Вернуться к Михаил Булгаков в потоке российской истории XX—XXI веков (Выпуск 2)

С.Г. Боровиков Сергей Григорьевич. Максудов и Мастер: две ипостаси автора в советском контексте

Каким образом Булгаков показал деформацию людей при вживании в советский режим, процесс и результат их осовечивания?

Казалось бы, писателя прежде всего должны были занимать судьбы условно говоря Турбиных. Но так было лишь в произведениях, написанных прежде или одновременно с «Белой гвардией». Не исключение и работа над «Зойкиной квартирой» и «Собачьим сердцем», (т.н. «внутренняя эмиграция»), и «Бег» где первый этап белой эмиграции весь еще дышит гражданской войной.

А те же рассказы «нэповского» цикла, где Булгаков ведет повествование от первого лица, это по существу очерки.

Его сатира середины-конца 20-х годов, как самые значительные тексты, так и гудковские мелочи, обнаруживают нового, будто бы почти порвавшего с прежним опытом художника. В темах и сюжетах новой прозы нет места Турбиным, нет места сколько-нибудь близким автору людям, людям сходной судьбы. При этом сохраняется резкое разделение на людей старого и нового мира: Преображенский и Швондер, Тугай-Бег и Голый. Обыватели с именами и без имен, будь то торгаши нэпманы или железнодорожные служащие, мало отличны от дореволюционных людей. Рождение же нового человека — это чудовищный гомункулус Шариков.

Граждане РСФСР у Булгакова или из «бывших» (как выражался Паниковский люди «с раньшего времени») или из «новых» — фанатики, как Рокк, партийные прохвосты, или то и другое в одном лице, как Швондер. И нет еще результатов осовечивания русского человека. Хотя самый процесс кипит: конфликт, нелепость, анекдот, драка, ужас быта, ужас хамских отношений, но все это еще нравы, отчасти исконно российские, отчасти пришедшие после 1917-го, отчасти приправленные нэпом.

Попытки обращения к новым, уже советским типам предприняты в пьесах (за некоторым исключением «Зойкиной квартиры», где персонажи как бы сидят на краешке стула, не исключая и гнусных советских чиновников вроде Гуся).

В «Багровом острове», «Адаме и Еве», «Блаженстве», «Иване Васильевиче» вовсю живут и весьма ярко действуют новые, именно советские люди с гордым сознанием своей советскости, а по существу дикарства, с которым отождествлены персонажи «Багрового острова». Правда, порой для них в каком-то тумане колышутся приметы прошлой жизни в сочетании с туманным же страхом: а вдруг... Так, пьяница управдом Бунша, упорно отрицающий княжеское происхождение, попав в 16 век, вспоминает, что его отец не кучер Пантелей, а князь, но тут же с истинно советским страхом и советским же апломбом заявляет: «В присутствии служителя культа я не могу находиться в комнате...» При появлении шведского посла в ужасе затыкает уши: «Я ни за какие деньги с иностранцем не стану разговаривать». Это уже тип нового и на долгие годы советского человека, благополучно дожившего до наших дней.

Вообще почти все персонажи тех пьес — это вполне советские люди: советский чиновник, советский ученый, советский военный, советский хапуга, советский хулиган. Булгаков даже протягивает вектор нового воспитания в 22 век, в страшное обезличенное коммунистическое Блаженство. Вступив в мейнстрим тогдашней драматургии, Булгаков, в отличие от коллег, демонстрировал жутковатые результаты воспитания новой общности под названием «советский человек». В прозе же в первый и в последний раз новые советские граждане появляются в романе «Мастер и Маргарита». И пусть Воланд снисходительно замечает «Ну что ж — они — люди как люди...», происходит это в начале романа, когда он и его свита еще не столкнулись в полной мере с прелестью существования и взаимоотношений этих людей.

Неоднократно отмечалось, что в сонме новых людей белыми воронами остаются лишь чудаковатые изобретатели вроде Рейна или сочинители, как Мастер. Правда, я не могу согласиться с рядом «изгоев-интеллигентов, не находящих себе места ни в настоящем, ни в возможном будущем. Таковы Трофимов [1], Мастер, Максудов» (Цитата из примечаний ко 2-му тому пьес Булгакова в «Театральном наследии», СПб, 1994). Максудов — другой.

По первому взгляду на героев романа «Мастер и Маргарита» можно заключить, что к середине 30-х люди успокоились. Да, квартирный вопрос, алчность, склоки, исчезновения людей, и все же атмосферу романа нельзя назвать тревожной. Тон задает первая фраза первой сцены. Спокойно в Москве весной на Патриарших в час заката. Ну, Иванушка, ну фальшивые бумажки, ну, слухи... но люди те же в начале и конце повествования, и Москва какая-то очень советская, да и сам Воланд в «нехорошей квартире» словно бы открывает филиал исправдома: кого-то наказывает построже, кого-то помягче.

Я даже предположу, что если бы Сталин читал «Мастера и Маргариту, кое-что ему пришлось бы по вкусу. Например, разве могло вызвать верховный гнев изображение МАССОЛИТа в виде шайки мелких жуликов, пьяниц, развратников и политиканов?

В те же годы, когда Михаил Булгаков заканчивал роман, человек его круга, дворянка с хорошим образованием, Любовь Васильевна Шапорина записала в дневнике (29 апреля 1939): «Иду по Фурштатской к Литейной. Встречаю гражданку с тазиком, наполненным кислой капустой. Как теперь все делают, бросаюсь к ней: «— Гражданка, где вы брали капусту? <...> А где нам дали, вам не дадут» — был гордый ответ. Я засмеялась. Все понятно. Рядом находится распределитель НКВД».

Вот один из главных ферментов, подпитывающих новое сознание: не так даже важно самому получить, куда слаще сознание, что другой не получит того, что тебе положено.

Днем раньше Шапорина записала: «Они, эти люди, могут стоять в очереди часы, дни, сутки. Терпению их нет границ. Это не терпение, а тупость и маниакальная мысль: дают селедки. Неужели ты не обойдешься без селедки? Нет, это самовнушение, убившее все остальное».

Вот вам и Аннушка, тысячи, миллионы Аннушек, целая нация Аннушек!

Но Булгаков писал не дневник, а роман, притом в расчете на публикацию.

Особый вопрос о безверии персонажей. Богобоязенный персонаж в романе это вороватый буфетчик Варьете, а интеллигенция — сплошь емельяны ярославские. Сошлюсь еще на дневник Шапориной. Она была свидетелем беседы историков отца и сына Щеголевых, на злободневную тему снятия колоколов и разрушения церквей. Высокообразованный папа говорит: «...надо все колокола снять, к чему они и кому нужны», а сынок обещает: «И все церкви снимем за пятилетку...».

Но — к нашим героям.

В комментарии Г.А. Лесскиса к роману «Мастер и Маргарита» (собр. соч. в 5 томах, Издательство «Художественная литература», том 5, 1990) про Максудова и Мастера написано: «образы эти все же глубоко автобиографичны, как автобиографичны образы Фауста, Андрея Болконского, Пьера Безухова». Так и хочется продолжить: Чайльд-Гарольда, Печорина, Обломова.

А еще комментатор прямо уравнивает сочинения и судьбы Максудова и Мастера: «Максудов и Мастер создают бессмертные произведения <...> и оба художника подвергаются преследованиям за свои бессмертные произведения...»

Что-то я не помню из «Записок покойника», чтобы Максудов подвергался преследованиям, а что касается бессмертия «Черного снега», думаю, оба его автора — и Максудов и Булгаков, вероятно были бы удивлены следующим аргументом Лесскиса: «Недаром на театральной афише имя Максудова оказывается в одном ряду с Эсхилом, Софоклом, Лопе де Вегой (так в тексте) Шекспиром, Шиллером, Островским». Да, эта афиша — отсылка к реальной МХАТовской афише 26—27 г.г., где имя Булгакова оказалось в ряду Эсхила, Шекспира и Бомарше, но ведь надо слышать комический подтекст эпизода, говорящего прежде всего о зависти писательской среды. Да и самоиронию, к которой был склонен М.А., не стоит списывать.

Я же смею предположить, что между романами Мастера и Максудова также мало общего, как и между ними самими.

За Максудовым видится прошлое, видятся, пошло выражаясь, корни, тогда как большинство персонажей «Мастера и Маргариты», не исключая Мастера, это люди без прошлого. Хотя большинство из них сформировалось еще до революции.

Причина во многом во времени действия: «Записки покойника» это 20-е, а «Мастер и Маргарита» — 30-годы.

Не только Максудов, но и другие персонажи «Записок покойника» никак не выглядят советскими людьми, прежде всего деятели Независимого театра: пусть старики с их бриллиантами и поездками в Париж существуют в особом коконе благополучия, но и для театральной и литературной молодежи не существует «громадье» советских планов. Их общее отношение к режиму выразила тетушка Ивана Васильевича — «мы против властей не бунтуем».

Есть однако разница между театральными и литературными небожителями и только лишь входящим в их круг писателем Максудовым, у которого все впереди. А что впереди? Из предисловия автора к «Запискам покойника» мы узнаем, что впереди у него самоубийство. По мнению Лесскиса Максудова до этого «доведут» преследованиями и непечатанием.

У меня другая версия.

Недолгая работа над романом «Записки покойника» пришлась на период долгой работы над «Мастером и Маргаритой» и очень грубо можно представить дело так, что Михаил Афанасьевич осознанно раздвоился в образах Максудова и Мастера.

Казалось бы очевидно, что Максудов ближе своему автопрототипу. Не только историей с Независимым театром, но всем строем личности — Максудов наблюдателен, ядовит, упорен и инициативен. Вспомним, скажем, организованное им чтение романа под закуску и выпивку — можно ли вообразить в этой роли Мастера? Максудов входит в изумляющую его цинизмом литературную среду, он жестко ведет себя в отношении столпов театрального и литературного мира, но при этом не отказывается от сближения с ними. Максудов — это как бы Булгаков конца 20-х годов, писатель, вкусивший успеха, с крепкими нервами, общительностью, щегольством и т. д.

А Мастер — это воображаемое измученным уже спустя десятилетие Булгаковым его писательское alter ego, воспаряющее над мерзостной действительностью, отринувшее ее соблазны и искушения вместе с жестокими нравами. Словом, опять-таки очень грубо, но вообразим: когда он практически одновременно писал и Максудова и Мастера, то Максудов — это воспоминание, а Мастер — это предвосхищение.

Но откуда эта мрачная перспектива для входящего в литературную славу Максудова — броситься вниз головою с Цепного моста в Киеве?

Вспомним, что Максудов чрезвычайно охотно и тщательно рассказывает читателю и о том, как писался роман, и о том, каким волшебным образом слетел на него сон сценического претворения его, тогда как Мастер о своем писательском труде почти ничего не поведал Бездомному, а в его лице и читателю. Конечно, отчасти потому, что Бездомному, как и читателю, предоставлена возможность ознакомиться с самим текстом его романа, но только лишь отчасти.

Дело же в том, что Максудов прямиком идет в профессионалы — написан роман, затем пьеса по роману, затем уже видится новая пьеса, затем для заработка он пишет рассказ «Блоха», то есть Максудов жаждет и признания и заработка, но разве не таков был герой вот уж точно автобиографической повести «Тайному другу»?

Для меня было и остается не самым убедительным то место в романе «Мастер и Маргарита», где Мастер сообщает Бездомному, как он, музейный работник, историк и полиглот, взял да и написал роман о Понтии Пилате, никак это не объясняя, словно роман свалился на него, как и выигранные 100 тысяч.

Нет, отчего бы одаренному и образованному человеку не попытаться написать роман о... но здесь просится сказать — о Христе. Но почему именно о Пилате? Роман-то не о Христе-Иешуа, а именно о Пилате, о его муках совести, то есть о власти и стоящем перед ее носителем нравственном выборе. Тема Пилата многократно разрабатывалась в искусстве, но почему она возникла именно у столь отрешенного от действительности, и стало быть в первую очередь от политики, историка?

А вот то, что создатель «Белой гвардии», пройдя мучительный путь борьбы фактически с режимом, обратился к роману о Пилате, как раз закономерно. Но он предпочел препоручить авторство Мастеру, почему? Может быть, Булгаков не хотел быть автором романа о Пилате, хотя тема власти, в том числе власти и художника тревожила его давно, и главное свидетельство тому — книга и пьеса о Мольере. Но ведь отдал авторство романа о Пилате Мастеру.

Почему же расплывчатому Мастеру, а не внятному Максудову?

Попытаюсь ответить.

Да, вступив на писательскую, а затем и театральную стезю, Максудов неприятно удивлен цинизмом и приспособленчеством литераторов, той непостижимой ловкостью, с которой Бондаревский-Толстой, Агапенов-Пильняк или Лесосеков-Леонов сооружают свои рассказы. Но ведь и те ещё только ввинчиваются в новую действительность, им, уже достаточно испорченным приспособленчеством, еще только предстоит сделаться окончательными проходимцами вроде Пончика-Непобеды из «Адама и Евы» или Дымогацким из «Багрового острова». Или не сделаться? Но разве это возможно? В 20-е годы многим ещё казалось, что возможно избежать «сдачи и гибели интеллигента» (по формуле А. Белинкова).

А Максудову с его начавшимся литературным и театральным успехом, а затем, надо полагать, и деньгами, удастся ли избежать судьбы, скажем, Лесосекова? Он, конечно, другой, но разве нельзя предположить, что и прототип Лесосекова когда-то был другим (скажем, служил в белой армии).

Впереди у Максудова испытание советским успехом. Это Мастера отовсюду прогнали и оклеветали, а Максудова хоть и кусают, но несмертельно. А ну как у него дела и дальше пойдут в гору, и он вольется в новую советскую элиту? Станет и членом МАССОЛИТа, и обладателем дачи в Перелыгине? И квартиру получит по соседству с Латунским в доме Драмлита (в его реальном аналоге — писательском доме в Лаврушинском переулке — очень хотел поселиться и автор «Мастера и Маргариты»).

Что же ожидало Максудова в результате успеха и благополучия в проклятые 30-е годы? По мере того, как укреплялся Сталин, а нравы писательского сообщества все более походили на понятия шайки, успех мог сулить лишь утрату способности творить, терзания совести, заглушаемые пьянством, могла быть душевная болезнь, ну, и наконец, прыжок с Цепного моста в Днепр.

Булгаков не мог не примеривать на себя судьбу успешного советского писателя. Ведь он очень обдуманно, совсем не стихийно выстраивал свою литературную биографию, вспомним хотя бы, как в короткий период сближения с Алексеем Толстым выведывал у того секреты писательского успеха.

В конце концов именно Мастер с его почти блаженностью, отчужденностью от привычных для большинства литераторов форм советской жизни, оказывается более защищен перед судьбой, чем Максудов, ведь его-то роман не будет закрыт следующими, неизбежно все более подлеющими книгами, какие уже не могли не писать те же Лесосеков, Бондаревский, и — в случае успеха — сам Максудов.

И может быть именно тогда в воображении Михаила Афанасьевича окончательно открылся образ Мастера, которому он, как и Максудову, отдал немало своего, но уже другого, приобретенного своего: и сожженный роман, и поселившийся страх, и великую любовь.

Любовь Мастера к Маргарите, как и ее любовь к роману (едва ли не более страстная, чем к его создателю) столь велики, что по сути полностью определяют жизнь Мастера. Мне, как читателю, даже воображалось, что Мастер должен был писать роман не до встречи с Маргаритой, когда «Пилат уже летел к концу...», а после этой встречи.

А вот Максудов не слишком зависим от женщин, но если женится, да еще будучи преуспевающим советским драматургом, то можно предположить, что женится непременно на такой особе, жизнь с которой тоже вполне может привести к прыжку с Цепного моста. К тому же он (вспомним начало романа) склонен к суициду.

Михаил Пришвин поведал в те годы дневнику очень важные слова: «Неужели и впрямь секрет творческого успеха писателя кроется в его личном поведении?»

В этом утвердительном вопросе Пришвина мне слышится отсылка к тому месту из Евангелия от Матфея, которое было эпиграфом к «Запискам покойника»: «Коемуждо по делом его...»

И здесь не могу не сделать примечание, относящееся к самому Михаилу Михайловичу. Недавно вышел тысячестраничный том «Между молотом и наковальней. Союз советских писателей СССР, Документы и комментарии, М. РОССПЭН, 2011» песня песней для каждого, кто пытается понять, как был создан феномен под названием «советский писатель». Там из самых неожиданных открытий для меня стало сказанное Михаилом Пришвиным. «Из спецсообщений секретно-политического отдела ГУГБ СССР «О ходе Всесоюзного съезда советских писателей»: «М.М. Пришвин: Все думаю, как бы поскорее уехать, — скука невыносимая, но отъезд осложняется: становлюсь на виду — дали портрет в «Вечерке», берут интервью, находятся десятки поклонников — Динамов, Ставский. Ставский даже настойчиво просил выступить: «Надо, — говорит — Мих. Мих., немножко встряхнуть съезд». Я ему ответил на это: «Надо-то надо, да обидно вот, что в числе 52 писателей для меня не нашлось все-таки места в президиуме». Все время чувствую от этого какую-то нехорошую горечь».

И это Пришвин?! Отшельник, схимник, растворившийся в метафизике природы и одновременно лелеющий думы о портрете в «Вечерке» и тоскующий по месту в президиуме съезда... Непостижимо!

А под конец вот какая параллель: в том, что архив Булгакова хорошо сохранился, справедливо видится заслуга Елены Сергеевны, а вот архив Бабеля исчез, но разве Антонина Николаевна Пирожкова была менее самоотверженной вдовой? Да, архив Бабеля изъяли, спрятали и скорее всего уничтожили чекисты... но ведь не у всех репрессированных писателей бесследно исчезали архивы.

Просто Булгаков не приближался к власти, не дружил с коммунистами и чекистами, не узнавал их тайн, не писал про них романа. То, что он обращался к власти как высшей инстанции, притом смелыми до дерзости письмами, это совсем не означало дружбы с властью.

Позволю себе представить дело так: тогда они — а их немало, талантливых почти сверстников, здесь и Пильняк, и Бабель, и Федин, и Вс. Иванов, и Леонов, и Олеша, и Лавренев, и Каверин, и Паустовский, и Слонимский, и даже во многом Эренбург, и даже в немногом Зощенко, все они хотели быть золотыми перьями, но при этом требовалось быть одновременно советскими перьями. Кто-то сразу плюнул на все моральные скрепы, другой предварительно помучился и надорвался в попытке совмещения несоединимого, третий спрятался в безопасное описание рыбной ловли, но вероятно, лишь Булгакову удавалось вырваться из страшной дилеммы.

...Некогда Пастернак поднял тост за Булгакова как незаконное явление. Да, но незаконное только с точки зрения коммунистической власти и обслуживающей её литературы. Тогда как его творчество, его личность, его поведение как раз были очень закономерны: не могла же русская литература не дать в своем мрачном угасании хоть одного писателя, наследующего её главным заветам. Если угодно — писателя-рыцаря. И невероятная читательская любовь к Булгакову рождена не только его блистательными страницами, но и поклонением этому рыцарству.

Литература

[1] Трофимов, видимо, описка — вместо Тимофеева.

Примечания

Боровиков Сергей Григорьевич (Саратов). Писатель. Член Союза писателей и Академии Российской словесности.