей, Ольге Ивановне Кушиной, с которой у мамы и наладились приятельские отношения.
Мы бывали друг у друга. Маня и Люся были славные девочки, хорошо пели дуэты. У них я впервые услышал украинские песни и арии из оперы «Запорожец за Дунаем». У них же я познакомился еще с одной девочкой старше их, моего возраста, Лелей Зельтман, дочерью житомирского владельца колбасных.
Как мы ни были бедны, были люди и беднее нас. Мама любила покровительствовать и оказывать им помощь. Так у нас появилась старушка Мария Григорьевна Виноградова, которая стала бывать у нас почти каждый день. Это была девица 62 лет, приехавшая в 60-х годах прошлого века, сейчас же после польского восстания, из Петербурга в Житомир вместе со своим отцом, назначенным секретарем Волынской духовной консистории. Отец и мать ее давно умерли, оставив ей пенсию — 2 рубля в месяц. Пенсии, как и жалованье, в православном духовном ведомстве были чрезвычайно низки. Жить на 2 рубля в месяц было совершенно невозможно. У Марии Григорьевны был брат, генерал пограничной стражи, служивший в Закавказье, но он плохо к ней относился и очень редко присылал ей незначительные суммы, которые не могли вывести ее из нищенского существования, к себе же жить ее не звал.
Был у нее и другой родственник, еще более значительный, живший в Киеве. Это был Генерал-лейтенант Маврин, начальник штаба Киевского Военного Округа. Во время первой мировой войны он был начальником снабжения Юго-Западного фронта. Но богатый Маврин не давал своей бедной родственнице ни гроша.
А.А. Самойло в своих воспоминаниях «Две жизни» пишет о генерале Маврине так:
«В противоположность светски вылощенному Сухомлинову, Маврин отличался удивительно неуклюжей внешностью и угловатостью всех манер, что-то вроде гоголевского Собакевича. Мы называли его между собой «дикой Маврой».
Но в отличие от Собакевича, это был человек незаурядно душевной чуткости и редких человеческих качеств. По своему служебному положению он был более хозяйственник и администратор, чем военачальник. Я, в качестве начальника отчетного отделения, ведавшего службой офицеров Генерального Штаба, часто докладывал Маврину о жизни офицеров и их нуждах. Он внимательно выслушивал и часто тут же отдавал распоряжения об оказании нужной помощи».
Вот так различно характеризовали генерала Маврина его родственница, несчастная Мария Григорьевна и офицер Генерального Штаба Самойло; и как выглядит человек сверху и снизу.
Мария Григорьевна нанимала себе комнатку на окраине Житомира возле кладбища на Северной улице, где-то на чердаке вместе с той горбатенькой сестрой милосердия, которая ухаживала за тетей Варей во время ее болезни. Там, у тети Вари, и состоялось наше знакомство. Но тетя Варя уж очень презрительно отнеслась к Марии Григорьевне, которая к Судзиловским почти никогда и не ходила. Каждое утро Мария Григорьевна, напившись пустого чаю, должна была уходить из дому, чтобы где-нибудь пропитаться. Обходя 3—4 знакомых дома, где ее принимали и жалели, она старалась быть полезной, но мама не давала ей никакой работы по хозяйству, так как брезговала ею. Действительно, Мария Григорьевна очень опустилась: и руки, и платье ее были очень грязные.
Но Мария Григорьевна привыкла ходить по городу, и мама иногда просила купить ей разные мелочи.
Я любил слушать Марию Григорьевну, когда она рассказывала о Житомире, в котором прожила безвыездно 40 лет. Она рассказывала, как раньше в городе все говорили по-польски, русских церквей почти не было, и собором кафедральным был тот маленький деревянный «соборчик», который теперь Антоний передал «единоверцам»; рассказывала, как в 80-х годах был построен существующий православный собор и ряд больших православных церквей, как все больше появлялось в городе русских людей, и стала слышаться повсюду русская речь, как заменялись старые польские названия улиц и площадей русскими.
Мария Григорьевна была поистине безобидный человек, наивный и искренний, никогда не сказавший ни одного плохого слова о другом. Круглый год она ходила в одном и том же черном потрепанном платье, но обязательно в шляпе, давно потерявшей свой вид и фасон. Но шляпа была символом благородного происхождения: ведь Мария Григорьевна была дочерью чиновника и сестра генерала.
В этот же год появилась другая гостья, приезжая из Харькова, тоже Мария Григорьевна, по фамилии Чагина. Это была старая митавская знакомая мамы и тети Вари. Еще барышней она выезжала вместе с ними на митавские балы и и вечера, и там же она вышла замуж. Муж ее был какой-то пожилой чиновник, много старше ее, который вскоре перевелся в Харьков и там умер, оставив своей вдове небольшую пенсию. Однако со своей вдовьей долей Мария Григорьевна вовсе не желала мириться и развила энергичную деятельность по подысканию второго мужа. Но, по-видимому, в Харькове дело у нее продвигалось плохо, и она решила, узнав, что Судзиловские в Житомире, попытать счастье в этом городе. Она помнила, что Судзиловские в Митаве вели открытый образ жизни, и решила, что то же будет и в Житомире, где она найдет для себя широкое поле деятельности.
Когда она приехала в Житомир, ей было уже 40 лет. Это была молодящаяся дама с довольно расплывшейся фигурой и поблекшим некрасивым лицом, с серыми глазами и крупными чувственными губами. В разговоре она старалась быть оживленной, кокетливой, загадочно улыбалась и смеялась. Но вскоре она увидела, что приехала в Житомир напрасно: у Судзиловских почти никто не бывал. В их небольшой круг знакомых входило несколько пожилых семейных лиц, среди которых не было и намека на жениха. Но намерения Марии Григорьевны были вскоре разгаданы, над ней стали посмеиваться. Неожиданно она получила насмешливые стишки и несколько фотографий разных неизвестных мужчин, якобы желающих с ней познакомиться с целью брака. Это были, по-видимому, проделки одного знакомого Судзиловских, отца семейства, не особенно интеллигентного.
Мария Григорьевна обиделась, стала раздражительной и заявила, что собирается уехать из Житомира. Но тут возникли затруднения. Поездка в Житомир исчерпала ее денежные ресурсы, и для возвращения в Харьков необходимо было сделать новые накопления. Она попросила маму, чтобы та пустила ее жить к себе, чтобы не нанимать большие комнаты. Мать охотно согласилась, но предоставить ей отдельную комнату не могла, так как одна наша комната была сдана как раз в то же время под вещи двух сестер Анацевич, которые куда-то на полгода уезжали. Пришлось Марию Григорьевну поместить в комнату, которая называлась гостиной, но в которой в то время жил я, тринадцатилетний мальчик.
Мария Григорьевна согласилась, но тут же всплеснула руками, стала смеяться и говорить, как это она будет спать в одной комнате с молодым человеком. Моя мать рассердилась и старалась замять разговор, чтобы я не придал ему значения или чтобы не понял слов и намеков Марии Григорьевны.
Я действительно недоумевал, мне было совершенно безразлично и неинтересно, спит ли Мария Григорьевна в одной комнате со мной, тем более что комната была большая, метров 18, и кровати стояли у разных стен. Но та всегда настаивала, чтобы меня не было в комнате, когда она ложилась. Когда я раздевался, она всегда с улыбкой смотрела на меня.
Утром мне приходилось вставать первым, чтобы идти в гимназию. Мария Григорьевна в это время еще спала. Она или лежала под полусброшенным одеялом, или подымалась, чтобы посмотреть на часы, и мне приходилось видеть ее полуголой, и, как я теперь понимаю, в соблазнительных позах, но тогда я на это не обращал внимания и старался поскорее убежать из комнаты. Вскоре Чагина уехала из Житомира.
Как я уже писал, Белявские задержались в Риге и только весной 1902 года уехали в Петербург. Перед отъездом тетя Аня прислала маме посылку. Там был ряд платьев, которые она решила не брать с собой в Петербург. Эта посылка пробудила у мамы противоречивые чувства: она была рада платьям, которые она могла продать или переделать для себя, но гордость ее страдала, что она должна была носить «обноски» тети Ани, да еще благодарить за них.
За масленицей с торжествами в честь Гоголя и Жуковского наступил Великий Пост. Он тянется 7 недель и кончается праздником Пасхи. Во время Великого Поста весь состав гимназии от директора до гимназиста приготовительного класса должен был говеть и причащаться. Но в Риге для этого отводилась последняя, «страстная» неделя, а в остальные 6 недель шли нормальные занятия, а в Житомире, как и во всем Киевском учебном округе, Страстная неделя считалась нерабочей, а для говенья отводилась еще одна неделя, а именно первая, сейчас же за масленицей. Таким образом, в конце февраля занятия прерывались на 10 дней (масленица и 1-я неделя поста) и в течение учебного года получалось 3 перерыва.
С начала 1-й недели гимназисты должны были 2 раза в неделю ходить в церковь, а в четверг для младших и в пятницу для старших назначалась исповедь, а на следующий день исповеданным давали причастие.
Особым событием говенья в 1902 году было то, что в гимназической церкви 2-й гимназии вместе с гимназистами говел сам губернатор Дунин-Борковский с женой и двумя подростками-дочерьми. Он это делал потому, что, как я уже писал, в гимназии учился его сын, и говеть в так называемой «домашней» церкви гораздо приятнее, так как в ней тепло, точно в комнате, можно снять верхнее платье, чего нельзя сделать в обыкновенной церкви, куда постоянно входит с улицы народ, и где поэтому холодно. Наконец, в домашнюю церковь пускают не всех, а только тех, кто связан с данным домом, в данном случае, с гимназией, то есть гимназистов и их родителей. В домашней церкви чисто, паркетный пол и воспитанная публика.
Дунин-Борковскому отвели «левый клирос», то есть место перед входом в алтарь, слева и впереди всех, там, где обыкновенно стоит второй хор. Таким образом, и при посещении церкви, и на время говенья губернатора отгораживали от прочей, тоже достаточно «чистой» публики.
Дунин-Борковский аккуратно посещал все положенные богослужения, показывая пример гимназистам и учителям, которые тоже были обязаны говеть, а гимназии губернаторское говенье оказывало высокую честь.
Пасха прошла как обычно. Мама на последние копейки все-таки соорудила «стол», который накрывался в страстную субботу и накрытый стоял всю неделю. На столе лежал закопченный и запеченный окорок, холодный поросенок, строй высоких куличей и баб, несколько мазурок, ваза с крашеными яйцами и несколько бутылок с яблочным вином, которое мама научилась делать сама, и с домашней наливкой. Но главное место на столе занимали творожные пасхи пирамидальной формы с крестами и инициалами Христа на боках. Такие пасхи приготовлялись только на Пасху.
У Судзиловских стол был гораздо богаче: была жареная индейка, холодная телятина, пасхи были более разнообразны: сливочная, шоколадная, ореховая пасхи. Кроме мазурок, были расставлены торты из кондитерских, и вместе с наливками стояли батареи виноградных вин и водок. По местному обычаю белоснежные скатерти столов украшались цветами в горшках и корзинах и покрывались вьющейся зеленью «барвинком».
В то время существовало правило, чтобы мужчины делали своим знакомым «визиты», то есть ездили с поздравлениями, где их принимали дамы-хозяйки и угощали с пасхального стола. Большинство визитеров, у которых было много знакомых, к концу дня стояли на ногах не совсем твердо. Так как визитеров было много, а визитов еще больше, то город принимал на первый день Пасхи веселый и праздничный вид: улицы были полны мчащимися в разных направлениях извозчиками, тротуары полны народа. Все это сопровождалось несмолкаемым звоном колоколов: в день Пасхи каждому разрешалось залезть на колокольню и звонить, сколько душе угодно. В желающих недостатка не было. В Житомире было 10 церквей, не считая домашних, и звон стоял над городом громкий и веселый.
На Пасху дети и молодежь играли в «катанье яиц». На полу расстилался ковер. Посредине узкого края ковра устанавливался деревянный скат длиной в 20—25 сантиметров, по которому яйцо скатывалось на ковер, и должно было попасть в другое яйцо, уже лежащее на ковре. Игрок, скативший яйцо, попавшее в другое, выигрывал и брал в свою пользу пораженное яйцо. Так игроки могли выигрывать и проигрывать крашеные яйца, которыми они наделялись на Пасху. На Пасху полагалось ежедневно есть крутые вареные яйца, и некоторые «старатели» съедали их по полдюжины в день.
Я впервые видел торжественную Пасху, которая у русских и православных являлась главным праздником, в то время как у немцев и лютеран главным праздником было Рождество, и на Пасху никаких столов или торжеств не полагалось. И у тети Ани никаких приготовлений к празднику не делалось.
Учебный год после Пасхи закончился быстро. Я был переведен без экзаменов в 4-й класс с наградой 2-й степени, поскольку у меня по русскому, латинскому языкам и математике были четверки, по всем же остальным предметам (Закону Божьему, немецкому, французскому, истории и географии) — пятерки.
Наступало лето. Права на отпуск у мамы не было, так как тогда регулярных отпусков не существовало, и отпуск давали по просьбе и необходимости, причем вольнослужащие, то есть не штатные чиновники вроде мамы, не получали во время отпуска содержания. Но мама рассчитывала получить месячный отпуск и снова съездить к тете Кате в Артамас, куда она неудачно съездила два года тому назад, так как смогла пробыть лишь одну неделю, а затем должна была спешно выехать в Житомир.
Тетя Катя звала ее в каждом письме, ссылаясь на свое плохое здоровье и желание повидаться перед близкой смертью. Мама тоже очень хотела ее повидать, а особенно была рада тому, что я с Ванечкой проведу лето в деревне. На поездку тетя Катя прислала деньги. Мама подала прошение о предоставлении ей отпуска, конечно, без сохранения содержания. Чтобы решить вопрос в желательном смысле, потребовалось вмешательство дяди Коли, авторитет которого в то время в Житомире был очень высок, так как губернатор Дунин-Борковский не только не делал секрета, но как-то подчеркивал свою особую дружбу и расположение к Судзиловскому. Маме был обещан отпуск, был назначен день отъезда, собраны вещи и даже куплен билет.
Но накануне отъезда произошло непредвиденное событие: «запасный сиделец», который на время отпуска мамы должен был заменить ее, не был в состоянии это сделать. Накануне нашего отъезда серьезно заболела одна из сиделиц винной лавки, и «запасный» спешно был переброшен туда. На весь город был лишь один «запасный».
Мы тяжело пережили удар, затем распаковали вещи, остались в городе, а мама и без отдыха.
Судзиловские ни на какую дачу не выезжали: в Житомире вообще почти никто на дачу не ездил, так как дачных мест в окрестностях города не было, селиться же на лето в окрестных деревнях стали несколько позже, года через 2—3.
Летом я гулял по городу, ходил смотреть архиерейскую службу, читал и скучал, считал оставшиеся до занятий дни, а ждать приходилось 3 месяца. Как в прошлое лето, приехал гостить к Судзиловским Петя Богословский, который все никак не мог закончить Екатеринославское Высшее Горное Училище и стать горным инженером. Мой братик Ваня продолжал все лето заниматься с Анной Николаевной Волковой, которая в начале лета рассказала нам, что на лето приезжает в Житомир ее сестра, которая замужем за актером Кривцовым, так как и Кривцов, и она подписали ангажемент с антрепренером драматической труппы Нерадовским, снявшим на лето житомирский летний театр «Аркадия».
На Киевской улице ближе к окраине города находился так называемый «Сад», представлявший собой усадьбу, внутрь которой от улицы шли три аллеи пирамидальных тополей метров по 200 длиной каждая.
Эти аллеи потом выходили на площадку, на которой были построены 2 одноэтажных сараеобразных здания: слева — ресторан со сценой, а прямо против аллей — небольшой круглый сарай, который мог при желании превращаться в театр или цирк.
В ресторанном здании помещался кафе-шантан, главная притягательная сила «Аркадии». Он открывался ежедневно в 9 часов вечера и работал до 3-х часов ночи, причем с 11 часов до 1-го часа на сцене выступали шансонетки, танцовщицы и эстрадники-мужчины, что отнюдь не мешало посетителям ресторана продолжать свои шумные ужины. В театре был зрительный зал мест на 400,10 четырехместных лож и галерея за ложами мест на 100. Справа от площадки находилась «ротонда» для духового оркестра, игравшего во время антрактов, когда публика гуляла по аллеям. Я был в то время убежден, что духовой военный оркестр является необходимым элементом всякого спектакля.
Вся эта усадьба со всеми постройками принадлежала Фельденкрейзу, владельцу дилижансного сообщения Житомир — Киев.
Вот этот самый театр «Аркадия» снял на летний сезон 1902 года антрепренер Нерадовский, сам драматический актер, впоследствии служивший в Суворинском театре в Петербурге (теперь Большой Драматический) и занимавший там одно из ведущих мест.
Я заинтересовался театром и получил первые теоретические сведения о нем от А.Н. Волковой, а также из афиш. Вскоре я уяснил себе структуру драматической труппы. Я узнал, что все актеры и актрисы имеют свои «амплуа», в пределах которых они только и обязаны играть. Все роли в пьесе можно разбить на «амплуа». Амплуа же существуют следующие. Для актрис: «героиня», «grande coquette», «драматическая инженю1», «комическая старуха», «благородная мать» и «комическая инженю», а для актеров: «герой», «комик-резонер», «резонер», «первый любовник», «комик», «простак», «благородный отец», «фат». А затем было несколько актрис и актеров на выходные роли, которые играли, что попало.
Петя Богословский, который страшно скучал в Житомире, решил познакомиться с актрисами. Он сказал мне, что ему, как студенту, это очень просто сделать, так как актрисы любят знакомиться со студентами, которые являются лучшими «хлопальщиками» и создают успех. Петя стал часто бывать в театре, иногда и я ходил вместе с ним.
За лето я был в театре раза 3—4. Для «учащихся» (студентов и гимназистов) продавались специальные билеты на свободные места за 50 копеек. Раза два деньги мне давала мама, а раза два тетя Варя. А места всегда были хорошие, так как театр почти никогда не бывал полон, хотя труппа Нерадовского считалась хорошей, и спектакли посещались охотно, так что Нерадовский не прогорал и аккуратно расплачивался с актерами.
Пьесы ставились в основном «салонные», как русские (главным образом, Суворина и Крылова), так и переводные, чаще всего французские. Действие происходило в комнате, иногда в саду. Из классических вещей за весь сезон был поставлен только «Ревизор».
Я был на «Татьяне Репиной», пьесе Суворина, очень популярной в то время, об отвергнутой любви актрисы, и еще на каких-то двух салонных пьесах, где действие от начала до конца происходит в гостиной.
Постановка таких пьес обходилась дешево, так как никаких новых декораций не требовалось. Из пьес, которые ставились труппой Нерадовского, наибольший успех выпал на пьесу Найденова «Дети Ванюшина». Эта пьеса прогремела тогда на всю Россию, сделала неизвестного автора сразу знаменитым. В Житомире в летнем сезоне 1902 года она шла несколько раз, случай очень редкий. Пьеса была свежей по содержанию, она трактовала семейные отношения и идеологию обывательской молодежи начала века, ее моральный распад.
После каждой драмы, чтобы успокоить взволнованного зрителя, обычно ставился какой-нибудь пустяковый одноактный водевиль. Актеры должны были иметь собственные костюмы, за исключением исторических, которые должен был выдать антрепренер. Но антрепренер предпочитал исторические пьесы не ставить.
Каждый актер должен был иметь фрачную пару и цилиндр, так как половину ролей надо было играть во фраке. И актер без фрака не мог найти место, как бы талантлив он ни был.
Актриса должна была иметь гардероб, то есть несколько бальных платьев, вечерних и домашних туалетов и тому подобное. Конечно, для его поддержания платья в течение сезона беспрерывно перешивались. Редкая пьеса шла в сезон два, три раза, хотя сезон длился не меньше 3-х месяцев, в течение которых ставилось около 70 пьес.
Хотя многие пьесы «не сходили с репертуара по несколько лет», и актеры играли их в разные сезоны в разных городах, но все же им постоянно приходилось готовить новые роли. В этом деле помогали твердые амплуа актера. Например, «фат» всякую роль играл с моноклем в глазу, растягивая слова и «корчил аристократа», а «комик» все норовил «сесть мимо стула», так как его обязанностью было смешить публику. Поэтому каждый актер осваивал роль быстро, и спектакль ставили после двух репетиций, причем вторая была уже генеральной. Роль режиссера сводилась к указанию мест в мизансценах.
В таких спектаклях гораздо большее значение, чем режиссер, имел суфлер. Опытность артиста состояла в его умении играть «под суфлера», то есть, пользуясь спецификой своего амплуа, выигрывать время, чтобы выслушивать суфлера. Все же суфлеру часто приходилось тяжело, и его пронзительный шепот иногда так раздражал зрителей, которые вынуждены были слышать текст раньше, чем его скажет актер, что из зрительного зала неслись крики:
— Суфлер, тише!
Жалованье у актеров было маленькое, почти нищенское. Кривцов, «первый любовник», получал всего 140 рублей в месяц, а его жена, игравшая вторые роли, — 30 рублей. Но ведь и эти суммы актеры получали только во время сезона, и сезона к тому же благополучного, а в промежутках между сезонами, которые продолжались по две недели и даже больше, они не зарабатывали ничего. Я не говорю уже о частых случаях, когда актер не получал ангажемента и оставался без работы. Поэтому профессия актера считалась невыгодной и даже скверной, и на нее шли лишь те, кто не мог и не умел иначе приложить свой труд. В актеры шли недоучки (выгнанные гимназисты и семинаристы, иногда недоучившиеся студенты), и это был исключительный случай, когда в актеры попадал человек с высшим образованием, чаще всего какой-нибудь неудачник-юрист, закончивший с грехом пополам юридический факультет.
В Житомире был один случай, когда в летней драматической труппе оказался такой юрист. Антрепренер обязал его носить, не снимая, университетский значок и участвовать во всех его переговорах с городскими общественными деятелями, влиятельными чиновниками, богатыми меценатами, у которых необходимо было выпрашивать какое-либо вспомоществование для труппы. Антрепренер указывал на актера с университетским значком, намекая на высокую культуру своей труппы.
Заработок актера был недостаточен уже потому, что он не мог иметь ни постоянного местожительства, ни квартиры, а был вынужден жить в гостиницах, хоть и дешевых, но для него стоивших дорого. Особенно плохо было актеру семейному, которому приходилось возить за собой жену и детей. Поэтому семейных актеров было мало, и актеры сходились с актрисами посезонно.
Положение актрисы было еще хуже: даже «героини» зарабатывали не больше 200 рублей в месяц, а остальные актрисы и значительно меньше, большинство по 50—70 рублей в месяц, а ведь каждой надо было иметь гардероб, если она хотела пользоваться успехом у публики и вообще быть принятой в труппу. Поэтому по приезде в новый город актрисы охотно заводили знакомства с состоятельными лицами и поступали к ним на содержание. Отсюда на незамужних актрис у так называемого «порядочного общества» был взгляд, как на дам «полусвета», женщин легкомысленных, почти неприличных.
Правда, в некоторых передовых интеллигентных домах незамужних актрис «принимали», но это было редко уж потому, что за время сезона трудно было познакомиться. Это удавалось лишь тем, кто подобно Кривцовым, имел родственников в городе.
Характерно, что офицерам запрещалась жениться на актрисах. Офицеру разрешалось жениться на актрисе только в том случае, если она оставляла сцену, и то это разрешалось не во всех полках. Во всяком случае, офицеру рекомендовали перевестись в другой город, где его жену не знали.
Большим подспорьем для актера были бенефисы. Все ведущие актеры, имеющие самостоятельные амплуа, получали по контракту право на бенефис. Для бенефиса выбирали пьесу, в которой он играл большую роль. Бенефис буквально значит благодеяние, «приход» и заключался в том, что бенефициант получал разницу между стоимостью билета в обычном спектакле и повышенной стоимостью, по которой продавались билеты в бенефисы, которая называлась «корешками».
За несколько дней до спектакля бенефициант рассылал и даже лично разносил богатым театралам и просто богатым людям пригласительные письма на свой спектакль. К письмам прилагались билеты, за которые местные театралы и меценаты платили втридорога. Бенефицианту его поклонники, а они всегда находились, преподносили на спектакле букеты, а иногда, если они были богаты, и актер или актриса пользовались большим успехом, вскладчину или в одиночку дарили и более ценные вещи: золотые часы, другие золотые или серебряные вещи. В этом отношении в лучшем положении оказывались хорошенькие актрисы, которые иногда получали подарки, значительно превышавшие их жалованье, а весь бенефисный сбор давал доход, превышавший их сезонный заработок. Эти бенефисы и давали актерам возможность одеться и расплатиться с неизбежными долгами. Но бенефису предшествовала длительная подготовка с привлечением местной газеты, что последняя делала не бескорыстно, поэтому из бенефисных доходов актерам приходилось кое-что уделять рецензентам за предварительные рецензии, а актрисам, кроме того, проявлять много такта, чтобы не восстановить против себя до бенефиса влиятельных или богатых поклонников. И все это получалось только тогда, когда дела труппы и антрепренера шли неплохо. В противном случае — катастрофа. Антрепренер не платит, часто скрывается, а актеры нищенствуют, пока не смогут получить новый ангажемент.
Труппа Нерадовича была неплоха и состояла главным образом из семейных лиц, так что ни про одну из актрис не шла по городу дурная слава.
Я уже писал, в антрактах в саду играл военный оркестр одного из полков, расквартированных в Житомире. В том году я впервые услышал вальс «Лесная сказка», причем солист, игравший на корнет-а-пистоне, сидел не в оркестре, а был спрятан в аллее на другом конце усадьбы. Было темно, густая зелень освещалась электрическими фонарями, а шатром наверху нависло темное звездное украинское небо. Народу было мало, было тихо, и корнетист из густой листвы под аккомпанемент оркестра действительно пел лесную сказку.
А к концу лета дома вдруг разразилась неожиданная крупная неприятность. Проживали в Житомире в то время две сестры-девицы средних лет по фамилии Анацевич. Девицы они были интеллигентные, соответственно тому времени образованные, но на диво не приспособленные к жизни до странности, крайне наивные, всему удивлявшиеся. Друг с другом они не разлучались, были болезненны и плоскогруды.
И вот в тот год одна из них заболевает легочной болезнью, и врачи предписывают ей на весну и лето отправиться на какой-либо южный курорт. Но сестры не так богаты, чтобы оставлять за собой на такой длительный срок квартиру, поэтому мебель они рассовывают по знакомым, но для сундуков с платьями и бельем, комода и мягкой мебели они просят маму сдать им комнату. Сначала мама боялась согласиться, потому что считала, что не имеет права сдавать комнату казенной квартиры, но ее уговорили; указать, что жильцов ведь не будет, а будут только стоять вещи, совершенно такие, как стояли бы наши вещи.
Денежное положение мамы было настолько скверное, что она сдала им комнату под вещи за 5 рублей в месяц. Эту комнату, угловую, заперли, и ключ Анацевич взяли себе.
Сначала все шло хорошо. Но через два месяца, в июне, мама, приходя по субботам домой от Судзиловских, стала с удивлением замечать, что в квартире пахнет нафталином. Остававшийся в квартире Петр отвечал полным незнанием и непониманием. Но вот в начале августа Анацевич вернулись с курорта и с вокзала приехали сразу к нам. Тут же они громко стали рассказывать, что привезли с собой оставшиеся деньги, около 500 рублей, которые лежат в сумочке, и положили сумочку на подоконник окна в столовой, выходящего на двор. Мы были все дома, в том числе и Петр.
Прошло около получаса с приезда Анацевич. Сестры ушли в другую комнату умываться и приводить себя в порядок, в столовой не было никого. Вдруг раздался звон стекла в столовой. Когда мы все вместе с Анацевич вбежали в столовую, то увидели выбитое стекло окна, а возле него Петра, якобы выбежавшего из лавки. Он тут же стал рассказывать, что заметил какого-то человека, убегавшего во дворе от окна. Все выглянули во двор, но там никого не было. Не было и... сумочки на подоконнике.
Взволнованная мама немедленно послала меня рассказать о краже дяде Коле Судзиловскому. Он сразу же пришел и, узнав подробности, позвал постового городового и попросил его сейчас же сообщить о происшествии в полицейский участок.
Через час пришел околоточный надзиратель и тут же установил, что камень, которым было разбито окно, был брошен не со двора, а изнутри, из комнаты, так как осколки стекла лежали не в комнате, а во дворе. Так как в комнате никого, кроме Петра не было, околоточный арестовал его и увел с собой. Но мама никак не могла согласиться, что деньги украл Петр, так как он работал у нее два года, все время имел дело с деньгами и ни в чем не был замечен. Но дядя Коля считал, что это дело Петра, и так как Петр не успел до ареста никуда уйти, он решил, что сумочка с деньгами должна быть спрятана где-то поблизости. Он обыскал весь двор, но ничего не нашел. Тогда он сказал, что придет искать еще на следующий день.
Придя на следующий день, дядя Коля стал искать сумочку на соседнем дворе, куда была с нашего двора проделана калитка, и где помещался лесной склад, и были сложены штабеля досок. Дядя Коля стал смотреть под штабели, с ним вместе искал и Ванечка. И вот Ванечка заметил под одним из штабелей разрыхленную землю. Дядя Коля раскопал это место и нашел засыпанную землей сумочку со всеми 500 рублями.
Через день Анацевич, обрадованные возвращением денег, нашли себе где-то квартиру и пришли, чтобы забрать свое имущество. Когда сестры вошли в комнату, где стояли их вещи, их поразил сильный запах нафталина, и когда они открыли свои сундуки, то с ужасом увидели, что белья в сундуках почти не осталось: белье и некоторая верхняя одежда исчезли. Было ясно, что Петр их обокрал.
Если бы Анацевич начали дело, у мамы были бы большие неприятности. Если бы они потребовали возмещения за украденное белье и платья, мама не была бы в состоянии заплатить. Но Анацевич были хорошие люди и примирились с фактом, который поправить нельзя было.
Через месяц был суд над Петром. Мировой судья приговорил Петра к 6-ти месяцам тюрьмы (арестному дому). Когда он отбыл наказание, его родители приехали за ним из деревни и увезли его домой. Из нас никто его больше не видел.
Но у мамы с момента ареста Петра тотчас возникла новая забота: надо было немедленно найти замену ему. Выручил тот же околоточный надзиратель, который арестовал Петра. Он сказал, что у них в полицейском участке есть городовой, бывший унтер-офицер, который «слишком хорош для полицейской службы» и за честность которого он ручается. Дядя Коля пошел к приставу, и тот дал этому городовому прекрасную характеристику. Тогда дядя Коля поговорил с самим городовым, и последний сейчас же согласился снять с себя полицейский мундир и пойти служить к маме «подручным» на полное содержание и 5 рублей жалованья в месяц. Так у нас вместо Петра появился Михайло.
Это был не мальчишка, а вполне сложившийся человек 26 лет, тихий и скромный. Работал он также хорошо, как и Петр, и в течение 6 лет, которые он у мамы служил, оказал ей, особенно в тревожные 1905—1906 годы, большие услуги. Он тоже, как и Петр, всегда сидел дома, так как знакомых в городе у него не было.
Другим событием в это же время, хотя и неизмеримо меньшего значения, было бешенство нашей собаки Какваса. В то время считалось остроумным называть ставящими в тупик кличками, например, Каквас, Нескажу. Соль остроумия заключалась в том, что при неизбежном вопросе какого-либо знакомого о том, как зовут собаку, хозяин отвечал: «Как вас», или «Не скажу».
Так вот, Каквас взбесился. Целую неделю он ходил унылый с поджатым хвостом, наконец, стал кружиться и вертеться на одном месте. Мама поняла, что собака взбесилась. К счастью, пес все время был во дворе, откуда мы все убежали. Мама послала Михаила за постовым городовым. Пришел городовой и убил собаку, которую тотчас же глубоко зарыли.
Судьба не щадила в то лето мамины нервы. Пришло письмо от Сашеньки Гильдебрандт, что тетя Катя, у которой мы гостили два года тому назад и к которой мы собирались ехать, скоропостижно скончалась. Мама пережила это известие очень тяжело; это была не только ее сестра, но и друг, с которой у нее всегда были хорошие и сердечные отношения. Тетя Варя, наоборот, узнала о смерти тети Кати с подчеркнутым равнодушием, так как не любила тетю Катю или делала вид, что не любит, потому что всегда хотела быть оригинальной, хотя по существу, ей ссориться с тетей Катей было не из-за чего.
Наступил август. Мама подала заявление о принятии Вани в приготовительный класс 2-й гимназии. Заявление было принято. Наступили экзамены. На экзамен Вани пошли Анна Николаевна Волкова и я. Желающих поступить было много, человек 70, а вакансий всего 35. Многие были хорошо подготовлены к первому классу, а держали экзамен в приготовительный. На фоне их Ванечка оказался не из лучших. Но все же директор объявил, что Ваня экзамен выдержал и в гимназию принят.
Экзамен в приготовительный класс был вещью своеобразной, так как большинство поступающих были приблизительно одинаково подготовлены.
И среди экзаменующихся не было никого, кто бы не знал нужных молитв, или не мог решать задачи и примеры на сложение и вычитание с трехзначными числами, или не умел бы читать и писать, или не знал бы несколько стихотворений. Поэтому экзамен сводился, скорее, к отбору тех мальчиков, семьи которых или были известны, или братья которых уже учились в гимназии, или за спиной которых стояли влиятельные лица. И Ваня стал гимназистом.
Мама сейчас же сшила ему гимназическую форму, он даже получил мой гимназический мундир, из которого я уже вырос. И такова была Ванина судьба, судьба младшего брата: носить обноски старшего. И пальто, и мундир у Вани были всегда переделаны из одежды с моего плеча. Мы с Ваней пошли в фотографию, и оба сфотографировались в мундирах.
Перед самым началом учебного года я узнал, что министерские реформы не прекратились, и появился новый учебный план. Дело в том, что еще весной 2 апреля 1902 года Министр Народного Просвещения генерал Ванновский был уволен в отставку и вскоре был назначен новый Министр, доктор римской литературы профессор Зенгер, «классик» чистой воды. Это назначение было характерно, оно предвещало возрождение классицизма с древними языками. «В сферах», по-видимому, вновь победили сторонники классицизма.
Первым действием нового министра была отмена «Временных правил» Ванновского. Однако полное возрождение классицизма было уже невозможно, слишком много врагов было у него. Зенгер только задержал дальнейшее падение классицизма. Согласно новым указаниям от 20 июня 1902 года, в пятых классах гимназии сохранялся греческий язык, а с третьего класса начиналось преподавание латинского языка. Но с 1903/1904 года греческий язык становился необязательным, а фактически перестал преподаваться, желающих изучать его добровольно не находилось. Только несколько гимназий в каждом округе оставались по старому учебному плану с двумя обязательными древними языками, латинским и греческим. В Киевском учебном округе такими «классическими» гимназиями оставались: 2-я Киевская и Нежинская, находившаяся при Нежинском Историко-Филологическом Институте.
Так из общего числа гимназий были выделены несколько, чтобы служить последним прибежищем классического образования. Я был рад, что снова буду учить греческий язык: уж очень хорошо я учил его в третьем классе с преподавателем А.Н. Липеровским.
Таблица недельных часов в 5-м классе оказалась следующая:
1. Закон Божий — 2 часа;
2. Русская словесность (литература) — 4 часа;
3. Латинский язык — 5 часов;
4. Греческий язык — 5 часов;
5. Математика — 4 часа;
6. Немецкий язык — 3 часа;
7. Французский язык — 3 часа;
8. История — 3 часа.
Итого: 29 часов в неделю.
Преподаватели были все прошлогодние, только по греческому был новый — Иван Игнатьевич Соколовский, старый преподаватель гимназии. Это был спокойный старичок, любивший пошутить и поострить. Ничего интересного он нам дать не мог, но преподавал вполне удовлетворительно. Мы должны были повторить все то, что учили по греческому в 3-м классе, а также закончить морфологию, потому что в 6-м классе мы должны были уже начать читать греческих классиков, другими словами, мы должны были за год пройти двухлетний курс, повторить курс бывшего 3-го и пройти курс бывшего 4-го класса.
Я сразу стал хорошим учеником по греческому языку, так как хорошо помнил, что проходил в 3-м классе с Липеровским. Но новое, что сообщал И.И. Соколовский, было уже не так интересно, и мои знания по греческому языку становились хуже, однако в 5-м классе у меня всегда были пятерки.
По Закону Божьему мы продолжали проходить катехизис, который начали учить еще в 4-м классе. Мы продолжали изучение свойств Бога, организацию его небесного царства, очень похожего на земное, его херувимов и серафимов, смахивающих на гофмейстеров и камергеров и, наконец, обязанности людей перед Богом и другими людьми, и о том, как нужно верить и любить Бога и любить людей.
Так как в 4-м классе изучение русского языка закончилось, мы с 5-го класса переходили к изучению истории русской словесности и литературы. Но предмет почему-то назывался «словесность». Я приобрел хрестоматию, не помню уже фамилию автора, и учебник Незелепова, часть I.
Курс начинался с изучения русских былин киевского периода русской истории, то есть былин про богатырей Святогора, Илью Муромца, Добрыню Никитича, Алешу Поповича и других, затем русских былин новгородского эпоса, про Садко, затем эпохи татарского нашествия. После этого мы довольно долго останавливались на «Слове о полку Игоревом», но только некоторые отрывки из него мы читали и разбирали в подлиннике, например, «Плач Ярославны», а всю поэму читали в переводе на современный русский язык.
После этого очень кратко мы получили понятие о древней действительно литературе, а именно о летописи Нестора и поучении Владимира Мономаха детям, а также читали «Русскую Правду». В хрестоматии были напечатаны также выдержки из поучений всяких епископов: Луки Жидяты, Даниила Заточника и так далее. Но эти отрывки мы не проходили, и их читали лишь желающие. Поэтому явно лжет писатель К.А. Тренев, когда он в довольно гнусной пьесе «Гимназисты» пишет, что в женской гимназии проходили переписку Нила Сорского с иосифлянами. Этой переписки не проходили не только в женской гимназии, где курс литературы был меньше, чем в мужской гимназии, но и в мужской. К.А. Тренев, бывший учитель словесности в гимназии, это, конечно, прекрасно знал, а написал, чтобы показать, как плоха была гимназическая программа.
Значит, дело с преподаванием истории словесности (литературы) в гимназиях обстояло не так плохо, если надо врать, чтобы указывать или находить плохие стороны.
После литературы 12-го века мы переходили к былинам и литературе 16-го. Этот скачок был вызван татарским нашествием, отбросившим во мрак нашу культуру на 4 века. Мы знакомились с былинами о взятии Казани, с интересом читали переписку Ивана Грозного с Курбским, причем наши симпатии были целиком на стороне Курбского, и втягивались этим в новые для нас вопросы о деспотизме, об отношении человека к государству.
Курс 5-го класса кончался литературой 17-го века, эпохой царя Алексея Михайловича, сочинениями Катошихина, Ордин-Нащокина и других.
Курс словесности имел огромное для нас значение, так как к прагматическому прохождению истории прибавлял вопросы социального порядка, чести и нравственности.
Наш преподаватель С.Е. Базилевич, похоже, не очень увлекался древней литературой, так как ничего не прибавлял к тому, что было в учебнике, сам рассказывал довольно сухо и спрашивал не строго. Зато половину времени, отведенного уроку словесности, отдавал чтению в классе любимых им Гоголя, Пушкина, Тургенева, Лермонтова и Байрона, последнего параллельно с Лермонтовым для сравнения. По-видимому, Базилевич, которого я очень любил, находился под влиянием известного критика-публициста 70-х годов Писарева. Это я потом уже сообразил, когда в 7-м классе проходил произведения Пушкина. При изучении Пушкина Базилевич не мог удержаться от того, чтобы не рекомендовать нам прочесть издевательскую статью Писарева о пушкинской Татьяне (Евгений Онегин). Конечно, такое знакомство программой не было предусмотрено, но Базилевич лукаво улыбался, когда кто-либо ссылался на эту в своем роде замечательную статью, на меня лично произведшую неизгладимое впечатление своей логикой и явным цинизмом.
Влияние Писарева на Базилевича я обнаружил, когда прочел статью Писарева «Университетская наука», в которой он рекомендует не увлекаться в гимназии изучением древней русской литературы, а лучше читать классические произведения русской и мировой литературы, что Базилевич и делал, и за что я ему очень благодарен.
В 5-м классе мы стали писать классные и домашние сочинения. Для сочинения в классе отводилось 2 часа за счет следующего по расписанию предмета. В каждой четверти давалось одно домашнее сочинение. Темы были историко-литературные, соответствующие проходимому курсу, и «отвлеченные». Среди «отвлеченных» тем попадались такие: «Русская природа», «Утро», «Польза чтения художественной литературы», «Труд и развлечения» и т. п. Мы все больше любили историко-литературные темы, давать характеристики литературным героям было легче.
По латыни у нас оставался все тот же незадачливый и глуповатый «цибуля», Николай Лукич Колтовский.
Курс состоял в переводе сочинения латинского автора Саллюстия — «Югуртинская война». (В 4-м классе мы переводили Юлия Цезаря — «О галльской войне»). Текст Саллюстия был труднее, чем Цезаря. Читая его, мы хорошо знакомились с политической жизнью Рима 2-го века до нашей эры, с эпохой Мария. Это могло быть очень интересным, если бы не бездарное преподавание Колтовского, который, кроме сухого и низкого по качеству перевода, ничего нам не давал и не мог дать.
Математика распадалась на алгебру и геометрию. По алгебре проходили уравнения всех степеней и с несколькими неизвестными, решали на них задачи. В геометрии мы заканчивали планиметрию, то есть изучали окружности и всякого рода сегменты. Алгебру я любил, как науку, требующую лишь чистого логического мышления, хотя математической сообразительностью я не отличался, но геометрию я не любил, так как чертил и представлял чертеж плохо, а для геометрии хороший чертеж имеет огромное значение.
Геометрию мы проходили согласно программе очень поверхностно: задач на построение нам почти не задавали; если же они и попадались, я всегда становился в тупик, воображение и математическое мышление у меня работало плохо. Геометрия сводилась в основном к запоминанию способа доказательства теорем.
Замечательно, что я, моментально запоминая любой исторический факт, книгу, хронологию, литературное содержание и неплохо усваивая даже алгебру, сразу же забывал способы доказательства геометрических теорем, хотя бы только что выученных. Чтобы хоть что-нибудь помнить, мне постоянно приходилось повторять, и я всегда бывал счастлив, когда мне ставили по геометрии оценку 4, а не 3. Пятерок по этому предмету я не получал никогда, ни за устный ответ, ни за письменную работу.
По немецкому и французскому языку мы продолжали перевод небольших рассказов из соответствующих хрестоматий, мало обращая внимания на грамматику, совершенно не делая разбора, но зато систематически выписывая и заучивая слова.
По истории в 5 классе мы стали проходить общую среднюю историю, начиная с Великого Переселения народов в Европе и кончая открытием Америки, событием, на котором в то время и заканчивался курс средней истории. Эпохой торгового капитала начиналось новое время. Оно начиналось описанием Империи Карла V, расцвета Испании, а затем Франции и Англии, то есть 16-м веком. Преподавал все тот же А.И. Клименко, он рассказывал почти всю четверть и спрашивал в конце ее. Рассказывал он сжато, не выходя из объема курса и довольно монотонно, если его не дразнили и не выводили из себя ученики.
Но я любил его слушать, а еще более читать и запоминать курс. Я старался раздобывать исторические романы и перечитывал их, но приходилось ограничиваться в основном Вальтером Скоттом, трудно было найти что-либо другое по средней истории. Прочитал я тогда же «Дон Кихота». Но не было для меня предмета интереснее истории. Очень увлекательно было сопоставлять события одной страны с событиями другой, интересно было следить за развитием и усилением одной страны (например, Франции) с распадом другой (например, Восточной Римской Империи, Германии и т. д.).
Ученики в классе были все те же, но их стало меньше, после того, как 7 человек осталось в 4-м классе на второй год, в том числе Давыдович, а в 5-м классе мы получили только 2-х второгодников.
Но появился в 5-м классе новый ученик, переведенный из какого-то другого города, по фамилии Шпаковский, который сразу занял выдающееся положение в классе. Он был сыном учителя духовной семинарии, сам он был для 5-го класса довольно великовозрастный, лет 16-ти. Красивый блондин с вьющимися волосами, он держался по отношению к другим одноклассникам свысока и покровительственно.
По-видимому, дома Шпаковский много бывал со взрослыми, поэтому всегда поражал нас своими знаниями и суждениями в области современной русской литературы, искусства и житомирской общественной жизни.
Большинство одноклассников признали его авторитет безусловно, но мне его тон не нравился. Кроме того, меня удивляло, что он плохо учился. Когда его спрашивали по предметам, он обнаруживал довольно слабые знания, в том числе и по литературе, и по истории, и плохо разбирался в математике. Я не понимал, как это человек, который во время перемен обо всем знает лучше всех, оказывается одним из самых слабых, если его спрашивают о том, что знают все ученики.
Один разговор со Шпаковским остался у меня в памяти. Как-то на перемене Шпаковский, окруженный поклонниками — одноклассниками, говорил о современных русских певцах, причем сказал, что Собинов хорош, а Шаляпин — еще лучше. О Собинове я слышал раньше, а о Шаляпине не знал ничего, а так как я полагал, что знаменитые певцы всегда теноры: Собинов, Фигнер, Карузо, Таманьо, то и решил, что и Шаляпин — тенор.
Шпаковский немедленно поднял меня на смех за то, что я не знал, что Шаляпин — знаменитый бас, которого знает вся Россия. Я был очень смущен. Но книг о Шаляпине в то время не было, столичных газет я не читал, которые, вероятно, выписывал отец Шпаковского, в Житомире Шаляпин не появлялся. Я интересовался больше историей и литературой, и о современной жизни знал очень мало, не у кого было мне узнавать.
Уже более полугода Белявские жили в Петербурге, они наняли квартиру на Знаменской улице, недалеко от Николаевского (теперь Московского) вокзала, так как эта часть города (Литейная) считалась самой здоровой.
Дяде Гуле недолго пришлось работать под начальством князя Шаховского. В 1902 году был убит министр внутренних дел Сипягин, с которым был дружен князь Шаховской, и новый министр Плеве стал окружать себя, как говорится, своими людьми.
Не ужился с Плеве и князь Шаховской и ушел в отставку. На его место был назначен бывший товарищ министра народного просвещения при Боголепове Зверев. Положение дяди Гули ухудшилось, он перестал быть таким влиятельным лицом в Совете по делам печати, каким был при Шаховском. Он был очень рад, что еще при Шаховском отказался быть его заместителем: Зверев назначил заместителем другое лицо. Но нельзя сказать, что Зверев относился к дяде Гуле плохо, и дядя Гуля решил остаться в той же должности в Совете.
Тетя Аня изредка писала мне и маме. И вот осенью 1902 года мы узнали печальную весть. Скоропостижно скончался дядя Ваня, только весной женившийся и переехавший жить в Петербург. Его разбил паралич точно так же, как и его брата, моего отца, но он не перенес и первого кровоизлияния.
Незадолго перед его смертью, весной 1902 года у него родился сын, которого назвали Алексеем в честь закадычного друга дяди Вани, барона Остен-Сакена, который был по имени Алексей. Алеша остался восьмимесячным сиротой. Тетя Оля оказалась в Петербурге без всяких средств. Но братья ее вскоре стали прилично зарабатывать и стали ее материально поддерживать, чтобы она могла жить, хоть и скромно, и воспитывать своего сына.
Примечания
1. Инженю (от фр. ingénue — «наивная») — актерское амплуа: наивная девушка. Реже «инженю» называют исполнителей ролей неопытных молодых людей. — Ред.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |