Вернуться к Л.С. Карум. Моя жизнь. Рассказ без вранья

Глава VIII. Смерть отца

А.И. Тверитинова. В Доблене. Мама занимается. Второй класс. Новые языки. Игры на дворе. Чтение ширится. Англо-бурская война. Эккардты. Смерть отца.

Приехав в Митаву, я оказался в квартире А.Н. Тверитиновой, где жила мать с братом Ваней.

Квартира состояла из столовой и спальни. Комнаты были небольшие. Тверитинова и мать спали на кроватях. Ваня спал тут же на диванчике. Когда приехал я, диванчик переехал ко мне, а Ваню мать взяла к себе.

У учительницы Тверитиновой были тоже пасхальные каникулы, и утром она оставалась дома.

Просыпались все сравнительно поздно. Как только Тверитинова просыпалась, из кухни входила служанка Лена и, угодливо улыбаясь, осведомлялась, как ее барышня спала, и что ей приснилось.

Тверитинова начинала рассказывать сны, но что бы она ни рассказывала, Лена восторженно всплескивала руками и вскрикивала:

— «Жених, барышня, жених!»

На одутловатом, сером, нездоровом и некрасивом лице Тверитиновой появлялась блаженная улыбка.

Мать, накормив нас, уходила на работу к Гахвельдтам. Часто уходила и Тверитинова. Мы с Ваней оставались дома и начинали играть.

Как-то мы играли в магазин: покупали друг у друга всякие вещи. Но у нас не было денег, чтобы расплачиваться. Тут я увидел новенький отрывной календарь, купленный еще к Новому Году. Я посмотрел на листочки и заметил, что если листочки оторвать, то они могут заменить бумажные деньги, тем более что на них напечатаны числа. Я взял календарь и вырвал из него много листочков, чтобы ими можно было расплачиваться.

Когда вернулась домой Александра Нестеровна и увидела разорванный календарь, она пришла буквально в бешенство. Это, по-видимому, был ее календарь, и преждевременное вырывание из него листков было какой-то ужасной приметой. Она объявила, что меня надо высечь и велела Лене приготовить розги.

Но Лена уговорила подождать прихода моей мамы. Мама же, придя, не увидела в моем поступке никакого злого умысла и сказала, что сечь меня не позволит.

Между Александрой Нестеровной и мамой произошел неприятный разговор, но я был спасен.

Однако Александра Нестеровна продолжала сердиться на меня, а тут произошел еще случай, который сделал меня для нее совершенно невыносимым.

Служанка Лена была молодой, статной и очень красивой девушкой, которая к тому же умела одеться со вкусом и на улице совершенно не выглядела служанкой.

Как-то вскоре после инцидента с календарем Александра Нестеровна и Лена оделись, чтобы вместе идти в магазин. Когда я увидел их одетыми, я сказал Лене:

— «А Вы больше похожи на барышню, чем Александра Нестеровна».

Александра Нестеровна позеленела, а мать ахнула и поспешила хоть как-нибудь поправить положение:

— «Это Леня хочет сказать что-нибудь приятное Лене и говорит всякие глупости», сказала она.

— «Не шути так глупо», строго обратилась она ко мне.

Днем я ходил в гости к Боре Богоявленскому, который тогда был во 2-м классе реального училища.

Мы были приятелями, но вообще между гимназистами и реалистами была взаимная неприязнь.

Гимназисты считали себя выше, полноправнее и аристократичнее реалистов.

Но в Митаве была особая обстановка: гимназия была там мало популярна, так как немецкая состоятельная интеллигенция предпочитала обучать своих детей в Германии, а русской интеллигенции было мало.

Поэтому в гимназии обучалось всего около 200 учеников.

Реальное же училище, наоборот, было переполнено детьми средней и мелкой буржуазии всех национальностей, детьми русских военнослужащих и мелких чиновников. В нем обучалось около 600 учеников.

В юношеском обществе митавские реалисты привыкли задавать тон. Иногда это достигалось путем драк, ловли и избиений гимназистов. У митавских гимназистов был пришибленный вид.

В Риге была совсем другая картина: там гимназисты ходили гордо. С таким настроением и я приехал в Митаву.

Однажды, когда я с Борей Богоявленским проходил в гимназической форме мимо здания реального училища, стоявший на тротуаре реалист толкнул меня, я его обругал, и между нами возникла драка.

Мы сорвали друг с друга шапки и стали колотить друг друга. Вскоре мне пришлось прекратить драку и уйти, так как стали подходить другие реалисты.

Во время драки Боря Богоявленский все время сохранял строгий нейтралитет, а когда я ушел, он выговаривал мне за то, что я вступил в драку.

Пасхальная неделя скоро кончилась, и я вернулся в Ригу.

А затем пришла весна, учебные занятия кончились, а в мае наступили экзамены, которые закончились к 15 мая, по старому стилю, конечно. Экзамены были по всем предметам, кроме чистописания и рисования. Экзамены сошли для меня очень благополучно: я получил по всем предметам пятерки и был переведен во 2-й класс с наградой I-й степени.

Летняя проблема была решена следующим образом: Белявские, тетя и дядя, уезжали в Швейцарию, бабушка и Эльза уезжали в летний пансион в дачную местность возле города Зегельвольда, в так называемой Ливонской Швейцарии.

Наша же жизнь, мамина, Ванина и моя, сложилась следующим образом.

Леонид Павлович Гладыревский добился перевода из Поплакена, довольно заброшенного угла, где он пробыл 3 года, в Митавский уезд на ту же должность младшего помощника начальника уезда с назначением участка в местечке Доблен, в 30-ти километрах от Митавы, хотя и не по железной дороге. Весной 1899 года семья Гладыревских переехала из Поплакена в Доблен; их было уже четыре: кроме мужа и жены было двое сыновей: Коля трех лет и Юра одного года.

Мама же в Митаве оставалась без работы, так как Гахфельдты летом тоже уезжали куда-то на дачу. И вот Женечка Гладыревская пригласила нас на лето к себе в Доблен. У мамы выхода не было, и она согласилась.

Когда мои экзамены закончились, мама заехала за мной, а затем мы втроем на почтовом дилижансе приехали из Митавы в Доблен.

Доблен был маленьким старинным городком с несколькими тысячами жителей, старинной готической кирхой, лавками городского типа и базаром. Население было главным образом латышское, ремесленники и торговцы. Русскими были только чиновники. Доблен был старинным местечком, в нем останавливалось еще великое русское посольство в 1697 году с Петром Первым, отправляясь в Голландию.

Гладыревские нанимали отдельный деревянный одноэтажный домик из 5-ти комнат с кухней, верандой и маленьким садом. Кроме того, Гладыревский тут же во дворе нанимал флигель из 2-х комнат, где устроил свою канцелярию и жил его делопроизводитель.

В доме у Гладыревских было 2 прислуги: кухарка и нянька. Мама получила в квартире отдельную комнату.

Вскоре я заметил, что Гладыревские живут плохо.

Леонид Павлович выхлопотал себе перевод в Митавский уезд, чтобы иметь возможность чаще бывать в Митаве, где он мог бы встречаться со своими однополчанами и где мог бы кутнуть. Он раза два в месяц уезжал в Митаву и оставался там по несколько дней. В Доблене же, как я понял из разных намеков, у него завелся роман с какой-то местной обольстительницей.

Все это требовало денег, тем более, что Гладыревский любил «шикануть» и выбросить деньги зря. А денег-то всего было не так много: на все, включая канцелярию, он получал что-то 225 рублей в месяц.

Дома была вечная нехватка денег, что вело к ссорам между супругами. Но Леонид Павлович не унывал: когда он бывал дома, что было не так часто, он был весел, беспечен, брал гитару и пел приятным тенорком цыганские романсы.

В одно прекрасное утро в Доблен пришел бродячий духовой оркестр из Германии. В то время в Курляндии бродило много таких германских оркестров в составе 15—18 человек.

В Германии-Пруссии такие оркестры составлялись из мещан и крестьян, переходили вполне легально через границу в Россию и ходили пешком из городишка в городишко, из местечка в местечко и просто из хутора в хутор, где жили зажиточные крестьяне или, как их тогда называли, «серые бароны».

Некоторые оркестры были уже известны населению, и их путь часто определялся разными празднествами в крестьянских и мещанских обществах и просто в отдельных семьях (народными праздниками, свадьбами, крестинами и тому подобным).

Вот такой оркестр пришел в Доблен и прямо направился к дому Гладыревского, чтобы получить разрешение у «господина полицеймейстера» (как его там называли) остаться на несколько дней в Доблене.

Гладыревский не только разрешил им остаться, но, к ужасу Женечки, нанял их играть у него во дворе целый день.

Целый день под окнами квартиры раздавались громовые марши и бравурные танцы, толпа народа стояла за забором, а вечером Гладыревский должен был заплатить краснощеким здоровенным немцам кругленькую сумму, что-то около 50-ти рублей. А через несколько дней со стола исчезло масло, остальные продукты стали брать в лавке в кредит.

Все это ставило маму в тяжелое положение. За столом между супругами велись денежные разговоры: Женечка упрекала мужа. Она и мама перестали есть масло, колбасу, ограничивали себя в сахаре.

Вопросы питания волновали даже маленьких детей Женечки. Как-то за обедом ее старший сын, трехлетний Коля, приподнялся на своем высоком стуле, заглянул в миску с кашей и сказал своим детским баском, обращаясь к моей матери: «Тетя Маша, ты больше не ешь, я еще буду».

Наконец мама запретила и мне с Ваней есть масло. Это вызвало возражение со стороны Гладыревских. Опять я помню неприятные разговоры и слезы матери.

В Доблине у меня нашлись сверстники. Это были дети местного судебного следователя Знаменского: Петр — гимназист 4-го класса, Николай — 3-го класса и Анатолий — мой ровесник, реалист 2-го класса.

Хотя Знаменские не бывали в гостях у Гладыревских, так как Гладыревские никого не принимали и сами ни у кого не бывали, мы, мальчики, встречались на улице и в роще на окраине Доблина. Старшие мальчики Знаменские умели плавать, а Анатолий и я — нет. Возле города протекала речка, и Знаменские решили научить меня плавать.

Но мать очень боялась за меня, чтобы я не утонул, и брала меня купаться с собой. Знаменские подняли меня на смех, что я «с бабами купаюсь».

Тогда мать разрешила мне ходить со Знаменскими купаться, но только в том случае, если с нами будет хоть один взрослый. Но это случалось далеко не часто, и я купался со Знаменскими редко, поэтому мое изучение плавания продвигалось плохо: Анатолий уже научился плавать, а у меня плохо выходило даже «по-собачьи». Тем более что никто толком мне не объяснил физическую основу плавания по воде, а именно, что нужно стремиться вперед, а не барахтаться на одном месте.

Но вскоре произошел случай, после которого мать вообще перестала разрешать мне ходить с мужчинами купаться.

В тот день с нами купался сам Леонид Павлович Гладыревский. Неожиданно схватив меня, он погрузился со мной в воду. Сначала я держался спокойно, но потом почувствовал, что начинаю задыхаться и стал царапать грудь Леонида Павловича, но он нарочно не выпускал меня из-под воды, то я от недостатка воздуха раскрыл рот, и вода полилась мне в горло. Когда Леонид Павлович вынул меня из воды, я дышать не мог. Перепуганный Леонид Павлович стал трясти и колотить меня в спину, но я задыхался, в легких была вода. Наконец я почувствовал какое-то облегчение и упал на берег. Долго я лежал, пока окончательно не успокоился. У меня как-то пропал интерес к купанью. Я рассказал обо всем матери и перестал ходить купаться: без себя моя мать меня не отпускала, а с женщинами купаться я не хотел. В то время ведь никто не знал, что такое купаться в костюмах.

Мать, живя у Гладыревских, не сидела без дела. Она решила повысить свою грамотность, чтобы иметь возможность поступить на службу.

Наше материальное положение становилось грозным. Годовой статус, который получил мой отец, через полгода должен был кончиться. На работу приходящей бонны, имея детей, рассчитывать было трудно, да она и плохо оплачивалась и была очень ненадежна, прерываясь летом.

На руках у мамы был шестилетний Ваня, поэтому надо было иметь свою квартиру, хотя бы комнату с кухней.

К Тверитиновой мама решила не возвращаться, так как положение мамы было у нее неприятным, да и сама Тверитинова, кажется, больше не приглашала ее к себе.

И вот мама решила подготовиться к службе сиделицы в винной лавке.

В те годы министр финансов С.Ю. Витте, один из немногих талантливых и энергичных деятелей эпохи Николая II, проводил две больших государственных реформы: одну валютную, девальвацию, с целью установить твердый курс бумажного рубля, и эту реформу он уже успел почти закончить, а другую, не менее важную — установление государственной монополии на продажу спирта и водки, и эта реформа только начиналась.

До того времени водка, хотя и облагалась акцизом, но продавалась частными лицами в магазинах, где можно было также ее пить.

Это приводило, с одной стороны, к спаиванию народа, которому на всех углах, во всех лавках, на вынос и распивочно продавалась низкопробная, вредная и дурманящая водка по произвольно повышенной цене, а с другой стороны, давала кабатчикам и водочным фабрикантам колоссальные прибыли.

Общественное мнение требовало ограничения продажи водки определенным местом и временем. Правительство видело в установлении винной монополии укрепление государственного бюджета, значительное повышение государственных доходов.

И вот появился закон о винной монополии. Согласно этому закону, в городах и селах открывались казенные винные лавки, принадлежавшие государству, где по точно установленной цене продавалась только на вынос в запечатанных сургучной печатью бутылках водка определенной градусами крепости. Продавать бутылку со сломанной печатью запрещалось. Крепость водки была установлена в 40%, причем только 2-х сортов, обыкновенная и улучшенная (столовая). Затем продавался спирт в 57%, 90% и 95%. Емкость посуды была точно определена. Стеклянная бутылка вмещала: четверть ведра или 4 литра, 1/20 ведра или 800 грамм (бутылку), 1/40 ведра или 400 грамм (полбутылку), 1/100 ведра или сотку, по-простонародному «шкалик» (200 граммов), 1/200 ведра или 100 грамм, по-просто-народному «мерзавчик».

Продажа водки в частных лавках и частными лицами строго запрещалась под страхом уголовного наказания.

Конечно, оставались рестораны, где можно было получить водку в качестве ассортимента еды. Но рестораны должны были покупать водку в казенных винных лавках. Все трактиры и кабаки были закрыты.

Но винная монополия вводилась не сразу повсюду: в 1898 году она вступала в силу только в центральных губерниях, а затем в течение нескольких лет распространялась на окраины.

В Курляндской губернии, как и во всем Прибалтийском крае, она должна была быть введена с 1-го января 1900 года.

В каждую винную лавку назначался сиделец. Было предложено эту должность предоставлять не только мужчинам, но и женщинам, главным образом, нуждающимся вдовам офицеров и мелких чиновников. При лавке сидельцу предоставлялась квартира из 2-х или 3-х комнат с кухней. Жалованье сидельцу определялось различное, в зависимости от разряда лавки, а разряд лавки зависел от размера оборота, то есть от объема работы, а также в зависимости от места расположения лавки, в городе ставки были выше, чем в селах, да и города были распределены по поясам в зависимости от дороговизны жизни.

В таком городе, как Митава, жалованья в месяц предполагалось от 35 до 45 рублей плюс даровая квартира. Маму это вполне устраивало. Конечно, было очень много желающих получить такое место, но мама надеялась на свои знакомства в Митаве и поддержку дяди Гули.

Управляющий акцизными сборами Курляндской губернии был некто Скропышев, который был знаком еще с Судзиловскими, и дочь которого была во время литовской жизни одно время маминой приятельницей.

От него и зависело назначение.

Но маму смущала ее плохая орфография. Ее доморощенные учительницы в Касимове, с которыми она занималась в детстве, плохо познакомили ее с основами грамматики. А в дальнейшем мать, что и знала, то забыла. Теперь она даже не знала, как приступить к изучению орфографии и научиться грамотно писать. Где-то она услышала, что можно научиться этому, списывая с книги. Вот она стала часами сидеть и списывать. Но, не зная правил, она мало извлекала из этого пользы. Она, видимо, стыдилась своей малограмотности и не обращалась ни к кому за помощью. Я до сих пор удивляюсь, почему Женечка, окончившая гимназию, не помогла маме, занимаясь с ней хотя бы раза 3 в неделю. Это принесло бы гораздо больше пользы, чем бесконечное списывание.

Я несколько раз пытался рассказать маме те правила, которые я знал, но она и слушать меня не хотела, или потому что стеснялась меня и боялась потерять свой авторитет, или потому, что верила в успешность своей системы. Правда, в то время никто не знал случаев, чтобы взрослые люди обучались, да, были воскресные школы, но они предназначались исключительно для «простонародья». Взрослые люди из привилегированных слоев не учились.

Нельзя сказать, что мать была очень малограмотна, она писала быстро, и был почерк вполне приличный, но она делала ошибки, главным образом, в склонении и спряжении и в словах, где в корне встречалась буква Љ. Надо учитывать, что орфография в то время была гораздо труднее, чем теперь, после уничтожения буквы Љ, и упрощения правил о глагольных приставках, склонений прилагательных и местоимений. Говоря по правде, теперь писать гораздо легче, чем раньше, и, однако, сколько людей с высшим образованием пишут с большими ошибками, хотя и прошли систематическую школу. Мы уже так привыкли замечать у инженера или врача ошибки, что относимся к такой малограмотности легко.

Не так обстояло дело до революции, когда от самого мелкого чиновника или служащего требовалась абсолютная грамотность. Вспомним рассказ Чехова «Восклицательный знак».

Тогда любили спрашивать: — Для чего существует буква Љ?

Следовал ответ: — Для того, чтобы отличать грамотных от безграмотных.

А даже сельский писарь должен был быть абсолютно грамотным. Правда, в должности сидельца винной лавки много писать не приходилось бы, но все-таки надо было быть к этому готовым.

Кроме того, мама в Доблене научилась считать на счетах, даже умножать на них, и упражнялась в умножении и делении крупных чисел.

Кандидат на должность сидельца казенной винной лавки должен был представить залог в сумме 300 рублей. Хотя эта сумма была значительно меньше стоимости товара, находившегося в лавке, но все же залог был определенной гарантией против недобросовестности сидельца.

Я не знаю, откуда мама была намерена получить эту сумму, но на что-то она, по-видимому, надеялась.

Иногда мама после многих часов и дней списывания хотела проверить свои успехи и просила меня продиктовать ей. Но все диктовки оказывались очень неуспешными: мать, не зная правил, делала большие ошибки, не меньше, чем раньше. Она приходила в отчаяние и опять бросалась списывать.

Июль месяц, когда наше пребывание в Доблене приходило к концу, ознаменовался для Гладыревского неприятными событием. Нагрянула ревизия.

Ревизовать дела приехал старейший помощник начальника уезда Правиков. Что он ревизовал, я, конечно, не знаю, но дела оказались запущенными. Гладыревский был очень любезен с Правиковым, часто приглашал его обедать. Правиков обедать приходил, но целыми днями сидел в канцелярии.

За глаза Гладыревский возмущался Правиковым, называя его «канцелярской крысой», «выскочкой из простых писарей», скрягой, насмехался, что Правиков не держит письмоводителя, а все делает сам.

Но результаты ревизии были для Гладыревского неблагоприятны. Да иначе и быть не могло, так как он делами занимался мало, по целым дням не бывая в канцелярии, поручив всю работу совершенно безответственному и малообразованному делопроизводителю, который получал от Гладыревского 25 рублей в месяц жалованья, не считался на государственной службе и, конечно, брал взятки. На мой взгляд, Гладыревский отделался очень дешево; быть может, помогли обеды, которыми он кормил Правикова и, насколько помню, просто взятка, врученная Правикову.

Гладыревский, не пробыв в Доблене и года, был переведен на ту же должность в дальний Иллукский уезд, с пребыванием в местечке Грива возле города Двинска, теперь Даугавпилса, на левом берегу Двины.

Это было не так уж плохо, так как Грива была железнодорожной станцией на крупной магистрали Петербургско-Варшавской железной дороги, между Двинском и Вильной, теперь Вильнюсом, в получасе езды от Двинска и в нескольких часах езды от Вильны.

Но еще раньше, чем Гладыревские уехали из Доблена, уехали оттуда и мы (мама, Ваня и я). Мама отвезла меня в Ригу к Белявским, а сама наняла квартирку, одну комнату с кухней, в Митаве на Писарской улице.

Железная дорога перевезла нашу мебель из Риги (ее непроданная часть сохранялась в подвалах Александровской гимназии) в Митаву.

Гохфельдты тоже вернулись в Митаву, и мать продолжала у них работать.

Самым тяжелым теперь для нее стало то, что она должна была оставлять шестилетнего Ваню дома, запирая квартиру на ключ. Она рассказывала мне потом, что занимаясь и гуляя с детьми Гохфельдтов, она чувствовала себя как на иголках, все время думая о Ване, боясь пожара или другого какого-нибудь несчастья с маленьким мальчиком, который, сидя взаперти, не сможет даже дать о себе знать.

16-го августа, как всегда, начались занятия в гимназии, день, которого я радостно всегда ждал, так как любил занятия в гимназии больше всего.

Я пришел во 2-й класс. Теперь в день было по 5 уроков, всего 30 уроков в неделю. Появилось 2 новых предмета: немецкий и французский языки.

Учебный план в недельных часах был следующий: Закон Божий — 2 часа в неделю, русский язык — 4, латинский — 6, арифметика — 5, немецкий — 3, французский — 3, география — 2, чистописание — 2, рисование — 2, гимнастика — 1.

По Закону Божьему мы стали проходить Новый Завет, то есть жизнь Иисуса Христа согласно Евангелию, все его проповеди и беседы. Конечно, мы были еще очень малы, чтобы понимать сущность христианства, да этого от нас и не требовали и нам не преподавали. Важно было запомнить формальную сторону, а именно, когда, кем, где и что было сказано, как назывались по именам апостолы и другие собеседники Иисуса, ход трагических событий последних дней его жизни.

Священник Соколов вяло и скучно об этом рассказывал, а затем вызывал для ответа учеников, которые должны были проговорить домашнее задание. Это было очень легко, так как учебник был очень хороший, и я запоминал все заданное в 10 минут.

Задавалось немного. Правда, это было не так интересно, как Ветхая история, которую проходили в 1-м классе, но зато и гораздо легче.

Русский язык продолжал преподавать живой и веселый Степан Васильевич Кузнецов. По учебному плану проходилась этимология, как тогда называлась морфология, то есть части речи. Мы часто писали диктовки на морфологические правила, а также переложения, то есть пересказы прочитанного преподавателем какого-нибудь отрывка из художественной литературы. Как я уже писал, никаких сочинений, то есть самостоятельных композиций ученики, не писали до 5-го класса. Но во 2-м классе мы были уже вполне грамотными, ошибки были у нас редки.

По латинскому языку мы продолжали перевод и изучение хрестоматии Виноградова, переводили с латинского на русский и с русского на латинский, учили формы и спряжения глаголов и склонения имен существительных, прилагательных, местоимений и тому подобное. Синтаксические правила почти не затрагивались, поэтому переводы были грубы, а на латинском языке, верно, резали бы слух знатоку.

Большое внимание уделялось изучению слов. Преподаватель спрашивал слова и устно, и письменно, и с русского на латинский, и наоборот. Не реже одного раза в неделю мы писали extemporalia, то есть письменные переводы с русского на латинский из пройденного. Преподавал все тот же старый Франц Егорович Клуге, спрашивающий грамматику и точный перевод и ничего не дававший нам из филологии римского мира, не знакомивший нас ни с историей, ни с бытом, ни с искусством, ни с литературой римского общества, ради чего, собственно говоря, и имело смысл изучение умершего языка.

Уже знакомым преподавателем чистописания и рисования был Владимир Николаевич Шустов. По чистописанию мы продолжали списывать с «прописи», то есть с каллиграфических образцов. Но писали мы уже не по двум линейкам, как в 1-м классе, а по одной.

По рисованию мы изображали на блокнотах простые орнаменты, которые в виде гипсовых фигур подвешивались на подставках в различных местах класса.

Остальные преподаватели были новые.

Самым интересным из них был глубокий тихий и молчаливый старик лет 70-ти, Орест Николаевич Милевский, преподававший географию. Он сумел сделать географию необычайно интересным предметом, во всяком случае, для меня. Он оказал влияние на всю мою жизнь, так как благодаря ему, я полюбил географию. Весь класс знал программу по географии очень хорошо, неудовлетворительные отметки даже у лентяев были очень редки.

Добивался этого Орест Николаевич методом, который я считаю единственно правильным. Ученики чертили карты. Во 2-м классе мы проходили физическую и экономическую географию всех неевропейских стран. Орест Николаевич был автором целого ряда немых карт всех стран. На таких картах были нанесены только контуры, отделяющие сушу от воды. Если это была карта государства, то только границы государства. Конечно, на картах была географическая сетка. Стоила такая карта 15 копеек.

Обучение географии заключалось в том, чтобы ученик по учебнику нанес на немую карту цветными карандашами растушевкой все географические явления: горы, реки, города, низменности, леса, болота, добывающую промышленность (уголь, металлы), железные дороги, фауну. Никаких надписей на карте делать было нельзя. Рисовать надо было красиво.

Нам самим нравились красивые карты, и мы один перед другим старались, чтобы карты были ярки, живописны и полны. Горы мы тушевали коричневыми карандашами, отмечая склоны хребтов, воды — синими, леса и степи (сильвасы, помпасы, саванны) — зелеными. У некоторых выходили очень красивые карты.

Конечно, вычерчивание карт требовало больше времени, чем простое заучивание по готовым картам и учебникам, но нам было приятно чертить, и время проходило незаметно.

Как и у Константина Георгиевича Паустовского, о чем он пишет в своей книге «Золотая Роза», издания 1956 года, у меня на всю жизнь сохранилось «пристрастие к географическим картам». Я, как и он, мог сидеть над ними по нескольку часов, как над увлекательной книгой.

Ответ в классе по географии заключался в том, что вызываемый ученик подходил к кафедре, за которой сидел О.Н. Милевский, со своей начерченной картой. Милевский проверял правильность и полноту начерченного и спрашивал географические названия. В это время другие ученики могли чертить свои карты. Но когда на урок приносилась большая немая карта, которая навешивалась на классную доску, ученики отвечали по ней. Иногда надо было отвечать спиной к карте, рассказывая, что придется встретить, если плыть, например, по указанной реке, то есть надо было называть притоки, города, горы, каналы и прочее.

Сам О.Н. Милевский рассказывал мало, и, по-моему, это и не нужно было. Но мы так хорошо знали карту, что имели представление о каждой стране, что ее окружает и как туда попасть. А главное, мы увлеклись географией, что, как я буду писать дальше, иногда приводило к самым неожиданным последствиям.

По арифметике в курсе 2-го класса было изучение дробей, простых и десятичных, периодических и смешанных. Преподаватель был для нас новый, Петр Александрович Андрианов. Это был хороший преподаватель, толково объясняющий, спокойно спрашивающий. Он был среднего роста, но довольно толст, держал себя важно, как с учениками, так, по-видимому, с товарищами и с начальством, и умевший поставить себя независимо. С Белявскими, особенно с тетей Аней, у него были холодные отношения, но он пользовался уважением.

Учились мы арифметике по учебнику Верещагина, где было очень много задач. И основная задача обучения арифметике заключалась не столько в формальном знании арифметического действия, сколько в умении решить задачу, найти ключ к ней, которая иногда бывала замысловата. Надо было составить план решения, исходя из последнего вопроса задачи, и далее последовательно ставить логические вопросы, решение которых позволяло решить последний вопрос. И так надо было идти до конца, пока ученик не доходил до простейшего вопроса, с которого надо было начать решение задачи.

Во 2-м классе начинались два новых предмета: языки немецкий и французский.

Я только через два года, когда перевелся в Житомирскую гимназию, узнал, что обязательным было обучение лишь одному из этих двух «новых» языков, другой изучался только при желании.

В Александровской гимназии иностранные языки учили все ученики без исключения.

Польза знания языков в таком многонациональном городе, как Рига, была настолько очевидна, что никому, ни родителям, ни ученикам и в голову не приходило отказываться от возможности их изучения.

Немецкий язык преподавал Карл Вильгельмович Мюленбах. Это был человек лет сорока, ничем не примечательный, вероятно, даже не очень образованный. Дело в том, что по законам того времени для преподавания иностранных языков не требовалось прохождение какого-либо учебного заведения. Достаточно было только сдать при Управлении Попечителя Учебного Округа экзамен на право преподавания определенного языка, показав знание лексики, грамматики, орфографии и перевода данного языка и, по возможности, умение говорить на данном языке. Для немцев, живущих в России, это было не так трудно. И среди учителей немецкого языка были не только недоучившиеся студенты, но и недоучившиеся гимназисты.

Преподавать немецкий язык К.В. Мюленбаху было очень легко. Не менее половины класса вообще говорили по-немецки, другая половина, если не говорила, то так много кругом слышала немецкую речь, что почти всякое слово было им знакомо. Таким образом, была подготовлена для всех языковая среда.

По программе во 2-м классе изучение немецкого языка только начиналось, но оказалось, что немецкий алфавит знают все, так как мы уже год учили латинский язык, но и готический шрифт был всем знаком. Тем, кто говорил и читал по-немецки, Мюленбах давал отдельные задания по чтению и рассказу прочитанного, а также давал учить наизусть стихотворения. Остальные тоже очень быстро освоились со чтением и стали заниматься переводом. И уже через полгода мы тоже учили наизусть стихотворения и рассказывали по-немецки прочитанное.

На грамматику как-то не обращали внимания: мы понимали ее автоматически, различая и время глаголов, и склонение имен. Грамматика, правда, нам задавалась, чтобы систематизировать наши знания. Усвоить ее было нам не трудно. Грамматика проверялась на диктовках.

Во 2-м классе мы, собственно говоря, прошли всю морфологию, за исключением сослагательного наклонения. Преподавание велось на немецком языке, и я не помню ни одного недоразумения по этому поводу. Мы прекрасно понимали преподавателя.

К.В. Мюленбах держался очень скромно. Тетя Аня им немного пренебрегала, она даже утверждала, что он не настоящий немец, а латыш, выдающий себя за немца. К.В. Мюленбах был нашим классным наставником.

Совсем в другом роде был преподаватель французского языка Людвиг Людвигович Кортези. Уже очень пожилой человек, лет за 60, он был всегда весел и оживлен, шумел и шутил, был всеобщим любимцем. Ученики иногда приставали к нему со всякими глупостями и шутками, но он никогда не сердился. Говорил он по-русски плоховато, хотя, конечно, все понимал, и все мог сказать, но с сильным французским акцентом. Был он среднего роста, довольно толст, но с очень красивой горбоносой головой.

Директор Белявский относился к нему очень хорошо, и когда надо было занимать инспектора, то он неизменно назначал на эту временную работу Л.Л. Кортези. Объяснял это Белявский тем, что Кортези, как не имеющий высшего образования, все равно не может серьезно претендовать на эту должность, а если поручить ее кому-либо из преподавателей, кто на нее имеет право, это значило бы выделять кого-нибудь из преподавателей, а Белявский хотел относиться ко всем одинаково.

Кортези был уроженцем Швейцарии. И тетя Аня говорила, что Кортези хорош именно потому, что он швейцарец, а не француз. По ее мнению, французы в большинстве своем бездельники и уважения не заслуживают.

Я тогда еще замечал, что немцы любят Францию, Париж, французский язык, которым охотно пользуются, французские романы и шантаны, но французов, как людей, не уважают, считая их легкомысленными и плохими работниками.

Я думаю, что Кортези не имел никакого представления о методике преподавания французского языка. Да и учебники французского языка (авторов теперь уже я не помню) были своеобразны. О грамматике говорилось мало, и мы брали ее как-то сослепу.

На первом же уроке Кортези выяснил, что трое из нас говорят по-французски, и он стал задавать им на каждый урок учить наизусть французские стихи, а нам, всем остальным, сразу задал перевод, где мы с места в карьер встретили одну из описательных форм прошедшего времени. Я помню это первое предложение перевода до сих пор: — «Louise a salie sa blouse», — Луиза запачкала свою юбку.

Но мы уже были вышколены латинским языком, так что овладевали французскими формами без труда.

Большое значение Кортези придавал изучению слов. Каждый урок он начинал с опроса слов. Он диктовал слово по-русски, а мы все в тетради должны были писать его по-французски. Диктовалось не менее 25 слов. Затем тетради или листки с написанными словами отбирались, и Кортези их тут же исправлял. У нас в классе было 30—32 ученика. Диктовка занимала 10 минут, исправление и того меньше, минут 5. И через четверть часа каждый ученик имел уже отметку в журнале за знание слов. Затем начинался опрос чтения и устного перевода с одного языка на другой и лишь изредка опрос грамматических форм.

И вот до сих пор мне непонятно, почему мы безошибочно определяли грамматические формы и писали довольно грамотно, хотя нас очень мало теребили по этому поводу.

Кортези говорил с нами двуязычно, беспрерывно переходя с одного языка на другой, так что все было решительно всем понятно.

За что я ему благодарен, так это за выговор: как-то сразу я ухватил сущность выговора, носовые звуки и закрытые гласные. Когда через 13 лет я держал вступительный экзамен по французскому языку в Александровскую Военно-Юридическую Академию, экзаменатор, выслушав мое чтение, был очень удивлен, когда я ответил на его вопрос, что я не говорю по-французски. «Не может быть, — сказал он мне с недоверием по-французски, — ведь у Вас совершенно французский выговор».

Во 2-м классе были не только новые учителя, но и новые ученики. Не досчитался я и некоторых старых. Ушел из гимназии симпатичный мне Ростиславов, первый ученик, так как его отца, товарища прокурора окружного суда, перевели куда-то с повышением в другой город. Зато в классе появился Анатолий Жуков, ставший моим соседом по парте. Он был старший из трех братьев, поступивших во 2-й, 1-й и приготовительный классы. Жуков мне очень понравился, мы вместе с ним пели в хоре, кроме того, у него был превосходный почерк, и он выработал даже особую манеру письма. По чистописанию он получал всегда пятерки. Я стал копировать эту манеру писать буквы и стал тоже по чистописанию получать пятерки. Жуков был единственным товарищем, который несколько раз бывал у меня в гостях, и я несколько раз бывал у него.

Но у меня не было душевной близости ни с кем из моих товарищей, и когда мы приходили друг к другу, нам было скучно. Я не умел сходиться с людьми еще в детстве, не научился этому искусству и за всю жизнь.

Во 2-м классе я уже был типичным гимназистом, выше среднего роста для своего возраста, но худеньким и довольно бледным. Я старался носить прическу «ежиком» и просил не стричь меня «под машинку». Но «ежик» был у меня плохой, впереди у меня торчал какой-то завиток, и волосы не стояли прямо.

Когда я уже стал взрослым и перестал носить «ежик», который мне как следует так и не удался, я заметил, что волосы у меня слегка вьются, что, видимо, и было непреодолимым препятствием к идеальному «ежику». «Ежик» я в те годы очень берег и бывал в ужасе, когда дядя Гуля иногда, желая меня приласкать, гладил меня по голове сверху вниз, разрушая мой «ежик». Не смея возразить ему, я после поглаживания мчался к себе в комнату и жесткой щеткой усердно старался поставить торчком полегшие волосы, растирая себе кожу докрасна.

От родных моего отца я унаследовал крупные верхние зубы и короткую, хотя и пухлую верхнюю губу, не вполне закрывавшую верхние десны. Рот получался довольно некрасивым и немного выпяченный, поэтому в гимназии товарищи начинали меня дразнить кличкой «щука». Дразнили больше ученики младших классов, которые, крикнув «щука», удирали изо всех сил куда-нибудь в безопасное место, боясь подзатыльников с моей стороны.

В свободное время я играл на гимназическом дворе, пока было тепло, а зимой больше читал и катался на коньках. В углу большого гимназического немощеного двора был построен небольшой гимназический городок в виде четырехугольника, увенчанного перекладинами, с которых свисали шесты, лестницы, веревки, тут же были вделаны турники и кольца, приделаны параллельные брусья. Осенью после занятий, которые оканчивались в 2½ часа, мальчики, жившие в гимназическом здании или рядом с ним, сходились во дворе.

Самым лучшим и бесстрашным гимнастом, ходившим по верхним перекладинам, был Николай Рудаков, сын инспектора гимназии, реалист 3-го класса. Постоянными участниками игр были трое Перепечкиных, братья молодого помощника классного наставника Перепечкина, жившего с матерью, тремя братьями и сестрой в маленькой квартирке, помещавшейся над одним нашим классом.

Вся гимназия знала, что директор взял на службу Перепечкина из сострадания. Перепечкин был недоучившийся гимназист, сын мелкого чиновника, который должен был бросить ученье в гимназии из-за смерти отца, оставившего семью из 6-ти человек совершенно без средств. Перепечкин стал единственным кормильцем всей семьи. Промучившись и проголодавши некоторое время, Перепечкин обратился за помощью к дяде Гуле, и тот принял его на должность помощника классного наставника. Худшее, чем у других помощников классных наставников, образование, молодость, нищета, какая-то забитость, позволяли обращаться с ним неуважительно не только сотрудникам гимназии вплоть до сторожей, но и ученикам, которые с ним часто не здоровались и не кланялись ему.

С Перепечкиным в то время жили три брата, из которых один был в 4-м классе, другой в 1-м, а третий был еще до гимназического возраста. Все они были участниками наших игр, организатором которых был четвероклассник Перепечкин. И вот он раз организовал игру, за которую влетело мне, а Перепечкиным еще сильнее.

Перепечкин откуда-то добыл ряд грошовых брошюрок, цветных карандашей и еще какой-то мелочи и предложил мне организовать торговлю ими. А для этого нам нужно, как он сказал, иметь собственные деньги. И он сам занялся выпуском денег, для чего нарисовал цветными карандашами всякие рубли и трешницы. Затем он разделил их между всеми участниками игры, а мы все нанесли всякой грошовой дряни, оценил стоимость каждой вещи, и мы начали торговать друг у друга. Покупателями были мы же сами.

Так мы передавали наши вещички друг другу недели две, как вдруг в один прекрасный вечер ко мне в комнату зашла тетя Аня. Я сидел за столом и читал какую-то детскую книжонку в 5—10 страниц.

— Откуда у тебя эта книжка? — спросила тетя Аня.

— Я ее купил.

— Купил? Где, у кого, за какие деньги?

— Это мы играем. Мы сделали собственные деньги, — и я с гордостью показал тете Ане разукрашенный рубль.

К моему удивлению, тетя Аня страшно рассердилась.

— Что за глупая игра! Кто это позволил делать деньги? Сейчас же порвать все эти бумажки, а все, что ты взял, отдай обратно!

— Кто это делает деньги? Перепечкин? Какой испорченный мальчишка!

И тетя Аня, взяв разорванный рубль, пошла жаловаться дяде Гуле и взяла с него обещание, что он сделает выговор Перепечкину за то, что тот не смотрит за своими братьями, играющими в дурные игры.

Дядя Гуля, верно, послушался, потому что несколько дней братья Перепечкины не выходили гулять, а со двора слышались крики и плач в квартире Перепечкиных. Так кончилась эта совершенно невинная, на мой взгляд, игра.

Я вообще замечал, что у тети Ани была какая-то страсть находить во всем дурное и запрещать, поэтому я становился скрытнее и не любил рассказывать о своих интересах и мыслях. Я боялся, что, как уже это было с директорской конфетой и игрой в торговлю, на меня накричат и что-нибудь запретят.

Но, конечно, мальчики Перепечкины не могли быть отнесены к особенно воспитанным или даже к нравственным. Да это и не могло быть иначе: они были предоставлены самим себе, мать их болела и не выходила из дому, жили они, пока не попали в гимназию, среди беспризорной городской детворы, понавиделись и понаслышались многого того, что мы, благовоспитанные мальчики, и знать не могли.

В тот год, осенью, мне было всего 10 лет, а младшему из Перепечкиных всего 8 лет. И он-то мне открыл первые половые тайны.

Как-то раз, когда разговор зашел о рождении человека, Петя стал смеяться надо мной, что я не знаю, почему и как рождается ребенок. А я действительно не знал, потому что рассказам взрослых (главным образом, тети Ани) о том, что ребят приносят аисты, я не верил, так как считал это неправдоподобным, особенно в городе и зимой, когда аистов нет.

И вот восьмилетний Петя Перепечкин объяснил мне подробно, что ребенок образуется в животе женщины и выходит между ног, для чего у женщины существует соответствующее отверстие. И тут же добавил, что он это знает наверное, так как раз подсмотрел и видел его у своей раздетой и спящей сестры, девочки лет 10-ти.

Я должен был поверить, мне только показалось странным, что из живота ребенок должен выходить между ног, где находятся органы совсем для других целей и поэтому не очень чистые и опрятные, между тем, как на животе находится пупок, неизвестно для какой цели существующий. Наверное, ребенок и выходит через пупок, решил я.

Через некоторое время, когда тетя Аня что-то опять заговорила об аисте, я скептически улыбнулся и заявил, что знаю, откуда берутся дети.

— Откуда же? — спросила заинтересованная тетя Аня.

— Никакие аисты детей не приносят, дети рождаются в животе у женщины и выходят через пупок.

Тетя Аня строго посмотрела на меня и сказала: «Глупости говоришь!» Но версия об аистах было похоронена, и тетя Аня никогда к этому вопросу больше не возвращалась. Меня же он вообще мало интересовал в то время.

Вскоре должен был состояться гимназический акт с раздачей наград. Из книжного магазина привезли и разложили на столе в столовой около полусотни книг в красивых переплетах для предстоящей раздачи. Я жадно набросился на их чтение. Помню, среди книг были иллюстрированные издания повестей Пушкина и Гоголя и книга Водовозовой: «Как люди на белом свете живут. Болгары, сербы, черногорцы». Это были довольно примитивные очерки, написанные в патриархальном и патриотическом духе, но книга эта была для меня интереснее стихов и сказок, так как видел в ней настоящих, а не выдуманных людей.

Вскоре состоялся акт, на котором я получил в качестве награды «Сочинения Пушкина для юношества» в одном томе. Нельзя сказать, чтобы я был особенно доволен этой книгой, хотя для меня выбрали, несомненно, одну из лучших книг. В этом томе были некоторые стихотворения Пушкина, сказки (но не все), помню, была сказка «Руслан и Людмила», драмы Пушкина и некоторые повести Белкина («Барышня-крестьянка» и «Метель») и, наконец, роман «Евгений Онегин», но тоже не полностью.

Я не особенно рад был этой книге, так как повести Белкина я уже читал и знал их хорошо, сказки я не мог себя заставить читать, а для «Евгения Онегина» и лирических стихотворений я был еще мал.

Поэтому я эту награду отложил в сторону и принялся за чтение других книг.

Наступило увлечение Гоголем. Помню, до глубокой ночи я просидел в своей комнате над «Тарасом Бульбой» и свалился в постель, так и не дочитав ее в этот вечер до конца. Я переносился в иную и яркую жизнь подвигов и страданий, любви и битв. Каждая картинка из книжки запечатлевалась у меня в мозгу, точно выжженная. Следующие дни я перечитывал эту книгу и рисовал в своем воображении картины боев, расположение казацких куреней. Все было мне доступно, было ярко и потрясающе.

Затем я прочитал «Вечера на хуторе близ Диканьки», другие повести Гоголя и даже первый том «Мертвых душ». Особенно мне понравилась повесть «Вий»: мне было страшно, когда я ее читал.

И все же ни одна повесть Гоголя не произвела на меня такого впечатления, как «Тарас Бульба».

Не помню, каким образом мне попались в руки повести Григоровича «Антон Горемыка» и «Деревня», изданные в 1-м томе полного собрания сочинений Григоровича в качестве приложения к «Ниве». Повестями этими я был потрясен, я плакал навзрыд. Я в первый раз узнал о русском мужике, я в первый раз прочитал о подлинном безысходном страдании.

Теперь, во второй половине 20-го века, писатель Д.В. Григорович почти совершенно забыт, незаслуженно забыт. Своими повестями он тоже воздвиг себе вечный памятник, так как первый в русской литературе, если не считать Радищева, произведения которого, написанные в конце 18-го века и больше публицистические, чем художественные по форме, были читателям почти неизвестны, гуманно и правдиво показал в ярких потрясающих картинах горькую жизнь закрепощенного мужика.

В повести «Деревня» описана судьба крестьянской девушки Акулины, ее подневольное замужество, ее короткая жизнь, пока пьяный муж-дикарь не вколотил ее в гроб. Повесть «Антон-Горемыка» рассказывает о судьбе мирского ходатая, которого крестьяне послали жаловаться помещику-барину на управляющего. Управляющий перехватил ходока и сгноил мирового заступника в остроге.

Значение повестей Д. Григоровича «Деревня» и «Антон-Горемыка» для русской культуры и общественной мысли не меньше, чем для Америки известный роман Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». Как Колумб открыл Америку, так Григорович открыл для русской интеллигенции быт крепостного мужика.

Григорович показал мне ужас нищеты, а я воспринял его так сильно потому, что был подготовлен к этому. Горе бедности я уже знал по себе.

Вскоре я обратил внимание на библиотеку дяди Гули, находившуюся на полках его кабинета. Тетя Аня мне строго запретила брать оттуда книги, да, читая заголовки книг, я как-то не получал к ним интереса. Но, в конце концов, я решился брать кое-что читать.

К этому времени на уроках русского языка я слышал имя Тургенева и про его книгу «Записки охотника». Я взял эту книгу и стал читать. Сначала эта книга меня совсем не привлекала, так как с охотой я был не знаком совершенно, и я не знал, насколько будут интересны записки охотника. И вероятно, я был слишком мал для понимания этой книги. Я прочел ее, много рассказов запомнил, так как запоминал все, что читал, но мне кажется, я почерпнул из нее очень мало. Я не переживал рассказов.

Гораздо больше радости и удовольствия я получил от чтения Жюля Верна и Вальтера Скотта, в русских переводах, конечно. Эти книги я брал в гимназической библиотеке. Я прочел романы Жюля Верна «Дети капитана Гранта», «20 000 льё под водой», «Путешествие на луну», «Путешествие вокруг света», «Таинственный остров». Из романов Вальтера Скотта я особенно полюбил «Айвенго».

Как-то я нашел в библиотеке дяди Гули стихотворения Ломоносова. У меня долго лежала эта небольшая книжечка, где были напечатаны его оды «Утренние и вечерние размышления о Божьем Величестве», «Ода на восшествие на престол Императрицы Елизаветы». Мне нравился торжественный и необычный стиль стихотворений, я чувствовал их возвышенность. Прочел я и комедии Фонвизина «Недоросль» и «Бригадир».

Но решающее значение на меня имела «История Государства Российского» Н.М. Карамзина, которую я нашел в библиотеке дяди. Это было старое издание 40-х годов, в трех огромных томах in folio, где поместились все 12 томов истории Н.М. Карамзина, издание Эйперлинга.

Начало показалось мне несколько туманным, но когда начались рассказы о русских князьях, я увлекся чрезвычайно. Читал я каждую свободную минуту днем и даже ночью в постели. Я представлял себе все междоусобицы, победы и несчастья, которые испытывала Русь. Я не только читал, но и составлял родословные таблицы и схемы. Добыв откуда-то огромные листы серой оберточной бумага, я составлял хронологические таблицы, записывал всех князей, о которых упоминалось в истории. Я выучивал наизусть имена всех князей по отдельным родовым ветвям, мономаховичей и ольговичей, записывал их по отдельным княжествам, чертил карты отдельных княжеств, составлял картину возвышения Москвы. Все это я сразу запоминал отчетливо.

Особенно я любил составлять синхронные таблицы. Например, что происходило в каждом княжестве, скажем, в 1240 году, какие княжили князья, какие совершались события, какие шли походы, и кишела междоусобица. Очень любил я следить за политикой первых московских князей. Я знал наизусть всех русских митрополитов и их церковную политику.

Читал я и патриотические главы истории с возвышенными рассуждениями о великих душах и чувствах и дошел, наконец, до Ивана III и Ивана Грозного, и до страшных дней междуцарствия, Бориса Годунова и Василия Шуйского, на чем, как известно, остановился из-за смерти автора замечательный труд. Мне интересно было установить родословную потомков удельных князей Одоевских, Шуйских, Воротынских, Оболенских и многих других.

Меньше я обращал внимания на экономические и бытовые вопросы истории. Они для меня, десятилетнего мальчика, были не так увлекательны и интересны, как, например, рассказ о Ледовом побоище и взятии Казани. Я негодовал на беспримерную, чудовищную жестокость Ивана Грозного и гордился бесстрашием русских бояр и князей Курбского, Колычева, Романовых, Репниных, осмеливавшихся восставать против полупомешанного деспота, убийцы своего собственного сына.

С этого времени, 10 лет отроду, я совершенно свободно стал разбираться в хронологии русской истории. В дальнейшем я пополнил свои знания истории России, читая запоем книги Ключевского, которые казались мне довольно скучными, за исключением его изумительной докторской диссертации «Боярская дума», книги Платонова и Костомарова, который раскрыл передо мною историю юго-западной России, теперешней Украины. Читал я еще Полевого и ряд авторов, фамилии которых я уже забыл, но содержание, историю городов и монастырей русских я помню до сих пор.

Я стал расти патриотом и, живя в Риге, я думал, что нет выше и красивее русских людей, их костюмов и обычаев, русской архитектуры. Схемы, которые я рисовал, я развешивал в своей комнате и раскладывал на столе, на комоде и на подоконниках. Тетя Аня, видя их, смотрела на меня с удивлением.

Увлечение историей сочеталось с переживанием и изучением исторических событий современности. Уже в сентябре я услышал разговоры, что Англия замышляет войну против двух мирных и скромных южноафриканских республик, Трансвааля и Оранжевой республики, населенных бурами, выходцами из Голландии в 17-м веке.

Я стал тайком читать газеты, которые получал дядя Гуля, хотя читать их тетя Аня мне почему-то запрещала.

Из газет я узнал, что на территории этих республик, географическое положение которых я хорошо изучил по карте, это как раз входило в курс 2-го класса, были найдены богатейшие алмазные россыпи. Англичане, уже ранее завладевшие южной окраиной Африки, Каплэндом и Наталем, отняв их у буров и отогнав их вглубь страны, потребовали от двух бурских слабо населенных и почти беззащитных республик, чтобы им было разрешено владеть и разрабатывать эти россыпи на территории этих республик.

Это время было зарей империализма, империалистической политики Англии, которая стала захватывать беззащитные страны и колонии. Английские империалисты потребовали аннексии бурских республик.

Во главе англичан стоял один из крупнейших в то время банкиров Сесиль Родс, основатель «южно-африканской» компании. Это тот самый Родс, именем которого названы две большие страны в Африке — Северная и Южная Родезии. Единственный случай 19-го века, когда фамилией человека названа обширнейшая страна.

И это было имя не отважного путешественника, каким был в 15-м веке Колумб, и не исследователя-географа, каким был Америго Веспуччи или владыка народа, каким был хан Узбек, оба в 16 веке, и не политический вождь, каким был Пенс в 17-м веке, а банкира, игравшего на бирже.

Английское правительство, повинуясь интересам Сесиля Родса и банков, стало провоцировать войну с бурскими республиками, чтобы захватить их территории и копи. Особенно вызывающе стал разговаривать с бурами и престарелым президентом Трансвааля Крюгером английский министр колоний Остин Чемберлен, организовавший набег авантюриста Джонсона на бурские республики.

Широкие слои интеллигенции всего мира были возмущены политикой Англии, хотя бурские республики, сами только что кровавой силой захватившие земли негров-бечуанов, не могли привлекать к себе особые симпатии. Но в то время негры вообще ставились не в счет.

Недовольны были и империалисты других стран, завидовавшие английским захватам.

В Германии во главе возмущенных оказался сам Император Вильгельм II, публично несколько раз выразивший сочувствие Крюгеру. Эти речи были выражением начала той трещины в отношениях между Германией и Англией, которые с 1870 года в течение 30 лет были непоколебимо дружелюбны. Но империализм сломал эти отношения. Под влиянием империалистических аппетитов обеих стран эта трещина все увеличивалась, пока через 15 лет дело не дошло до открытой войны, ставшей первой мировой.

Все русские газеты высказывали свое возмущение английской политикой.

Между тем, Чемберлен отказался вести дальнейшие переговоры с Крюгером, порвал с Трансваалем и Оранжевой республикой дипломатические отношения и 11 октября 1899 года объявил им войну.

В бурских республиках не существовало армий, но патриотически настроенные буры удивительно быстро объединились в отдельные, большей частью конные отряды, и напали на пограничные английские городки.

В газетах появились имена бурских генералов Бота, Деветта, Деларье, несколько позже, Сметса. К бурам направились тысячи добровольцев из всех стран мира, в том числе из России, как, например, известный впоследствии общественный деятель и член Временного Правительства 1917 года А.И. Гучков, будущий член Государственной Думы Коновалов и многие другие.

К огромному восторгу общественных кругов Европы, англичане потерпели самые постыдные неудачи: их гарнизоны были осаждены, в открытое поле высунуться боялись. Английский главнокомандующий генерал Буллер, осажденный в крепости «Леди Смит», стал предметом тысячи карикатур. В русских газетах ежедневно появлялись песенки про английских вояк.

Прошло уже более 56 лет с тех пор, эти песенки, которые я с восторгом заучивал, я забыл, кроме одного стишка:

— «Из Мефкинга, гадали,
Как выскочить не знали».

В России Англия в то время была особенно непопулярна, так как преградила России путь из Средней Азии в Индию, заставив нас отказаться от непосредственной границы с ней и установив барьерную зону Афганистана, который в то время был под ее протекторатом.

Вести из Африки волновали и взрослых, и гимназистов. Я ежедневно читал газеты и рассказывал о победах буров своим одноклассникам. Я хорошо знал дислокацию войск и события каждого дня и поэтому не только в классе, но и в гимназическом зале перед молитвой делал краткие информации о ходе военных действий не только своим одноклассникам, но и ученикам старших классов.

Это было замечено, по-видимому, инспектором или помощниками классных наставников, дежурившими на молитве, и, вероятно, кто-то из них передал дяде Гуле, а тот тете Ане.

Тетя Аня, как всегда, страшно рассердилась, заявила, что я занимаюсь не своим делом, и строго-настрого запретила мне читать газеты. Газеты я все-таки продолжал тайком читать, но рассказывать перестал и даже в резкой форме заявил об этом товарищам, считая, что это они меня подвели.

Тем более, что с 1900 года события пошли грустные. Англия послала в Южную Африку крупные силы под командованием фельдмаршала лорда Робертса. Когда же через полгода престарелого Робертса сменил молодой энергичный генерал лорд Китченер, будущий английский военный министр в первую мировую войну, буры были сломлены.

Долго еще, около года, они вели партизанскую войну, но их столицы Претория и Блюмфонтен, были захвачены англичанами. Напрасно Крюгер предпринял поездку в Европу, ни одно из европейских государств не хотело вступать в войну с Англией из-за буров.

В 1901 году бурам пришлось покориться и потерять свою самостоятельность, их территории стали английской колонией.

Бурские события оказали своеобразное влияние на учащихся младших классов. Храбрые и нетерпеливые мальчики стали устраивать побеги в Африку на помощь бурам. Кто морем, забираясь тайком в морские пароходы, стоявшие в порту, кто, садясь в поезд, вместо того, чтобы идти в гимназию или училище, исчезали из дому.

Конечно, не проходило и дня, как отважного 10—12 летнего путешественника ловили и препровождали домой, и тогда начиналась расплата за воинственные порывы. Обычной и довольно однообразной расплатой в то время была порка. Пороли иногда дома, иногда в гимназии. Отцы пороли дома, матери чаще приходили в гимназию, прося выпороть их сына.

Насколько мне известно, дядя-директор не отказывал в их просьбе, но просил изложить ее письменно, а затем виновного направляли в комнату служителя Клима, который в присутствии матери или ее представителя отсчитывал путешественнику назначенную порцию.

Утешением служило только то, что не только путешественника, но и всех буров постигло несчастье. С потуханием бурской войны и после провалов ряда путешествий бегство к бурам прекратилось.

В ту же осень я несколько ближе познакомился с кузеном и кузинами Эккардт. Но вообще я их видел редко, так как Эккардты у Белявских не бывали или бывали очень редко. Тетя Хедвиг заходила раз в один или два месяца к бабушке, и в те же сроки заходила кузина Валли к тете Ане. Но в этом году мой кузен Harald поступил в 1-й класс Александровской гимназии, хотя и был на несколько месяцев старше меня. Такое запоздание по классу объяснялось тем, что он запоздал с русским языком, который ему был труден. Но, видимо, у него вообще не было особенного стремления учиться, так как он учился плохо по всем предметам.

С ним я встречался в гимназии. Кроме того, ко мне в гости стала приходить кузина Хепс (Hedwig), которая была на год моложе меня, и с которой у меня установились приятельские отношения, хотя и не особенно близкие.

Осенью, когда приходила Hebs, мы шли с ней гулять на бульвар и там играли в традиционную «школу», то есть чертили на бульварной дорожке «классы» с «адом» и «раем», а затем бросали в соответствующий класс камешек и должны были, прыгая на одной ножке, вышибать камешек вон. За неудачное выталкивание назначались всякие штрафы. Кто сумел первым пройти все классы, считался победителем в игре.

Раза два за зиму был и я у Эккардтов. Один раз меня позвали обедать. Но родители Эккардт, мои тетка и дядя, были для меня чужие: я стеснялся и с удовольствием уходил от них.

Другой раз меня взяли на званый вечер к Эккардтам, где были тети Аня и Эльза и много званых гостей, исключительно немцы. Пришли слушать какую-то музыкальную знаменитость, молодого пианиста из Германии. Что он играл, я не знаю, и тогда ничего не понял. Меня только поразило, как пианист кривлялся перед роялем, изгибаясь во все стороны, вперед и назад.

Тетя Аня стала поощрять мое знакомство с кузинами Эккардт, так как считала, что я должен учиться у них хорошим манерам и воспитанности.

Действительно, в отношении светскости, уменья кланяться, держаться и вести себя я сильно отставал от своих кузенов. Они говорили на трех языках, по-немецки, по-русски и по-французски свободно. Я же говорил свободно только по-русски, а по-немецки плохо, хотя решительно все понимал, по-французски же делал только первые шаги, и на нем со мной никто не говорил.

Старшая моя кузина Валли в этом году поступала в Рижское женское городское училище (Töchterschule), учебное заведение, где преподавание велось на немецком языке, но в нем было всего 6 классов, и окончание его не давало прав среднего учебного заведения. Но тогда о правах для девушек не думали.

Характерно, что Эккардты не отдали Valli в гимназию, хотя, кроме казенных, были и частные гимназии, содержимые немками, в которых преподавание велось тоже на немецком языке.

Но Töchterschule было старинным городским учебным заведением, существовавшем уже два века, где учились дети рижских «патрициев», то есть буржуазии, а кроме того, в нем Валли училась бесплатно, как дочь преподавателя, находящегося на государственной службе.

Младшая кузина Hebs и младший кузен Hans еще нигде не учились, им было 9 и 7 лет. Hans был самый избалованный из всех детей, был очень упрямым, но ему многое прощалось, так как все находили его не по годам умным и развитым. Взрослые немцы особенно поощряли его националистические немецкие симпатии, все его вещи и игрушки были обклеены портретами Бисмарка.

Все это время об отце я знал очень мало. Даже когда летом я жил вместе с матерью в Доблене, я не помню, чтобы мать когда-нибудь говорила со мной о нем. Он был как-то сразу и всеми вычеркнут из жизни. А он продолжал жить в загородной больнице для умалишенных. Осенью родные опять начали посещать его. Приезжала и мать, только реже, так как теперь ей не с кем было оставлять в Митаве Ваню.

Как-то отец вспомнил про меня с Ваней. И в ноябрьский приезд мама решила взять с собой на свидание с отцом и Ваню, полагая, что свидание с Ваней может его обрадовать и усилить реалистические воспоминания.

На совете родственников меня решили не брать, так как я считался очень нервным, и все боялись, что вид отца и всей обстановки могут неблагоприятно отразиться на моей нервной системе, произвести слишком сильное впечатление.

Как всегда, к отцу поехала целая группа родственников во главе с дядей Ваней. Как мне передавали, отец очень обрадовался Ване, взял его на руки, носил его по саду, и когда посетители собрались уезжать, очень просил взять его собой. За 9 месяцев пребывания в больнице отец хорошо поправился, пополнел, но психическое состояние его не улучшилось.

18-го декабря с отцом случился, как тогда говорили, «удар», то есть кровоизлияние в мозг, он упал, потерял сознание и впал в состояние паралича. В Митаву моей матери послали телеграмму. Бабушка и тетки были взволнованы, дядя Ваня почти все время был неотлучен у отца. Я же не чувствовал никакого горя, у меня было скорее любопытство, что будет дальше. Я сидел на уроках в гимназии и забывал о тяжелом состоянии отца. Придя из гимназии и оставшись в своей комнате, я занялся обычными делами, забыл про отца и громко запел.

В это время дома была Эльза. Она с возмущением открыла дверь в мою комнату и сказала:

— Что за бесчувственный мальчик! Отец умирает, а он поет. И, хлопнув дверью, ушла.

Я немного смутился, так как понимал, что петь песни в таких случаях не полагается, но опять не нашел у себя никаких чувств к отцу.

20-го декабря отец, не приходя в сознание, умер. Мать не застала его в живых. О смерти отца мне сказали после предварительного разговора о том, что на выздоровление отца нет надежды. Но смерть отца не произвела на меня никакого впечатления. Я не заплакал, скорее, почувствовал себя каким-то героем. Вот теперь у меня нет отца, я сирота.

На 22-е декабря было назначено погребение.

Начальник железной дороги, где служил мой отец, по просьбе дяди Гули предоставил бесплатно вагон для перевозки тела моего отца в Митаву на фамильное кладбище, где был похоронен его отец (мой дедушка) и другие родные, и где место для погребения не надо было покупать. Провожал прах отца в Риге из больницы до вокзала гимназический пастор Гайлит тоже бесплатно. Меня взяли прямо из квартиры на вокзал. На вокзале гроб открыли, и я увидел отца. У него была небольшая черная бородка, которой не было во время нашей совместной жизни.

Мать рыдала безумно, я стоял безучастно, Ваня удивленно, а родные отца очень сдержанно, с явным неодобрением поглядывая на мать, не умевшую сдерживать свои чувства.

Затем мы на поезде, к которому был прицеплен вагон с гробом, поехали в Митаву. На Митавском вокзале нас ожидал катафалк. Шел крупный снег. До кладбища было недалеко: оно возле самого вокзала.

Пешком по яркому, свежему снегу мы прошли до кладбища. Там у ворот ждал кладбищенский пастор. Носильщики сняли гроб и понесли к вырытой могиле довольно далеко от ворот.

Краткая речь пастора, и гроб опустили в могилу рядом с могилой его отца, над которой стоял мраморный крест с вызолоченной надписью. На кладбище было очень красиво и грустно. В полной тишине груды снега лежали на деревьях, и солнце светилось на снежинках. Было торжественно и тихо.

Так как на следующий день должны были начаться рождественские каникулы, я остался с матерью в Митаве.

Я был рад этому, я стосковался по ласке. Мы отправились на ее квартиру на Писарской улице. Мне казалось, нигде я себя так уютно не чувствовал, как там. Необычайно приятно было сознавать, что это собственная квартира, что я не из милости живу у чужих, а у себя, у матери, с маленьким милым братиком, таким удивительно тихим и добрым.

Хотя мне только что исполнилось 11 лет, мать стала смотреть на меня как на своего друга и часто делилась со мной своими горестями и заботами. А я от этого делался серьезнее и умнее.

Начальник железной дороги инженер Дараган оказался, конечно, ради всеми уважаемого Е.В. Белявского, необычайно доброжелательным и выдал матери на погребение отца пособие в размере 200 рублей. Из этого пособия мать не истратила ни копейки, похороны были оплачены Белявскими и бабушкой. Эти деньги легли в основу того залога, который мать должна была внести для получения места сиделицы казенной винной лавки.

Недостающие 100 рублей пополнили: брат матери, капитан М.Ф. Миотийский, который вернулся после годового лечения в Митаву, и сестра матери Е.Ф. Орлова, работавшая экономкой в имении помещика Пензенской губернии Гильдебрандта.

Так, все яснее стали обозначаться контуры нашей будущей жизни, жизни вдовы с двумя детьми.

Все понимали, что эта жизнь будет не легкой, и тетя Аня предложила отдать меня на усыновление. Это должно было, с одной стороны, несколько облегчить материальное положение мамы, а с другой стороны, принести выгоды и тете Ане. В ближайшие годы дядя Гуля должен уйти в отставку и получать пенсию. Размер же пенсии определялся не только должностью и количеством прослуженных лет, но числом членов семьи пенсионера. У Белявских детей не было, и если бы они меня усыновили, то у них появился бы сын, на которого была бы назначена пенсия. Эту сумму (что-то рублей 50—75 в месяц) я получал бы до достижения 21-го года.

Но тетя Аня ставила условие, чтобы я постоянно жил у нее, звал ее мамой и был бы полностью на положении сына.

Моя мать сразу же категорически отказалась: «Не отдам сына, чего бы это ни стоило».

— Мой сын, — говорила она, прижимая меня.

Так я остался со своей матерью.

Кто знает, как сложилась бы моя судьба, если бы моя мать отдала меня Белявским. Не знаю, было бы это к лучшему или к худшему, но жизнь моя пошла бы по совершенно новому иному пути.

Я не попал бы в детстве в провинцию (в Житомир), а очутился бы с Белявскими в Петербурге и в другой среде, более образованной и культурной.

Но я преклоняюсь перед материнской любовью, не побоявшейся никаких трудностей.