Игра на дворе. А.Н. Липеровский. Н.П. Гутьяр. А.П. Кутепов. Мои товарищи. Жизнь у Белявских. Рождественские каникулы. Смерть дяди Миши. Убийство Боголепова. О.Г. Геруберг. Мой уход из Рижской гимназии. Прощание с Ригой.
В Ригу я приехал, когда было еще совсем светло.
От вокзала до квартиры Белявских было всего два квартала. Я взял извозчика и через пять минут был дома. Встретили меня очень хорошо. Все были дома. Тетя Аня и дядя Гуля только что вернулись из-за границы, кажется, из Швейцарии. Я поместился в своей комнате.
До начала занятий, то есть до 16 августа, оставалось около недели. Я уходил на гимназический двор, куда собирались мои сверстники: Руднев, братья Перепечкины, Коренчевский и еще 2—3 гимназиста из ближних домов. Мы занимались гимнастикой и всякими играми. Часто мы играли в «чижа».
Игра заключалась в том, что очерчивали на земле «дом» величиной в пол квадратных метра или немного меньше и внутри одну на другую клали две бочонкообразные палочки величиной в 12—15 сантиметров. Нижняя палочка лежала поперек дома, а верхняя, которая называлась «чижом», лежала накрест, упираясь задним концом в землю, а передним, который был отточен и заострен, подымаясь кверху, образуя «нос».
Один из играющих был хозяином дома, он вооружался метровой палкой и с размаху бил по носу «чижа». «Чиж» подпрыгивал, и в этот момент играющий должен был вторично ударить по корпусу «чижа», направив его в конец двора, как можно дальше. Другой игрок должен был с места падения «чижа» рукой бросить его и попасть в дом. Если это не удавалось, первый игрок снова бил «чижа» с того места, куда он упал, пока второму игроку, в конце концов, не удавалось забросить «чижа» внутрь домовой черты. Во время обратного полета «чижа» первый игрок мог бить его на лету палкой, отгоняя прочь от дома. Игра была хороша тем, что требовала лишь двух игроков, вырабатывала ловкость в бросании, быстроту и глазомер.
Сначала я играл плохо, промахивался палкой, но потом «вошел в курс». Я понял, что моя сравнительная физическая отсталость вызывается не моей неспособностью к физкультуре, а тем, что я почти совершенно не занимался своим развитием.
Организатором и инициатором игр оказался опять у нас пятиклассник Перепечкин, предложивший нам устраивать по всем видам гимнастики и спорта соревнования. Мы все согласились, хотя я лично не рассчитывал ни на какие победы, так как считался физически слабым и гимнастом плохим.
Первенство во всем занимал у нас Руднев. Но Перепечкин устраивал соревнование так, что всем было интересно и никому не обидно: он давал более слабым «фору», то есть при беге заранее ставил их немного впереди, и при лазании на шесте, или канате, или лестнице вверх, позволял до начального момента несколько подняться вверх.
И вот совершенно неожиданно для всех нас и для меня особенно, я, получивший «фору», пришел к финишу по скоростному бегу первым. Тогда у меня отняли «фору», я опять побежал наперегонки, и опять прибежал первым. Так у меня проявилась способность к бегу: ноги у меня были длинные, а сердце и легкие, по-видимому, здоровые.
Я был в восторге. Погода стояла хорошая, мы собирались несколько дней ежедневно, и соревнования у нас совершались каждый день. Я стал признанным чемпионом по бегу. Я заметил, как увеличилось уважение ко мне со стороны товарищей, особенно тех, кто еще недавно относились ко мне пренебрежительно, а теперь перестали и думать со мной состязаться, требуя для себя каких-то огромных «фор».
Так как я целые дни проводил на дворе, тетя Аня обратила на это внимание и спросила, что я там делаю.
Я ответил, что бегаю взапуски. К моему удивлению, это вызвало гнев тети Ани.
— Это еще что за безобразие! — воскликнула она. — Разве ты лошадь, чтобы бегать наперегонки? Не смей больше этого делать.
Я так и не понял, почему бегать наперегонки нехорошо, но пришлось больше не участвовать в состязаниях, так как двор был виден из окон квартиры Белявских, и я боялся всяческих наказаний за непослушание.
К счастью, через несколько дней начинался новый учебный год. Перед самым началом учебного года был получен новый приказ Министра Боголепова, доказывавший, что реформа средней школы продолжается. Приказом от 1 августа 1900 года Министр отменил письменные переводные и выпускные экзамены по древним языкам, то есть письменные переводы с русского на латинский и греческий язык. То самое трудное и самое страшное, что было в программе гимназии, так как для правильного перевода требовалось хорошее знание латинской и греческой грамматики, что достигалось только упорным и усидчивым трудом. На этих экзаменах число двоек было больше, чем по всем другим экзаменам вместе взятым, и именно эти неудачные переводы создавали большое число второгодников.
Особенно много проваливались на этих экзаменах в 3-м, 4-м и 6-м классах, так как в 3-м классе уже заканчивалась латинская морфология, в 4-м классе латинский синтаксис, а в 6-м классе греческий синтаксис. Второгодников в этих классах было не меньше четверти всего состава класса.
Менее половины гимназистов проходили эти три порога, не споткнувшись и не оставшись на второй год, а многие из этих классов так и уходили совсем из гимназии, не осилив латинской и греческой речи, тем более что научно-разработанной методики обучения переводу на древние языки не было, как нет и сейчас, и каждый преподаватель творил ее как хотел, и в этом отношении был предоставлен самому себе. А ведь были и бездарные, и недобросовестные преподаватели.
Эти переводы на древние языки были сплошной гимнастикой логики и памяти, так как практически такие переводы не были нужны ни науке, ни жизни. Литературному древнему языку они тоже не обучали, так как некому было литературность перевода проверять, проверяли лишь грамматические формы. Ненужность всей этой работы психологически давила на сознание обучающихся. Но память и сообразительность эти переводы, конечно, тренировали.
Тогда же я узнал, что Боголепов намерен провести и более радикальные реформы гимназии. После окончания работ комиссии по реформе средней школы в апреле 1900 года, все материалы работ, выводы и решения комиссии Боголепов передал на рассмотрение более узкой комиссии, которая работала летом 1900 года под председательством попечителя Петербургского учебного округа Яновского. Эта комиссия Яновского предложила разбить гимназии на два типа: с древними языками и без древних языков.
Но тут радикализм Боголепова или дошел до своего предела, или наткнулся на сопротивление влиятельных сфер, видевших все еще в изучении древних языков какую-то защиту от материалистических взглядов, потому что проект Яновского не был принят, и Боголепов дальше не пошел.
Новый год начался по старому учебному плану. Ежедневно у нас в 3-м классе было по 5 уроков. Появились три новых предмета: греческий язык, история и алгебра. По истории проходили историю классического мира, Грецию и Рим.
Распределение часов в неделю было следующее: Закон Божий — 2 часа, русский язык — 4 часа, латинский и греческий языки — по 5 часов, математика — 3 часа, в том числе арифметика — 2 часа и алгебра — 1 час в неделю, французский и немецкий языки — по 3 часа, история и география — по 2 часа, рисование — 1 час.
Программы предлагали следующее содержание курсов по Закону Божьему — церковное богослужение — литургия, всенощная, молебен, панихида.
Православное богослужение, как известно, в России идет на церковно-славянском, то есть на древне-болгарском языке, который мы в третьем классе или раньше не изучали. И нам приходилось заучивать всевозможные возгласы, молитвы, псалмы, не понимая ни морфологические, ни синтаксические структуры предложений. Часто мы не понимали и слов. Тогда преподаватель объяснял нам, и то не всегда, смысл изучаемого. Но точный перевод не давался никогда. Считалось, что священные обращения к Богу не должны вульгаризироваться переходом на обиходный язык. Но часто богослужебный текст был настолько груб и циничен, что вообще не допускал перевода на разговорный язык, да к тому же в школе детям.
Так мы механически и формально учили строгий и веками незыблемый порядок православного христианского богослужения, по существу ничего из этого не вынося, даже часто не понимая, в чем, собственно, дело.
Это было изучение какой-то магии, которая должна была своими заклинаниями спасти человечество от ада и вечных мучений и дать такое же вечное блаженство.
По русскому языку в программе был синтаксис и составление переложений по прочитанному.
По латинскому языку мы заканчивали морфологию и начинали читать древних авторов.
В 3-м классе мы должны были читать книгу второстепенного римского писателя 1-го века нашей эры Корнелия Непота, написавшего характеристики греческих политических деятелей и полководцев: Мильтиада, Фемистокла, Аристида, Эпаминонда и других.
Греческий язык мы только начинали изучать, надо было пройти морфологию и основные понятия о греческом предложении.
По немецкому и по французскому мы должны были продолжать усваивать сложные морфологические описательные формы и синтаксис, но усвоение шло в самом процессе перевода и разговора.
По рисованию занимались перерисовыванием гипсовых фигур.
Как и в прошлые годы, я с интересом стал рассматривать купленные новые учебники.
Изменился и состав преподавателей. С большой грустью я узнал, что летом умер преподаватель географии Орест Николаевич Милявский, научивший меня любить географию, прививший мне страсть к карте. До сих пор, когда я вижу какую-либо карту, я бросаю книгу. Карта мне дороже книги.
Я был также огорчен, когда узнал, что русский язык, вместо веселого и жизнерадостного Степана Васильевича Кузнецова, к которому я за два года привык и которого я полюбил, будет преподавать у нас в 3-м «Б» классе тихий, но хитрый и ехидный старик, Александр Петрович Кутепов.
Я узнал, что греческий язык и историю, оба новых предмета, будет вести только что переведенный в нашу гимназию молодой преподаватель Александр Николаевич Липеровский, а географию тоже вновь назначенный Николай Павлович Гутьяр.
Остальные преподаватели остались старые. Все это было интересно, и я с нетерпением ожидал начала занятий.
Самым интересным оказался А.Н. Липеровский. Это был очень худой, сутулый, чахоточный человек, среднего роста, близорукий, в очках, ярко рыжий и с очень длинными жесткими, торчащими вперед усами. Вид у него всегда был недовольный и раздраженный, он сильно кашлял. Но он так умело и содержательно вел занятия, говорил так умно и интересно, что мы, гимназисты, ему сразу все простили: и раздражительность, и угрюмость, и страшный вид. Вел он урок удивительно энергично. Ни одна минута не пропадала даром. И я как-то сразу по-новому принялся за греческий язык. Он мне сразу понравился. Я не только отлично стал готовить уроки, но и учил вперед, что еще не задавалось, так как у меня не хватало терпения ждать, когда дальше будет задано. Я вдумывался в каждую форму, в каждое слово. Греческий язык, который считался (и совершенно справедливо) значительно труднее латинского, мне стал даваться вдруг удивительно легко. Я получал только пятерки, мне стало очень легко его запоминать. В то время как по латинскому я тянулся с трудом только на четверки, иногда получая тройки, часто бесследно забывая пройденное, греческие слова и правила, иногда более сложные, особенно сопряжения, я запоминал безукоризненно и умел пользоваться этим знанием при переводах.
С тех пор прошло 55 лет; мне не пришлось после окончания гимназии ни разу за всю мою жизнь открыть греческую книгу, но то, что я прошел с А.Н. Липеровским, правила и даже примеры, я ясно помню до сих пор.
Быть может, это случилось оттого, что я уже был старше, когда стал учить греческий язык, и поэтому учил его более сознательно, но считаю, что главной причиной успеха было преподавание. В чем его секрет, я не знаю до сих пор. Липеровский не был ласков с нами и был очень требовательным, но почему-то было так интересно, что учил я этот, как говорили, «мертвый язык», против которого было направлено столько обвинений, просто и с удовольствием. Как жаль, что мне тогда было всего 12 лет, и я не уловил секрета его педагогического мастерства, остались живыми только впечатления. Но теперь, после шестнадцатилетнего преподавания языков, я думаю, что секрет его успеха заключался в том, что он преподавал историко-сравнительным методом, это главное, а во-вторых, не отрывая формы от содержания. То есть, у него никогда не было перевода для перевода, перевод давал знания чего-то по существу (истории, географии, литературы и т. п.).
А.Н. Липеровский преподавал также и историю, всего у него у нас в неделю было 5 + 2 = 7 часов, то есть он бывал у нас в классе не только каждый день, но один раз в неделю два часа.
Что касается истории, то тут я чувствовал себя совершенно дома. Начиная со второй четверти, Липеровский стал мне ставить за ответы 5+, что почти никогда не бывало в гимназии. Никто, кроме меня, ни по истории, ни по другим предметам этого не получал. Но дело было в том, что я не ограничивался учебником Иловайского, по которому проходилась древняя история, а читал и другие книги, которые тихонько брал из кабинета дяди Гули. Кроме того, я знал предмет, умел хорошо и с увлечением рассказывать.
Когда через год я покидал Александровскую гимназию, более всего жалко мне было расставаться с А.Н. Но мне довелось еще встретиться с ним.
Через несколько лет я узнал от дяди Гули, что Липеровский недолго оставался в Рижской Александровской гимназии. Через год после моего отъезда он был назначен Инспектором в Ре-вельскую гимназию, где через пару лет оказался ее Директором.
Около 1910 года, живя в Житомире, я узнал из газет, что он назначен Окружным Инспектором Киевского Учебного Округа и уже в 1912 году был также Помощником Попечителя в чине действительного статского советника.
Карьеру он делал быструю. Не знаю, было ли это результатом какой-либо протекции, или он так необычайно быстро продвигался по службе благодаря своей большой деловитости, энергии, совершенно непонятной для такого хилого тела и, конечно, благодаря исключительному педагогическому таланту. Затем прошло много тяжелых и страшных лет. И вот в 1923 году я в Киеве занимаю должность Начальника Учебного Отдела Высшей Военно-Педагогической Школы. Работающие в школе киевские профессора и преподаватели говорят мне, что Липеровский в Киеве. Я попросил передать ему, что в Военно-Педагогической Школе будут рады его видеть. Через некоторое время А.Н. Липеровский пришел. Я удивился тому, как он мало изменился: все те же торчащие вперед рыжие усы, очки, страшная худоба и сердитый взгляд. Но в 1900 году ему было под 30, а в 1922 году — 50. Я назвал ему себя, но... он меня не помнил. Не вспомнил даже тогда, когда я сказал, что я из Александровской гимназии и племянник Е.В. Белявского.
Мы разговорились. Я рассказал ему, как я люблю историю и как во многом обязан его преподаванию. Он загорелся.
— Так вот, — сказал он, — скоро в Киеве откроются курсы по подготовке преподавателей обществоведения, поступайте туда, вы переквалифицируетесь и получите право преподавать историю.
Я улыбнулся. Теперь мне не было смысла этого делать. Сам Липеровский, оказывается, работал преподавателем обществоведения в какой-то трудовой школе. Я решил предложить ему место в Военно-Педагогической Школе, но в тот момент свободного места не было, а через полгода сама школа была закрыта.
Через три года, в 1925 году, Липеровский умер от туберкулеза, которым он промучился всю свою сравнительно недолгую жизнь.
Еще через несколько лет, когда я читал лекции в Киевском Институте Народного Образования, ко мне сдавать экзамены пришла студентка литературного факультета, худая и рыженькая, по фамилии Липеровская. Это была дочь А.Н. Липеровского. К сожалению, я не помню ее имени.
И вот, в 1947 году выходит в свет книга Н. Липеровской — «Учебник немецкого языка для I курса Военной Академии Иностранных языков». Но в книге не обозначено отчество автора, и я не знаю, дочь ли это А.Н. Хочу думать, что дочь. Ведь она должна хорошо знать немецкий язык, так как детство провела в Риге и Ревеле, да и сам Липеровский оттого в свое время и служил в этих городах, что был женат на немке.
Другой новый учитель, Николай Иванович Гутьяр, выглядел иначе.
Это был тоже молодой, но довольно полный шатен среднего роста с красивым, но маловыразительным, как тогда говорили «парикмахерским», лицом, обрамленным небольшой бородкой. Он преподавал географию.
По программе мы должны были пройти географию Европы, кроме России. Гутьяр задавал урок по учебнику, давал также задание, в которое входила по-прежнему, как при О.Н. Милевском, разрисовка карт, на каждом уроке спрашивал заданное. Но через несколько уроков нам стало очень скучно. Я по-старому старательно разрисовывал карты, читал учебник, но другие ученики мало-помалу перестали это делать. В журнале появились двойки. На уроке ученики стали разговаривать друг с другом, что сердило Гутьяра. Он стал делать замечания. Это не помогло. Он стал повышать голос, раздражаться. Плохие ответы вызывали подсказы, появились шпаргалки. На окрики преподавателя стал раздаваться смех. Появились записи в журнале за дурное поведение, единицы по поведению, оставление в классе после уроков, как говорилось, «без обеда».
Дальше дело пошло хуже. Уже с момента появления Гутьяра в классе раздавался шум, парты начинались двигаться, падали карты, ученики давали друг другу подзатыльники. При вызове ученика к ответу подсказы с места просто кричали. Многие раскрывали книги для чтения или учебники и готовились к следующим урокам. Когда Гутьяр, заметив это, спрашивал их с места, они не знали, что отвечать. На каждое замечание Гутьяра с мест неслись десятки замечаний. Чем больше Гутьяр ставил учеников «к стенке», тогда практиковалось такое наказание, чем больше он раздражался, чем больше учеников он выгонял из класса, тем громче был шум в классе и смех сидящих за партами.
К концу учебного года в дверях должен был стоять помощник классного наставника и следить за поведением, иначе урок вообще нельзя было вести. Гутьяр, красный и раздраженный, сидел на кафедре, спрашивал и ставил двойки, или метался по классу, делал выговоры и замечания. Чем больше он сердился, тем ехиднее становились выходки учеников.
Я очень любил географию и учил ее независимо от Гутьяра. У меня с ним было только одно и то, случайное и внеклассное, столкновение. Я так любил Липеровского, что не хотел его выпускать из вида даже после конца занятий. Поэтому иногда после занятий я быстро надевал пальто, выходил на гимназическое крыльцо и ждал, когда выйдет Липеровский, стараясь попасться ему на глаза. Изредка он говорил мне два-три слова, но чаще, не замечая меня, мрачно шел к себе домой на Александровскую улицу. Случилось, что один раз он вышел вместе с Гутьяром и пошел домой с ним рядом. Я побрел сзади. Ко мне подошел мой одноклассник и спросил, куда я иду. Я ответил, что иду за А.Н. Он сказал, что тоже пойдет вместе со мной. Липеровский, видимо, привык, что гимназисты ходили за ним, и не обращал на нас никакого внимания. Мы же пошли буквально за ним по пятам. Гутьяр несколько раз оборачивался и бросал на нас сердитые взгляды. Наконец, он не выдержал, остановился, обернулся и закричал на нас: «Что вы лезете за нами, что вам нужно?»
Мы остановились молча, не зная, что сказать. Липеровский, обратившись к Гутьяру, спокойно произнес:
— Это наши гимназисты. Вот этот — директорский племянник.
Гутьяр прорычал: «Зачем вы идете за нами, оставьте нас в покое!»
Мы остались стоять, а оба преподавателя пошли дальше.
Уехав из Риги, я никогда больше не встречал Н.П. Гутьяра. Уже много позже, после февральской революции, летом 1917 года, когда возникли различные профсоюзы, я прочел в газетном списке Центрального комитета союза учителей, фамилию Н.П. Гутьяра. Это был незадачливый Николай Павлович, ставший вождем революционных педагогов.
Маленький и старенький Александр Петрович Кутепов был одним из старейших преподавателей гимназии, он был секретарем Педагогического Совета и, по-видимому, пользовался в гимназии известным авторитетом.
Преподавал он русский язык.
Мне он после С.В. Кузнецова не нравился, но некоторые ученики и, кажется, некоторые родители не разделяли мою точку зрения. Его преподавание было противоположно живым и веселым урокам Кузнецова.
Тихонько входил он в класс, шел на кафедру, ни на кого не глядя, раскрывал журнал, спрашивал дежурного по классу об отсутствующих и вызывал сразу двух учеников, которые становились с двух сторон кафедры.
Урок заключался в беседе Кутепова с этими двумя учениками. Он задавал им вопросы, они отвечали, поправляя и дополняя друг друга.
Спрашивал он легко. Класс должен был следить за их беседой, но был предоставлен самому себе и мог делать, что хотел. Но между Кутеповым и классом словно была какая-то договоренность. Класс сидел тихо.
Когда нужно было объяснить какое-нибудь правило, Кутепов опять-таки пользовался помощью своих двух «ассистентов», которые простаивали у кафедры целый час.
Если кто-нибудь на уроке начинал разговаривать, нарушал дисциплину, Кутепов всегда ровным и спокойным голосом обращался к одному из стоящих у кафедры и говорил приблизительно так:
— А не знаете ли Вы, (предположим) Бобровский, почему это Скарре стал разговаривать, верно, он волнуется потому, что не выучил на сегодня урока и боится, что я его спрошу.
И Скарре замолкал.
Или: «А скажите-ка, Ананьев (это другой стоящий), что это пишет Колпин. Возьмите у него тетрадку и посмотрите, по какому это предмету и нет ли у него там грамматических ошибок».
И Колпин прятал тетрадь.
Мне запомнилось относительно Кутепова два случая. Нужно, кстати, сказать, что Кутепов не обращал внимания ни на кого из учеников, у него не было любимчиков, он ко всем был одинаково равнодушен.
И вот раз как-то, объясняя особенность какой-то формы придаточного предложения, Кутепов сказал своим «ассистентам»:
— Этот оборот встречается у Ломоносова.
И тут меня, сидящего за партой, вдруг точно осенило, и я громко произнес:
— В оде «Утреннее размышление о Божьем величестве».
Кутепов состроил удивленное лицо и сказал, обратившись к «ассистенту»:
— Откуда он это знает. Пусть скажет, как там говорится.
Я продекламировал два стиха из оды Ломоносова. Значительность моего знания заключалась в том, что историю русской литературы в 3-м классе мы еще не проходили, а творчество Ломоносова входило в курс 6-го класса. И действительно, кроме меня, никто Ломоносова не читал.
В другой раз Кутепов стал почему-то рассказывать о том, как писатель иногда подчеркивает, что наружность человека не соответствует его душевной сущности.
— Вот у Тургенева, — произнес Кутепов, — есть рассказ о леснике...
— «Бирюк», — перебил я Кутепова.
Александр Петрович замолчал, кряхтя молча сошел с кафедры, подошел ко мне, затем отступил на два шага. Все это он делал с выражением крайнего изумления на лице. Класс следил, что он будет выкидывать дальше.
Кутепов обратился не к «ассистентам», которые остались сзади у кафедры, а к одному из моих сидящих за партой соседей и спросил у него, указывая на меня пальцем:
— Откуда он все знает?
Мой сосед, Азелицкий, встал и немедленно ответил:
— Это потому, Александр Петрович, что Карум директорский племянник.
Лицо Кутепова приняло серьезный и удовлетворенный вид.
— Ну, тогда понятно, — сказал он и отправился назад на кафедру.
Но после этих случаев я заметил, что, давая какие-либо примеры из литературы или спрашивая меня, он относился ко мне серьезнее, чем к другим. И так как в диктовках я грамматических ошибок не делал и переложения в классе прочитанного преподавателем вслух писал хорошим языком, просто и ясно, я получал у него в четверти и в году 5, чего я редко добивался у С.В. Кузнецова.
Как-то я решился спросить дядю Гулю, как пишут сочинения и сдают экзамены у Кутепова, который преподавал в большинстве старших классов.
Дядя Гуля ответил: «Хорошо».
Я решился спросить дальше:
— Лучше, чем у Степана Васильевича (то есть у Кузнецова)?
Дядя Гуля ответил: «Пожалуй, лучше».
Я был поражен. Я был уверен, что у Кутепова ничему научиться нельзя.
Математику по-прежнему продолжал преподавать спокойный и уверенный Петр Александрович Андриянов.
В 3-м классе мы должны были закончить курс арифметики, поэтому занимались правилами смешения, тройным правилом, исчислением процентов, чему уделялось особое внимание. Пришлось перерешать много задач. И так как в 3-м классе арифметика заканчивалась и по ней предстоял экзамен, а алгебра только началась, то Андриянов почти не занимался алгеброй, дал только основные понятия и прошел не более половины программы. Конечно, он в 4-м классе легко нагонял это отставание. Но на мне это отразилось, так как, когда на следующий год я оказался в 4-м классе Житомирской гимназии, выявилось, что я не имею понятия о доброй половине курса алгебры (сложение, вычитание многочлена). Только счастливый случай помог мне сразу же ликвидировать отставание.
Остальные преподаватели были все те же.
Уроков гимнастики больше не было. Лишь раз в неделю мы выходили на большую перемену на двор или в гимнастический зал в подвале и наскоро делали кое-какие упражнения.
Чистописания, как предмета, тоже не было.
Рисовали по одному часу в неделю: тогда наш класс превращался в ателье. На подставках висели или стояли гипсовые фигуры: головы, руки, ноги, цветы, орнаменты.
Каждый рисовал свою фигуру. Поэтический Владимир Николаевич Шустов мелькал между пюпитрами.
Все остальные предметы шли по-старому.
Когда я вошел в свой теперь третий параллельный класс, я увидел, что он сильно изменился по сравнению с прошлым годом. Он сделался крупнее и солиднее, и не только потому, что мы все за год выросли, а главным образом потому, что в нем оказалось восемь второгодников. Это были в основном матерые второгодники, уже не первый раз остававшиеся на второй год.
Мне припоминаются среди них братья Гржегоржевские, поляки, Болеслав и Адольф. Им было 16 и 17 лет, у того и другого были маленькие усики и говорили они уже мужским голосом. Только рост у них был какой-то маленький, особенно у старшего Адольфа. Держались они от нас, мальчиков, обособленно, но дружественно, и нас не обижали. Наоборот, когда на кого-либо из нас нападал ученик какого-либо другого класса, они защищали нас. Оба они отличались значительной силой, и когда на гимназическом дворе возникала драка между нашим классом и классом 3 «А», Гржегоржевские неизменно давали победу нашему классу. Учились они и на второй год очень плохо и не могли освободиться от двоек. Отвечали они при вызове преподавателя уныло и молча выслушивали язвительные укоры и выговоры.
Из остальных второгодников я помню Азелицкого и Королькова. Азелицкий был остроумный, веселый лентяй лет 14-ти, нимало не смущающийся тем, что остался на второй год. Корольков был очень скромный мальчик, тоже 14-ти лет, до того скромный, что краснел при каждом обращении к нему. Но, видимо, был очень малоспособный. Он никак не мог получить хорошую отметку. Но преподаватели его любили за его примерное поведение и воспитанность. Это был сын бывшего очень популярного учителя Закона Божьего в гимназии, покойного протоиерея Королькова.
Но и в этом классе я оставался одиноким: не умел заводить друзей, да и сам был поставлен в такие условия, что близко общаться с другими не мог.
Как и в прошлом году, ближе всех я был с Жуковым, с которым пел в хоре, у которого изредка бывал, как и он у меня. Но Жуков читал мало, был не особенно развит, и мне было скучно.
Интереснее для меня был тоже хорист, живой, все знавший Коренчевский, о котором я раньше писал, и который был теперь почему-то переведен из основного в третий параллельный класс. Но тетя Аня по какой-то причине не одобряла семью Коренчевского. Вероятно потому, что в этой семье бывало много преподавателей гимназии; и меня к Коренчевскому не пускали, и я не звал его к себе. Да он и не особенно стремился ко мне.
С моими двоюродными сестрами и братьями Эккардт я был очень далек. В эту зиму я не был у них ни разу.
Валли, которой было уже 14 лет, считалась взрослой девицей, и у нее был свой круг знакомых.
Харальд, мой ровесник, был взят из Александровской гимназии и определен в Городское Реальное Училище, где служил преподавателем его отец, так как выяснилось, что он с латинским языком не в ладах без надежды на какое-либо улучшение.
Только десятилетняя Hebs заходила раза два-три в месяц к тете Ане и своей бабушке, и тогда она всегда приходила ко мне в комнату, но очень не надолго, или мы с ней шли пройтись по бульварам. Из всех моих кузенов и кузин она почему-то чувствовала ко мне какую-то симпатию, хотя общего между нами было мало.
Младший кузен восьмилетний Ханс никогда не показывался у Белявских.
Приближался день храмового праздника гимназии, день Александра Невского, когда должен был состояться гимназический акт.
Недели за две до него из книжного магазина Трескина в квартиру дяди Гули свезли десятка два книг хорошего издания и в красивых переплетах для раздачи их в виде наград ученикам. Книги лежали сваленными на стоявшем в углу столовой круглом столе. Это были, главным образом, русские и иностранные классики, но попадались и отдельные сочинения других авторов.
Мне особенно понравилась книга «Подвиги русских адмиралов». Там рассказывалось о морских сражениях и русских победах, начиная с Гангутской победы Петра Первого над шведами. Затем описывались победы адмирала Грейга, графа Орлова-Чесменского (Наваринский бой), Ушакова, Сенявина, Нахимова (Синопский бой) и, наконец, деятельность Нахимова и Корнилова в Севастопольской обороне. Я попросил, чтобы эту книгу дали в награду мне. Дядя Гуля согласился.
В этот год торжественную обедню в гимназической церкви согласился отслужить рижский архиерей, епископ Агафангел. Обедня «архиерейским чином» несколько отличается от обычной, которую служит священник. Среди богослужения архиерей в алтаре обращается с особой молитвой о благословении молящихся, и тогда трио мальчиков в стихарях дополняют его обращение к Богу стихом «Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный, помилуй нас». Затем архиерей обращается с благословением к молящимся, и в ответ на это благословие то же трио мальчиков посреди церкви поют ему в ответ по-гречески: Εἰς πολλά έτύ δέσποτα, то есть «многие лета, господин».
Петь в трио были назначены гимназисты Фляксбергер (1-й дискант), Леонид Жуков, брат моего приятеля (2-й дискант) и я (альт). С большим волнением я надел стихарь — священную серебристую парчовую одежду, расшитую золотыми крестами.
Началась обедня. Но когда мы трое вошли в алтарь, чтобы оттуда выйти на середину церкви для пения, я почувствовал, что все забыл и своей партии не знаю. Я в ужасе зашептал об этом спокойному Фляксбергеру, тот меня стал успокаивать и шепотом напел мне мою партию. Я несколько ободрился, и когда мы вышли на средину церкви, смог спеть. Но спел гораздо хуже, чем мог. Пел правильно, но неуверенно и слишком тихо.
Архиерей подарил каждому певчему коробку конфет, солистам две, а нам, трем «исполатчикам» — три. Я был очень горд и счастлив.
Дни мелькали быстро. Занятия были интересные. Я увлекся древней историей, ее героями. Собственно говоря, по латыни мы тоже проходили историю, так как читали Корнелия Непота, писавшего о греческих героях и их победах над персами. Третий класс «А» переводил его очерк «Мильтиад», о спартанском царе, разбившем персов при Марафоне, а наш третий класс «Б» переводил очерк «Фемистокл», об афинском стратеге, уничтожившем персидский флот при Саламине. Мы перевели еще очерки об афинском стратеге Аристиде и фиванском герое Эпаминонде. Я так живо представлял себе их деяния, что как-то без особого замысла, просто от избытка чувств, стал сам описывать их бои и походы. То, что я не читал по латыни, я читал в русском переводе. И вот, подражая Корнелию Непоту, я исписал три тетради каллиграфическим почерком о греческих героях, так как уж очень нравилось мне это занятие.
Тогда же я впервые узнал о трагедиях Софокла, Эсхила и Эврипида, прочитал некоторые из них, найдя их в библиотеке дяди Гули. Познакомился я и с Шиллером в русском переводе. Особенное впечатление на меня произвел «Вильгельм Телль».
Я решил сам писать трагедии из греческой жизни. Как жаль, что всего этого у меня не сохранилось, ни пересказов, ни трагедий. С трагедиями дело у меня пошло плохо, дальше 1-го действия не двигалось, хотя я и начинал несколько раз. Но помню, что мои герои были необычайны во всех отношениях и говорили только торжественные и возвышенные фразы.
Однако, увлечение историей Греции и латинскими рассказами Корнелия Непота не отражались на моих знаниях латинской грамматики. Уроки по латыни я стал запускать; в грамматике, а мы проходили синтаксис сложных предложений, я стал путаться. Изучение синтаксиса придаточных предложений вообще было для меня новостью: ни по-русски, ни по новым языкам мы этого не делали, и я стал получать по латыни тройки.
Преподавал латынь все тот же Франц Егорович Клуге, добросовестный, знающий, справедливый, но очень формальный преподаватель, не умевший заинтересовать языком, раскрыть в нем интересные вещи.
Не знаю, жаловался ли на меня Франц Егорович дяде Гуле или нет, но так случилось, что раза три после того, как я получал тройки, дядя Гуля спрашивал меня, как я готовлю уроки.
Я отвечал, что я все уроки готовлю хорошо.
На это он каждый раз мне говорил:
— А ну-ка, принеси мне Корнелия Непота, покажи мне, как ты переводишь.
И каждый раз выяснялось, что я слова плохо знаю, а, главное, что я плохо разбираюсь в латинской грамматике, особенно в глаголе, плохо знаю основные синтаксические правила, относящиеся к построению глагольных форм. Дядя Гуля сердился и передразнивал мое чтение.
Дело в том, что Клуге учил нас читать по латыни, исходя из немецкой фонетики, то есть с участием звуков Ö, Ü, а дядя Гуля читал, приспосабливая латинский язык к русскому. Как на самом деле говорили римляне «Золотой эпохи» ведь точно никто не знает.
Занимаясь со мной, дядя Гуля подробно разбирал каждое слово, и через час-два я уходил от него, отлично зная несколько уроков вперед. Я всегда после этого очень хотел, чтобы Ф.Е. меня снова вызвал, но он этого не делал, а когда опять доходила до меня очередь, то Франц Егорович уже спрашивал урок, который я с дядей Гулей не проходил. Но в четвертных табелях у меня по латыни все же были четверки.
Иногда дядя Гуля звал меня к себе в кабинет, чтобы я помогал ему выставлять в табелях четвертные отметки учеников 5 «Б» класса, где он был классным наставником. Я должен был диктовать отметки из большой ведомости, куда были вписаны все ученики класса, с их отметками по всем предметам и указан их разряд и место в классе, а дядя Гуля вписывал все отметки и сведения в личную табель каждого ученика, которая раздавалась по окончании четверти ученикам.
Я очень любил это делать, меня интересовали отметки старших учеников, но иногда получался небольшой конфуз. После раздачи табелей ученикам дядя, встретив меня, говорил, что я диктовал с ошибками, и поэтому некоторые отметки поставлены неверно.
— Я так и сказал, — говорил дядя Гуля, — что это ты диктовал, поэтому в табеле ошибки.
Мне было очень неприятно, тем более, что диктовал правильно, а это дядя Гуля ошибался, когда писал.
Оттого ли, что я проводил много времени за книгой, за уроками и чтением, и почти не бывал на свежем воздухе, так как и в гимназию, и из гимназии приходил домой по внутреннему коридору, но я стал страдать бессонницей. Сначала изредка, а потом систематически я стал просыпаться часа в 2—3 ночи и не мог заснуть до 5—6-ти часов. Лежать было утомительно, я стал зажигать лампу и читать. Но часто у меня беллетристики не было, я вообще ее плохо доставал, так как в библиотеке дяди Гули беллетристики было мало, да я и не всегда умел ее найти, а в гимназической библиотеке я книги почему-то брал редко. И вот, ночью я стал читать взятую где-то книгу по естествознанию. Я помню, там была подробно описана анатомия человека, а затем шли описания животных и растений. Я по несколько раз читал одно и то же, пока не засыпал.
Свои познания по естествознанию я почерпнул из этой случайно попавшей книги. Не будь ее, я был бы в этой области полный невежда, так как гимназия учила многим вещам, но только не естествознанию.
О том, что я просыпаюсь по ночам, все домашние знали, но никаких мер не принимали, лишь строго-настрого запрещали зажигать лампу и читать.
Но тетя Аня спала далеко, бабушка с тетей Эльзой тоже не рядом, а через большую переднюю, мне почти все зажигания лампы сходили с рук. Но если бабушка или тетя Эльза замечали в моей комнате свет, Эльза свирепо врывалась ко мне и тушила лампу.
Только теперь мне, старику, ясно, как мало заботились обо мне, мальчике, которому только что исполнилось 12 лет, о моем здоровье, о моей жизни. Я должен был лишь выполнять правила домашнего режима и ходить аккуратно на уроки. До всего остального никому не было дела.
В эту зиму меня дважды выселяли из комнаты. Сначала приехала сестра дяди Гули, мать покойного Лебедева, такая же высокая, худая и строгая, как дядя Гуля. Она поселилась в моей комнате и прожила недели две.
Все время она проводила с дядей Гулей в его кабинете, когда он был дома, или сидела у себя в комнате, когда его не было.
Обедали все, конечно, вместе, но скучно и почти не разговаривали. Она не говорила по-немецки, а бабушка почти не говорила по-русски. Как только обед или завтрак кончался, все бежали в разные стороны.
Но все было очень прилично и благопристойно и никаких ссор у тети Ани с гостьей не было.
Второе выселение было более кратковременное, но по более непонятной и забавной причине.
Я уже писал, что в конце девяностых годов у тети Ани был поклонник, офицер Григорий Емельянович Шебуранов1. Он часто бывал у нее днем, когда дядя Гуля был в гимназии, сидя с ней в красной гостиной или даже в будуаре, а также приезжал на целый день на дачу. Я также писал, что его визиты объяснялись тем, что Эльза — невеста, которой требуются женихи. Шебуранов называл тетю Аню «maman», а она его «bebe».
В 1899 году Шебуранов был переведен из Риги в Вильну и, приехав туда, женился на какой-то офицерской дочке по имени Лидия.
Тетя Аня и виду не подала, что огорчена его женитьбой, но страшно возмущалась тем, что его жену зовут Лидией.
— Что за отвратительное имя, — говорила она, — Лидия!
Мне еще долго самому казалось, что хуже Лидии имени нет, так это было всем внушено.
И вот через год Шебуранов вместе со своей Лидией почему-то, вероятно, по приглашению тети Ани, которая захотела посмотреть его жену, решил приехать к Белявским в гости и прожил с женой в квартире Белявских около недели.
Тетя Аня была очень любезна с ними, но Лидия оказалась действительно какой-то бесцветной белобрысой особой, и тетя Аня потом после их отъезда еще долго говорила:
— Но как можно было жениться на такой Лидии!
Но, в общем, тетя Аня в эту зиму очень нервничала. Это отражалось на мне. Она стала раздражительной, а ко мне неласковой и придирчивой.
Был такой случай. Как-то, когда она пришла из города домой и позвонила у дверей, ей долго, как ей показалось, не открывали. Я сидел в своей комнате и чем-то занимался. Моя комната была рядом с передней, но я никогда не ходил отпирать двери. Мне это даже запрещали, чтобы я не впустил какую-нибудь подозрительную личность. Дверь на звонок должен был отпирать лакей. Но на этот раз тетя Аня страшно рассердилась на меня, что я, слыша звонок, не отпер двери, раскричалась и дала мне пощечину. Я был возмущен до глубины души и еще больше замкнулся в себе.
Был другой случай, когда гостила сестра дяди Гули, и я поэтому жил в столовой, где стоял диван, на котором я спал, и был поставлен мне отдельный письменный столик. Дело было перед завтраком. Я прибежал из гимназии к завтраку, и чем я провинился, абсолютно не помню. Вероятно, ничем. Но тетя Аня почему-то обрушилась на меня и поставила в угол на колени. К счастью, это продолжалось несколько минут, так как мне нужно было садиться за завтрак.
Как ошпаренный, я убежал после завтрака в гимназию, и некоторое время избегал встреч с тетей Аней, исключая, конечно, необходимые встречи за столом.
Наступили Рождественские каникулы. На этот раз мне некуда было ехать, и я оставался у Белявских.
В сочельник по нерушимому немецкому обычаю была сделана рождественская елка, никому, собственно говоря, не нужная, так как гостей в этот вечер не бывало, ибо каждая семья устраивала елку у себя и, конечно, Эккардты тоже. Под елкой лежали подарки, которые каждый в секрете готовил друг другу. Я, конечно, ничего никому не готовил. Не помню, что именно я получил в подарок. От бабушки, верно, носки, от других какие-нибудь другие носильные вещи. Я не помню, чтобы мне у Белявских дарили книги или какие-нибудь игры. Но под елкой я нашел для себя записочку, где было написано, что мне дарят билет в театр и билет в цирк.
После того, как все постояли под елкой и повосторгались вслух ее красотой, все пошли в столовую пить шоколад со сдобным шафранным кренделем. У немцев ведь всякое торжество отмечается питьем шоколада (правда, очень вкусного, со взбитыми сливками и желтком) и едой очень сладких сдобных кренделей с шафраном и большим количеством цуката и изюма.
На Рождественские каникулы мне купили билет на какой-то утренний спектакль в немецком театре, где была поставлена на Рождество какая-то пьеса-сказка для детей, по-видимому, младшего возраста.
Я первый раз в жизни был в настоящем театре. В театр меня отправили вместе с кухаркой: ни одна из моих трех теток не захотела идти со мной.
Я сидел в партере, театр был наполовину пуст. Пьесу, которая шла на немецком языке, я не понял. Какой-то актер с короной на голове и в длинной мантии без конца плясал и припевал:
— Heute bin ich Großpapa!
Разочарованный, я пришел домой.
В цирк я ходил тоже с кухаркой. Но цирк мне понравился гораздо больше театра.
На гимназическом дворе был устроен каток. Но коньки у меня были плохие, дешевые, фирмы «Галифакс». Их надо было подвязывать ремнем и закручивать ключом, чтобы они держались на ногах. Я и не умел их, как следует, надевать. Поэтому часто то один конец, то другой спадал с ноги. Это мне мешало учиться фигурному катанию. Я завидовал другим гимназистам, у которых были коньки фирмы «Снегурочка», с загнутыми носами или приделанные наглухо к ботинкам. А просить купить мне лучшие коньки я не умел. Вообще, я не помню за много лет ни одного случая, чтобы я у тети Ани что-нибудь просил. Кроме того, мне не позволяли кататься без пальто в одной куртке, как это делали мои товарищи. Мне скоро становилось жарко, и я уставал. Так половина удовольствия пропадала.
На катке мы устроили снежную крепость, делились на две части, из которых одна штурмовала крепость снежками, другая ее защищала. Часто игра кончалась дракой и ссорой. Бывали и серьезные попадания твердым снежком в лицо, снег попадал за шиворот. Раз, помню, я сильно подрался с Кричевским, своим приятелем.
Наступил 1901-й год. Это был юбилейный год для Риги, основанной в 1201 году. Риге исполнялось 700 лет. Юбилейное празднование должно было происходить летом, в июле или августе месяце.
Городская Дума решила отметить юбилей очень интересным образом. На «эспланаде», сравнительно большой площади за собором, где в настоящее время разбит парк с большой эстрадой и происходят певческие состязания и массовые выступления самодеятельности (а в то время это была голая площадь, засеянная травой и кустарником), Дума решила построить из дерева и фанеры всю Ригу, какой она была в 13-м веке. Вскоре на этой площади были возведены крепостные стены, построены старинные дома, кирха, склады, устроена площадь, проведены улочки. Все было в соответствующем архитектурном оформлении, с высотными черепичными крышами, раскрашено в цвета того времени, с преобладанием цвета серого камня.
Я с удовольствием и любопытством ходил смотреть на эту постройку. Зрелище старинной Риги было очень поучительным. Мне, любителю истории, было очень интересно видеть старинный средневековый город в натуральную величину.
Не только исторической панорамой отмечала Дума 700-летие Риги, но и другим, более существенным и практическим способом. К юбилейным дням в Риге открывалось трамвайное движение вместо коночного. Рига хоть и отстала в этом отношении от южных городов, Киева, Житомира и других, но опережала Петербург и Москву, по которым в 1901 году еще ползали конки.
Всю весну по улицам, где были проложены рельсы для конки, ставили столбы и проводили провода. Мне казалось очень некрасивым, что на хороших улицах так много становится столбов.
Новый год был еще отмечен и тем, что с 1901 года в журнале «Нива», который выписывала, пожалуй, вся русская интеллигенция, начал печататься только что написанный роман Льва Толстого «Воскресенье», о котором уже много говорили и который ждали с нетерпением. Появление каждого номера журнала, где печатался роман с многочисленными и красочными иллюстрациями, было событием. Все бросались читать новую главу.
В Ригу журнал «Нива» приходил по понедельникам. Появилась даже местная острота:
— Когда воскресенье бывает в понедельник?
Ответ: «Когда приходит журнал «Нива».
Всю эту зиму я, конечно, переписывался с мамой. Писали мы друг другу раза два в месяц. Чаще писать она не могла, так как была завалена работой, а я, вероятно, ленился. Она мне написала, что для лавки там же, на Сенной площади, построили специальный хороший кирпичный дом. Этот дом стоит и в настоящее время. Я его видел в 1956 году.
В доме оборудованное помещение для лавки, над прилавком протянута высокая сетка для безопасности продавца, на стенах лавки большое количество полок. Рядом с лавкой комната-кладовая с отдельным выходом на улицу. Квартира состоит из 4-х комнат с отдельным входом: одна комната выходит на улицу, а три — в отдельный дворик при доме, специально отгороженный. Кроме комнат, в квартире отдельная кухня с кладовой, а во дворе построен сарай с тремя отделениями. Мать с Ванечкой зимой переехали на новую квартиру, так что жить теперь стало лучше. Печи хорошие, в доме тепло.
В феврале месяце тетя Аня меня как-то спросила, чего бы я желал больше всего. Я растерялся и не знал, что сказать. Тогда она объявила, что скоро приедет моя мама.
Действительно, маме дали двухнедельный отпуск, чтобы она могла съездить в Митаву и привести оттуда мебель, которая стояла в квартире дяди Миши. Это были все тот же диванчик с круглым столиком, два кресла, кровать и комод. Маме хотелось, конечно, главным образом повидаться со мной. И действительно, через несколько дней приехала мама, она побыла целый день со мной, мы ходили с ней гулять, она рассказывала про свою жизнь.
На другой день она уехала в Митаву к дяде Мише, у которого туберкулез развился до такой степени, что он лежал. Мама пробыла в Митаве несколько дней, чтобы упаковать вещи и отправить их по железной дороге малой скоростью в Бердичев, где нужно было их получить и переадресовать в Житомир.
На обратном пути она пробыла в Риге у меня несколько часов и уехала. Мы утешали друг друга тем, что через три месяца наступят каникулы, и я уеду к ней в Житомир.
Месяца через два, в апреле, у меня оказался другой визитер. Здоровье дяди Миши так быстро ухудшалось, что приходилось ждать скорого конца. В Митаве он оставался один. В городе, в котором жило когда-то столько родных, не было никого. В апреле он уже был при смерти.
Тогда Женечка Гладыревская, которая жила в Гриве под Двинском, то есть ближе всех родных к Митаве, решила к нему поехать. По дороге в Риге она зашла ко мне. Это была хорошая, очень спокойная, добрая женщина, всегда ласковая со мной.
В Митаве она прожила недели две, в конце апреля дядя Миша скончался. Не знаю, был ли ее приезд ухаживать за умирающим вполне бескорыстным. Дядя Миша был холостой человек, и хотя жалованье, как ротный командир, получал небольшое, всего 100 рублей в месяц, но для такого дешевого города, как Митава, это было более чем достаточно. К тому же, дяде Мише часто выпадали длительные хозяйственные командировки, долгое время он был командиром нестроевой роты, что давало возможность делать в мастерских роты нужные для обихода вещи. И еще у него была бесплатная прислуга — денщик. Сам он совершенно не пил и был очень скромным человеком, так что в результате у него оказались некоторые, конечно небольшие, сбережения. Перед смертью все свое имущество он передал Женечке, на долю мамы и тети Вари достались лишь сувениры.
Мне Женечка от имени покойного передала золотые часы. Носить их, конечно, мне не дали. И вышло так, что я их никогда и не носил, и продал в 1918 году, когда уезжал из Москвы в Киев.
Вскоре после приезда мамы вся семья Белявских была потрясена страшным известием. 14-го февраля бывший студент Карпович стрелял в Министра Народного Просвещения Боголепова и тяжело ранил его. Белявский был в хороших отношениях с Боголеповым, который ценил и выдвигал его. Дядя Гуля искренне жалел Боголепова, но главное было то, что за год перед тем один из абитуриентов гимназии был по фамилии Карпович. Этот или не этот? Старались вспомнить, какой характер и поведение были у Карповича. Был вызван в кабинет дяди Гули старший служитель, на гимназическом языке — педель, Клим, который должен был доложить свои воспоминания о Карповиче. Клим сообщил вполне успокоительные сведения, и у всех немного отлегло от сердца. Только на другой день дядя Гуля получил из Канцелярии Попечителя Учебного Округа, что стрелял какой-то другой, не рижский, Карпович.
Этот Карпович, социалист-революционер, осужденный на каторгу за убийство Министра Н.П. Боголепова, бежал через 6 лет, в 1907 году, с каторги за границу, где подвязался в качестве помощника известного провокатора Азефа.
Министр Боголепов, сын простого офицера, не принадлежал к аристократическим кругам, оторвавшихся от живых общественных сил и ничего не желавших знать о их развитии, и не был, как это видно из его деятельности по реформе гимназий, ни рутинером, ни тупоголовым консерватором. Он был крупным интеллигентным профессором, прожившим почти всю свою жизнь в Москве вдали от бюрократических верхов. Он не закрывал глаза на вред отжившего, не преклонялся перед мировоззрением бюрократов, создавшимся еще во времена Николая I, ему не чужда была идея реформы. Но он оказался между двух огней. Император и окружавшая его тупая, ничего в общественном движении не смыслящая реакционная камарилья, легкомысленные великие князья, придворная знать и сплоченная группа высокопоставленных реакционеров-аристократов, вроде князя Мещерского, Победоносцева, Сипягина и других, требовали от Боголепова не столько заботы о гимназической реформе, к которой они были или равнодушны, или враждебны, а прекращения революционных волнений и революционной пропаганды среди студенчества. Интеллигенция, печать, выражавшая ее мнение, ученые и педагоги требовали реформ.
Идея реформы не могла ограничиться средней школой, она естественно охватывала и высшую школу. Положение же высшей школы не устраивало ни профессоров, ни студентов. Университетским уставом 1884 года профессора были превращены в простых чиновников от науки, которые должны были выполнять правительственные задания. О свободе преподавания, программ, метода и даже мировоззрения и политических убеждений не могло быть и речи. Профессора не имели права даже подвергать сомнению бытие Божие.
Автономной профессорской организации не существовало. Ректор, профессора, преподаватели назначались правительством, которое могло не считаться ни с научными заслугами, ни с авторитетом и популярностью того или иного лица.
Могло ли это нравиться профессуре и всему тому слою высшей интеллигенции, которая была с ней связана?
Положение студенчества было не лучше. Они трактовались только как учащиеся. Никакие общественные организация, землячества, товарищества, кружки (кроме чисто научных) не разрешались. Исключение было сделано только, как я уже писал, студентам Юрьевского университета и Рижского Политехнического Училища, где студентам — местным уроженцам, главным образом, немцам, разрешалось состоять в корпорациях по западноевропейскому образцу. Не разрешались сходки и собрания студентов не только по общественным, благотворительным, но и по бытовым вопросам. В зданиях высших учебных заведений запрещалось устройство читален, столовых, буфетов, концертов, балов.
Все это запрещалось потому, что правительство боялось, как бы под флагом общественной деятельности не были созданы революционные организации и не проходили бы революционные собрания. Запрещения эти фактически к подавлению революционных идей не приводили, так как находился другой выход для проведения собраний и формирования организаций. А так как таковые в стране уже существовали, то предотвратить их проникновение в студенческую среду, кровь от крови, плоть от плоти именно недовольных общественных кругов средней и низшей интеллигенции, в среду пылкой и неуравновешенной молодежи было невозможно.
Ко времени прихода Боголепова к власти в 1898 году революционные круги студенчества были крепки и пользовались значительным влиянием на студенческую массу.
Что мог сделать Боголепов? Предложить правительству, по существу, Императору, провести общественные реформы он был не в силах. Наоборот, всесильные верхи рекомендовали ему применять к студентам меры строгости. Однако и тут Боголепов стал на путь реформ. По его предложению, в 1899 году была организована комиссия под председательством лично известного Императору бывшего Военного министра генерала Ванновского, которая должна была исследовать положение в высших учебных заведениях.
Комиссия увидела главное зло в том, что студенчество находится под «вредным» влиянием, а спасение — в том, чтобы оказать на студенчество «полезное» влияние профессоров путем, как говорилось в докладе комиссии, «установления желательного общения между студентами, профессорами и учебным начальством», для чего, оказывается, нужна всего-навсего «широкая организация практических занятий». Все же студенческие организации по-прежнему объявлялись вредными и излишними. Получился удивительно убогий вывод из серьезной общественной проблемы. Но другого вывода и быть не могло, так как не могли же студенты получить больше прав, чем все взрослое население страны.
Но так как было очевидно, что мерами комиссии делу не поможешь, правительство летом 1900 года придумало удивительную по глупости меру. По Высочайшему повелению, то есть решением Императора, были введены с июля 1900 года «Временные правила» для студентов, по которым студенты, уволенные из высших учебных заведений «за беспорядки», отдавались на военную службу.
Несмотря на комиссию Ванновского и издание «Временных правил», Боголепов приступил к изменению университетского устава 1884 года, надеясь укрепить положение профессорского состава путем предоставления им большей самостоятельности, а также путем установления университетской автономии и ослабления студенческого режима. Но всякие проекты либеральных реформ в России делались в конце 19-го века «под шумок», секретно. И иначе и быть не могло, так как проводники реформ боялись, что при широкой огласке она будет задушена высокопоставленными реакционерами в самом зародыше.
Но передовая общественность, не зная о либеральных проектах, нападала на правительственные лица именно в тот момент (так это случалось), когда появлялись определенные шансы, что реформа будет проведена.
Это особенно ярко проявилось в убийстве Императора Александра II, когда он уже принципиально согласился на реформу графа Лорис-Меликова о создании законосовещательных выборных учреждений.
Между тем, в 1900—1901 учебном году революционные круги студенчества под влиянием усилившейся социалистической пропаганды и рабочего движения умножили нарушения устава, перешли к откровенным демонстрациям социалистического и антиправительственного характера с лозунгом: «Долой самодержавие!»
Демонстрации разгонялись полицией, как на улицах, так и в стенах высших учебных заведений. Главари предавались суду, участники отчислялись из университетов и институтов. Мало что помогало.
Тогда правительство захотело студентов проучить и «выбить революционный дух». 183 уволенных за участие в демонстрациях, митингах и волнениях студентов были принудительно отданы в солдаты. Они попали из тюрьмы в казарму. Этим был нанесен огромный моральный ущерб русской армии, пребывание в которой приравнивалось к наказанию. Глупость и не патриотичность этой меры, оскорбляющей армию, вызвала общественное неудовольствие, а революционная часть студенчества решила реагировать террором.
Отчисленный студент Карпович стрелял в Боголепова и ранил его 14 февраля 1901 года, а 2 марта Боголепов умер. Во всей этой безобразной мере — отдаче студентов в армию как наказание, бестактной и глупой, так как вызывало неудовольствие в армии и привлекало на сторону студентов общественные симпатии — Боголепов явился «козлом отпущения». Совершенно ясно, что такая мера, как отдача в солдаты, выходила за пределы компетенции Министра Народного Просвещения, и могла быть принята только Императором, действовавшим в то время отнюдь не по Боголеповским советам.
Но на моей жизни в то время и на жизни моих близких это событие отразилось мало или совсем не отразилось. Внимание Белявских после смерти Боголепова было отвлечено совсем в другую сторону: дядя Ваня решил жениться.
Дяде Ване, брату моего отца, было тогда 35 лет, он работал сотрудником, репортером немецкой газеты «Rigaer Tageblatt». Зарабатывал он довольно скромно; во всяком случае, продолжал столоваться у тети Ани.
На меня он не обращал ни малейшего внимания. За весь год он вряд ли сказал мне несколько слов при случайных встречах в квартире Белявских.
Вначале все родные, бабушка и тетки, были в радостном волнении. Его невеста оказалась дочерью петербургского биржевого маклера и финансового дельца Геруберга, швейцарского немца.
Она в этот год гостила у своих друзей в Риге, познакомилась с дядей Ваней и влюбилась в него. Я уже писал, что дядя Ваня был в молодости очень красив. В 1901 году он уже был несколько потрепан, лысоват, потерял свой замечательный смуглый цвет лица, но правильные черты лица, хорошие манеры, уменье носить костюм и нравиться женщинам у него сохранились. Родные были довольны, так как, по имевшимся сведениям, невеста была богата, ее отец имел финансовые связи, и поэтому будущее дяди Вани следовало считать обеспеченным. К тому же, с женитьбой дядя Ваня прекращал безалаберную холостую жизнь, которую он так долго вел.
В один из вечеров дядя Ваня появился со своей невестой, Ольгой Георгиевной Геруберг, у Белявских. Тут произошло некоторое разочарование: она была не молода, кажется, старше дяди Вани, во всяком случае, не моложе 35 лет, сутула и некрасива, небольшого роста, с какой-то выдающейся вперед челюстью. Но она с обожанием смотрела на дядю Ваню и была богата. Чего же еще? Дядя Ваня держался любезно и корректно. Тетя Аня была очень любезна. Невеста была воспитана, образована, владела несколькими языками. Заговорили о свадьбе, и она была предположена месяца через 2—3 в Петербурге, куда должен был приехать дядя Ваня. Вскоре О.Г. Геруберг уехала в Петербург.
Я лично видел О.Г. мельком, и она мне не очень понравилась, так как была низкоросла, сутула и некрасива. Кроме того, мне показался странным ее немецкий выговор. Она очень мягко говорила звук «l», совсем как русское «ль», а звук «g» выговаривала твердо, не так, как в Риге, где буква «g» выговаривалась как русское «е». Мне казалось, что так могут говорить только русские, не овладевшие немецким выговором. На самом деле, это было не так.
Немцы прибалтийских губерний или, как говорили, прибалтийцы или балты, говорили на своем особом диалекте, как и любая немецкая провинция. Как известно, ни один европейский язык не имеет столько диалектов, как немецкий, и нигде они не далеки так друг от друга. Судя по произношению, балтийский диалект явился смешанным, в основном, верхнесаксонским, но с заметным влиянием нижнесаксонского диалекта, на котором говорили жители ганзейских городов, к числу которых относится Рига. Это особенно ярко проявлялось в твердом англоподобном «l», в произношении «g» как «je» (в начале слова) и как «ch» (в конце слова), а также в значительном смягчении дифтонгов «ei», «eu», которые не произносились как «ai» и «oi». При большом оттягивании нижней челюсти и опускании языка, звучание гласных «a» и «o» в этих дифтонгах приближалось к звуку «e».
Такой диалект и понятен: он получился от смешения говора рыцарей Ливонского ордена, пришедших, главным образом из верхней Германии, Саксонии и Тюрингии, и говора ганзейских купцов и бюргеров Северной Германии, основавших город Ригу и прибывших в Ливонские земли для торговли. Еще в конце прошлого века прибалтийские немцы очень гордились своим выговором, считая его настоящим немецким, свободным от крайностей Юга и Севера. Литературность его подтверждалась еще тем, что в Прибалтике все немцы были интеллигенцией, то есть грамотным литературным слоем немецкого народа, у которого не было вульгарности простонародного языка. Но Петербург не входил в прибалтийские губернии, там не было коренных немецких жителей, поэтому не было и особого диалекта. Петербургские немцы были или обрусевшими, говорившими больше по-русски, или заграничные. В том и другом случае они не были связаны прибалтийским диалектом.
А в Германии в это время шла упорная и энергичная борьба за выработку единого литературного произношения, за так называемый «Bühnensprache», в основу которого было положено верхнесаксонское произношение верхненемецкого языка, на котором говорило большинство германской интеллигенции. С этим произношением и стали говорить образованные немцы повсюду, в том числе и в Петербурге. В нем совершенно не было элементов нижненемецкого языка, который довольно ярко проявлялся в рижском, прибалтийском произношении. Но рижане упорно держались своего диалекта.
Между тем, родители О.Г. Геруберг приехали из Швейцарии, а в Швейцарии, как и в Баварии и Швабии (Вюртенберг, Баден) диалект был еще мягче саксонского, и хотя он не был признан литературным, но все же влиял на местную интеллигенцию, в том числе и на выговор О.Г. Геруберг.
Много лет спустя, когда я отвык от прибалтийского выговора, он стал мне казаться странным, хотя кое в чем я до сих пор его придерживаюсь, так как он кажется мне красивее официального.
Сейчас прибалтийского выговора, как диалекта, уже не существует, так как прибалтийские немцы, начиная с 1919 года, то есть с образованием государств Латвии и Эстонии и экспроприации немецких земельных владений, стали понемногу переселяться в Германию. Окончательное выселение немцев произошло в 1940 году, когда Латвия и Эстония стали советскими. По договору с Германией все немцы получили право выехать в Германию. И они выехали. Так окончилось существование прибалтийского диалекта.
В мое время в Риге немецкое общество придавало большое значение выговору, и было принято смеяться над русским произношением и языком, где много мягких согласных, которых, за исключением «ch», нет в немецком языке. Смеялись над неумением русских научиться немецкому произношению при разговоре на немецком языке.
Тетя Аня, вообще очень дружелюбно относившаяся к русским, дразнила меня, как русского, целым стихотворением, где высмеивался русский, говорящий по-немецки, декламирующий немецкое стихотворение.
Пишу его русским алфавитом, так как все немецкие слова выговариваются на русский манер.
Оф дем берге благодать,
Блауэс блум геблует хать,
Шен фон дуфт унд ангезихт,
Унд эр хейст фергист мейн нихт.
Дер фейльхен.
Здесь все неверно. И выговор, и грамматика. Кроме того, вставлены русские слово «благодать» в рифму немецкому слову «hat», которое русские произносят как «хать». Но у тети Ани эти насмешки были добродушны и необидны. Она только советовала больше следить за выговором.
Но возвращаюсь к рассказу.
Итак, дядя Ваня стал женихом, и с невестой у него началась частая переписка. Все поздравляли дядю Ваню. Как вдруг, в начале мая, когда дядя Ваня уже собрался ехать в Петербург на брачный пир, грянул удар. Биржевой маклер Геруберг, отец Ольги Георгиевны, застрелился. А через несколько дней в Ригу пришли сведения, что он обанкротился, разорился от неудачной биржевой игры, оставил крупные долги, и у «дядиваниной» невесты нет ни гроша за душой.
Все родные во главе с тетей Аней после нескольких собраний, которые проводились в бабушкиной комнате, решили, что это большое счастье, что дядя Ваня не успел жениться, а теперь жениться ему совершенно невозможно, так как у него средств для семейной жизни нет. Он и себя не может содержать, и у нее теперь нет ни копейки. Сама же собой Ольга Геруберг ничего не представляет: таких бедных перезрелых дев уродливой наружности и в Риге хоть пруд пруди, а дядя Ваня мог бы выбрать значительно лучшую невесту.
Но оказывается, дядя Ваня недаром дрался на дуэлях и был корпорантом, он заявил, что поскольку он сделал предложение, он связан словом, и бросать свою невесту тогда, когда с ней случилось несчастье, он не намерен. Если она сама не вернет ему слово, он женится на ней. Все атаки родных, в которых особенно сильно раздавались возмущенные крики тети Ани, дядя Ваня спокойно, не повышая голоса, отразил.
Одно время он перестал бывать у Белявских.
В конце мая дядя Ваня уехал в Петербург, там летом женился на своей невесте и не вернулся в Ригу. Братья его жены нашли ему скромное место в Петербурге в страховом обществе «Россия». Дядя Ваня нанял небольшую квартирку в две комнаты на Васильевском острове и поселился в ней со своей женой на средства, которые он зарабатывал. С бабушкой он переписывался.
Ольга Георгиевна, тетя Оля, как в дальнейшем я стал ее называть, оказалась не только образованной, но и умной женщиной, сумевшей вскоре наладить хорошие отношения со всеми родными мужа, в том числе и с тетей Аней, которая убедилась, что никакой материальной помощи от нее не требуется. И через несколько лет у них установились даже приятельские отношения.
А Белявским нужно было решать другую проблему. Дело в том, что педагогическая деятельность в школах всех степеней и рангов определялась в то время сроком в 25 лет, после чего профессор или преподаватель должен был уходить в отставку, получив пенсию. Но по ходатайству Попечителя Учебного Округа преподаватель (в том числе и директор гимназии) мог быть оставлен еще на 5 лет, получая пенсию, а затем еще на 5 лет, и так далее без ограничения числа оставлений.
Осенью 1901 года исполнялось 35 лет службы дяди Гули в Министерстве Народного Просвещения, куда он поступил в 1866 году. И он не знал, захочет ли Попечитель Рижского Учебного Округа, Шварц, предложить ему остаться на службе еще 5 лет и просить об этом министерство, где Боголепова уже не было, или не захочет, и тогда дяде Гуле придется уйти со службы и жить на пенсию.
Дядя Гуля считал себя, несмотря на свой 61 год, вполне работоспособным и не хотел бросать работу; Шварц молчал, а заговорить первым дядя Гуля не хотел. Между тем, когда дядя Гуля был в 1900 году в Петербурге, работая в Боголеповской комиссии, он там встретился со своим бывшим учеником по московской гимназии, князем Шаховским. Встреча была очень дружественная. Они встречались несколько раз.
Князь Шаховской был в то время Начальником Главного Управления по делам печати. После возвращения дяди Гули в Ригу между ними возникла переписка, и князь Шаховской стал предлагать дяде Гуле перейти на работу к нему, в его Главное Управление на должность члена Совета по делам печати. Это была хорошая должность, выше, чем должность Директора Гимназии на один класс, должность IV класса, хорошо оплачиваемая, а к тому же, дядя Гуля сохранял пенсию за выслугу лет, которую он выслужил по Министерству Народного Просвещения.
И вот, в мае месяце, поскольку учебный год кончался, Шварц молчал, а Шаховской торопил, дядя Гуля ответил на предложение Шаховского согласием. Конечно, в этом решении важную роль сыграла тетя Аня, с которой князь Шаховской успел познакомиться, и которой он понравился. К тому же, тетя Аня хотела уехать из Риги. От немецкого общества она отошла, а общество русских преподавателей она не любила. Ей хотелось переехать в крупный город, где можно вести более свободную жизнь по своему выбору.
Своим решением уйти из гимназии и уехать из Риги Белявские решали и мою судьбу. Значит, и мне надо было переводиться в другую гимназию и уезжать в другой город. Конечно, этим городом мог быть для меня лишь Житомир, где жила и работала моя мать. Она была, конечно, в курсе дела. В мае месяце она прислала письмо, что надо хлопотать о моем переводе в Житомирскую вторую гимназию.
В Житомире было две гимназии, первая и вторая. Первая — старая, существовавшая более полувека, где когда-то учился В.Г. Короленко, и вторая — только что преобразованная из прогимназии. Как раз в тот год, когда в Житомир приехал губернаторствовать Дунин-Борковский, который и отдал в эту гимназию своего младшего сына. Сейчас же вся губернская знать стала отдавать своих детей во вторую гимназию. Все стали ее хвалить, особенно ее директора, старичка Якова Матвеевича Гадзинского, противопоставляя его директору первой гимназии Антонюку, который считался грубым и мужланом.
Вторая гимназия была небольшая, в ней не было параллельных классов и попасть в нее без протекции стало затруднительным. Конечно, Судзиловские надеялись на протекцию Дунин-Борковского, который попросит принять меня, но и слово дяди Гули, известного педагога, за своего племянника должно иметь вес. И дядя Гуля, когда узнал, в какую гимназию меня хотят определить, написал письмо Гадзинскому, начинавшееся, как все официальные письма того времени, заголовком: «Ваше превосходительство, Милостивый Государь, Яков Матвеевич!». К письму он приложил мое переходное свидетельство в 4-й класс.
А перешел я снова без экзаменов с наградой I-й степени, так как имел много пятерок: по Закону Божьему, по русскому языку (у Кутепова), по греческому (у Липеровского), по истории (у Липеровского), по географии (у Гутьяра). По остальным предметам были четверки. Был я в классе то третьим, то четвертым учеником.
С одной стороны, мне жалко было оставлять гимназию, где я проучился 5 лет, всех так хорошо знал, где было так много товарищей и знакомых, учителя, которых я любил, Липеровский и Кузнецов. Но с другой стороны, меня тянуло в Житомир, к более простой и естественной обстановке, к матери, в любовь которой я верил.
Житомир, как город, был мне симпатичен, в нем было теплее, чем в Риге, и поступление в новую гимназию было любопытно. Что я буду принят в гимназию, не вызывало у меня сомнений.
Учебный год кончился. По указанию тети Ани я пошел попрощаться с учителями. Произошло это довольно быстро и сухо. По-видимому, я не производил на них особого впечатления. Только преподаватель Закона Божьего, священник Соколов, дал мне почему-то свою фотографию, где было изображено его заплывшее жиром, бессмысленное, с маленькими глазками лицо. Внизу фотографии он сделал подпись: «Священник Соколов». Долгое время лежала у меня эта ненужная карточка, покуда куда-то не исчезла.
Надо было подумать о том, как меня доставить в Житомир. Конечно, никто из родных и не думал со мной ехать или кого-нибудь нанять в провожатые. Мне было 12 лет. Только дали телеграмму Женечке Гладыревской в Гриву, чтобы она встретила меня в Двинске. Она это сделала и посадила меня на поезд, шедший в Бердичев, где меня встретила мама.
Поездка продолжалась более двух суток, но я ведь был опытный и благоразумный мальчик, и все прошло благополучно. И я не потерялся, и вещи не были потеряны. Так было покончено с Ригой.
Прощание с родными в Риге прошло быстро и гладко.
Тетя Аня заставила меня пойти проститься с Эккардтами. Я пошел, но дядю и старших кузенов дома не застал, поцеловал ручку тети Hedwig, простился с Hebs и через 10 минут ушел. И с тетей Эльзой простился без лишних слов. Дядя Гуля простился со мной сердечно и подарил мне свои книги с автографами: «Теорию словесности» и «Русскую грамматику». Бабушка была тоже ласкова и подарила полдюжины носков. Тетя Аня поцеловала меня на дорогу, похвалила, что я был хороший мальчик, и она об этом напишет маме, и дала мне на дорогу кучу наставлений, как надо вести себя в поезде. На вокзал меня проводила тетя Аня и усадила в вагон. Так кончился рижский период моей жизни.
Что дал мне мой рижский период?
Я жил в семье, где я мог бы учиться музыке. Я любил пение, у меня был слух, но меня музыке не учили.
Я мог бы в совершенстве выучиться говорить по-немецки, но тетя Аня и Эльза говорили со мной по-русски, а с бабушкой я говорил мало и то, постоянно съезжая на русский язык.
Я любил читать, но моим чтением никто не руководил, и я читал случайные книги.
Я мог бы бывать на воздухе, заниматься гимнастикой, но за этим никто не только не следил, но физические занятия мне постоянно запрещали и ограничивали. И здоровье мое не укреплялось.
Я мог бы иметь товарищей и гостей, но никто не заботился о моем обществе, меня никуда не пускали и ко мне никого не приглашали.
Меня не обижали, но и особенной ласки и теплоты я не видел, а ведь мне было 10—12 лет, и я жил без отца и без матери.
Я получал мало удовольствий и развлечений, никогда не покупали мне конфет или пирожных, за все время был один раз в театре с кухаркой на каком-то дурацком представлении.
Меня кормили, давали кров и возможность учиться. Вот и все.
И я уехал из Риги сытым, одетым и перешедшим с наградой в 4-й класс, но равнодушным.
Ригу я не жалел. Я думал только о будущем, о жизни в Житомире.
Примечания
1. Скорее всего, имеется в виду Яков Емельянович Шебуранов (1867—?), участник русско-японской и первой мировой войн, на 25 января 1915 г. командир 211 пех. Никольского полка, был в плену у немцев. — Ред.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |