День клонился к вечеру. Постепенно спадала жара. Клавдия уже полдня стояла у окна, из которого видна была дорога ко дворцу, в ожидании возвращения Понтия Пилата с ужасного судилища. На подоконнике лежала восковая дощечка с письмом, в котором она просила прокуратора сохранить жизнь человеку из Назарета. Ее принесла назад Ифигения и сказала, что прокуратор прочитал письмо, громко выругался и приказал возвратить послание Клавдии, с язвительной улыбкой добавив: «Передай своей госпоже, что я выпишу для нее из Рима учителя грамматики, чтобы она научилась писать без ошибок». Извиняющимся тоном Ифигения пересказала все госпоже. Клавдия сказала, чтобы служанка принесла чистую восковую дощечку. Она выцарапала на ней стилом: «Если ты казнишь этого праведника, я возненавижу тебя и прокляну». И вновь отправила служанку с письмом к прокуратору. А когда Ифигения вернулась, то на ее лице Клавдия прочитала ответ Понтия Пилата: он будет поступать так, как неоднократно до этого — сотни казненных и ни одного помилованного. И с той самой минуты Клавдия не покидала места у окна. Старая служанка несколько раз подходила к ней и предлагала отдохнуть, говоря, что сама будет наблюдать за дорогой, но Клавдия давала знаком понять, что об этом не может быть и речи.
И вот наконец она увидела, как на дороге появился на вороном коне прокуратор в окружении эскорта из дюжины легионеров. Всадники быстро приближались. Дворцовая стража, которая тоже ожидала приезда прокуратора, заранее отворила ворота, и начальник стражи готовился отдать Понтию Пилату рапорт. Клавдия быстро спустилась по мраморным ступеням и остановилась напротив входа во дворец, где вот-вот должен был появиться прокуратор. Он вошел хмурый, сердитый и деревянным шагом подошел к Клавдии:
— Ты можешь проклясть меня уже сейчас. Преступника, которого ты хочешь спасти, уже ведут на Голгофу, и тысячи иудеев, прибывших в Иерусалим на праздник, считают своим долгом осыпать его бранью, и ни у одного из них в сердце нет даже намека на жалость. За исключением, может быть, тех, кто считает себя его учеником. Но можешь мне поверить, ни один не пришел ко мне, чтобы заступиться за него. А нашелся такой среди них, который предал своего учителя за тридцать серебряников. Запомни, Клавдия, я всегда соблюдаю законы Римской империи. Когда его привели ко мне, то первосвященник Каиафа и его обезумевшая от ненависти к этому человеку свита настаивали на том, чтобы я распял его на кресте. Они говорили, что он называет себя царем иудейским, что он посягает на их традиции. Все это показалось мне смешным. Я подумал, что они сводят с ним счеты, и хотел ограничиться только бичеванием. Но они уже не настаивали, а требовали, и тогда уже стали обвинять этого человека в том, что он сеет смуту и призывает иудеев к неповиновению прокуратору Иудеи и его чиновникам. А это уже, Клавдия, преступление против законов Римской империи и самого императора, пославшего меня и других римлян в эту завоеванную страну. И тогда я умыл руки. Так делают сами иудеи, когда хотят показать, что они не виновны в поступке, который совершают, ибо совершают его не по своей воле. Я хотел им сказать этим, что вина ложится на них, но и это не остановило первосвященника Каиафу и его свиту. И тогда я отдал приказ.
— Ты совершил не ужасный поступок, а ужасное преступление, — опалила его ненавидящим взглядом Клавдия. — Ты совершил преступление против справедливости, против милосердия. Я видела сон, который есть грозным предостережением. Ты должен услышать, каким был этот сон и, может быть, тогда ты отменишь свой приказ и сохранишь жизнь этому праведнику.
— Я не желаю слышать никаких снов. Ты не троянская Кассандра, и твои прорицания вызывают у меня лишь раздражение. Я ни за что не отменю свой приказ, даже если ты скажешь, что видела меня в этом сне, закованного в кандалы и отправленного, как раба, на галеры. А теперь слушай меня. К нам должны прибыть гости — начальник гарнизона и квестор, а с ними еще несколько человек. Распорядись, чтобы накрыли столы в саду. Во дворце душно. Пусть рабы поторапливаются. Я очень устал и голоден, а к тому же ты знаешь, что я гостеприимен.
После этих слов прокуратор, не оглядываясь, стал подниматься по мраморной лестнице вверх, желая привести себя в порядок с дороги и переодеться.
Во дворцовом саду, именно там было излюбленное место отдыха Понтия Пилата, для предстоящего застолья поставили мраморные столы и биселлии, удобные кресла из дорогой древесины. Для Понтия Пилата стало уже традицией по возвращении со службы ужинать вместе со своими приближенными. Чаще всего это был командир римского гарнизона Адриан Септимий, человек с безобразным шрамом на лице, внушавший страх не только иудеям, но и римлянам, служивших здесь, и даже привыкшим смотреть смерти в глаза легионерам. Это ему отдавал прокуратор приказы жестоко подавлять любые неповиновения и попытки бунта, время от времени возникавшие на подвластной ему территории. Исполнение этих приказаний заканчивались пытками, бичеванием и распятием на кресте всех тех, кого Понтий Пилат считал опасными для Рима. Частым гостем был и квестор Дидий Торквиний, отвечавший за сборы налогов, которого ненавидели все местные жители, потому что он был безжалостен и беспощаден. Не уплативших вовремя налог, он с нескрываемым удовольствием превращал в рабов или отправлял на галеры. Два этих римлянина были под стать прокуратору, от части его отражением. Он им доверял, но проверял постоянно, каждый раз убеждаясь в том, что они его верные подручные. Третьим участником этих застолий почти всегда был грек Гермидий из вольноотпущенников, умный, образованный, знавший хорошо римскую историю. Многие из служивших прокуратору не знали, какую роль отвел ему Понтий Пилат. Только несколько человек, включая присутствующих сегодня на ужине командира гарнизона и квестора, были посвящены в тайну его назначения. Гермидий был личным биографом Понтия Пилата. Его допускали даже на встречи Пилата с посланцами самого императора Тиберия, а тем более он присутствовал на всех докладах командира гарнизона и квестора, на переговорах прокуратора с иудейским синедрионом, на судилищах, где Понтий Пилат решал, казнить ему или помиловать. И всегда Гермидий имел при себе несколько восковых дощечек, на которых процарапывая буквы острым стилом, фиксируя свои впечатления от увиденного и услышанного. А потом вечерами переписывал все это на листы папируса металлической ручкой черными чернилами, приготовленными из клея и сажи. Так создавалось им жизнеописание прокуратора Иудеи, главным цензором которого был сам Понтий Пилат, поэтому Гермидий находил оправдания всем его решениям и поступкам, даже самым жестоким и не имеющим оправдания. Гермидий был честолюбив и надеялся, что когда-нибудь о нем будут говорить в Риме как о ярком историке и надеялся получить заказ на создание жизнеописаний римских императоров от Гая Юлия Цезаря до Тиберия.
Среди приглашенных иногда бывали и другие римляне, состоявшие на службе у прокуратора. Тех, кого он приглашал, считали это для себя огромной честью и всегда надеялись, что эти приглашения могут стать первой ступенькой в продвижении по служебной лестнице.
В назначенное время прокуратор и его гости сидели за столом, а рабы один за другим подносили аппетитные кушанья на изящно украшенных серебряных блюдах. Здесь были всевозможные салаты, устрицы, сардины, и все это запивалось излюбленным мульсумом, вином с медом, без которого все это показалось бы не таким вкусным. Говорили о пустяках. Вспоминали Рим, предстоящее празднование Флоралия, посвященное богине цветов Флоре, сожалели о том, что вдали от Рима они не смогут насладиться этим веселым праздником, когда все вокруг содрогается от музыки и танцев.
Подошла смена блюд. Рабы стали подносить рыбные и мясные блюда, жареную на вертеле дичь, овощи с разнообразными соусами. Прокуратор незаметно, но властно направлял беседу, пресекая даже намеки на что-либо, касающееся служебных дел. Он сегодня изрядно устал от судилища, которое навязали ему первосвященник Каиафа и его приспешники. Разумеется, больше всех хотел бы поговорить об этом Гермидий, который по стечению обстоятельств там не присутствовал, а ему бы очень хотелось заполнить еще один лист папируса жизнеописания прокуратора Иудеи. Ели не торопясь, со знанием дела, запивая различными винами, но все же отдавая предпочтение вину из сортов винограда, выращенных в Компании, местности неподалеку от Неаполя. Квестор Дидий Торквиний, смакуя золотистый напиток, не забыл напомнить всем, что родом из тех мест и что у отца его большие виноградники. Наконец рабы убрали опустошенные блюда и стали приносить новые с фруктами, миндальными орехами, медовыми пирожными. Застольный разговор протекал под тихую музыку дворцовых музыкантов. Уши ласкали переливы, похожие на набегающие волны орфеевой лиры, слегка убаюкивали постукивания по тамбурину, подразнивала мелодия флейты, на которой играла юная рабыня.
Гости уже дважды спрашивали, что с женой прокуратора Клавдией, не заболела ли она, ведь ее появление за столом всегда поднимало настроение. Даже у такого мрачного человека, каким был Адриан Сиптимий, физиономия светлела, и он иногда улыбался. Понтий Пилат наконец велел позвать служанку жены, верную Ифигению. Та сообщила, что госпожа вряд ли спустится сегодня к гостям, у нее болит голова, и она чувствует себя плохо. Не успела служанка это сказать, как в саду появилась Клавдия. Она приблизилась к прокуратору и гостям. Ее лицо пылало. Казалось, ее сжигает внутренний огонь. В глазах было столько боли и отчаяния, что некоторые из гостей испугались. Ни с кем не здороваясь, Клавдия, медленно проговаривая каждое слово, сказала прокуратору:
— Я знаю и все сидящие за твоим столом знают, что у тебя каменное сердце, Понтий Пилат. Нет более жестокого римлянина на иудейской земле. Но иногда даже бездушный холодный камень становится теплым, когда на него попадают лучи солнца. Неужели ты не понял, что посланный тобой на смерть праведник светлее солнца, что глаза его излучают доброту, которой нет даже у солнечных лучей? У тебя еще есть возможность предотвратить гнев небесный, который падет на твою голову: пошли гонца на Голгофу с приказом остановить казнь.
— Ты сошла с ума, Клавдия, ты больна. Если бы я не знал, что это так, я не простил бы тебе этих слов. Поднимайся немедленно в опочивальню, к тебе придет врач. Вы видите, она бредит, — обвел прокуратор тревожным взглядом гостей. — В этой стране немудрено заболеть. Проведи ее, — приказал он старой служанке.
— Я не сошла с ума и не схожу. Это ты обезумел. Ты подобно дикому зверю объедаешься сейчас и слушаешь завывания рабской музыки, а я чувствую, как мое сердце разрывается на части — я слышу стоны распятого на кресте праведника. Пошли гонца с приказом, чтобы его сняли с креста, пока он еще жив. Я еще слышу его. Разве вы все оглохли?
— Она невменяема. Эй вы, — кликнул прокуратор стоявших на расстоянии рабынь. — Помогите старухе отвести мою жену в ее опочивальню. Помогите ей добраться до своего ложа, если даже она будет сопротивляться. Вы слышали, какой бред она сейчас несла? — теперь уже он взывал к гостям. — Я не хотел говорить об этом, но сейчас должен внести ясность. Еще утром она прислала мне письмо, в котором просила, чтобы я пощадил преступника. Она назвала его праведником, хотя никогда в жизни не видела. Она писала, что ей приснился сон, который она назвала предостережением. Что это за сон, я до сих пор не знаю и не желаю знать. Если прокуратор Иудеи будет руководствоваться снами своей жены, то тогда он не прокуратор, а безмозглое существо, которому надлежит быть жалким рабом, а не доверенным лицом римского императора.
— Ты говоришь, прокуратор, что она видела сон, — нарушил молчание гостей самый неразговорчивый и суровый Адриан Септимий. — Позволь мне не согласиться с тобой. Часто римские оракулы толкуют сны, да и сами предсказывают по снам будущее. Ты же не будешь этого отрицать? Я бы не возражал тебе, если бы не молчали остальные. Ты знаешь, что я немногословен, но, глядя на Клавдию, видя ее отчаянное желание спасти этого человека и зная, что никогда ранее она бы не стала препятствовать исполнению твоего решения, я вывожу, что сон, увиденный ею, потряс Клавдию так, что она не в силах управлять собой. Не покорная жена прокуратора говорит с тобой, Понтий Пилат, а ее душа, не подвластная ни тебе, ни кому либо иному из смертных.
— Ты говоришь слишком заумно и дерзко, — не скрывая раздражения, попробовал остановить его Пилат.
— И не то, и не другое. Заумно говорить я не умею. Мое образование позволяет мне умело воевать, а не красиво говорить. И в дерзости меня еще никто не упрекал. Дерзость посещает меня только в сражении. Я думаю, прокуратор, что тебе следует узнать, что видела во сне Клавдия, и если бы она поведала свой сон в нашем присутствии, то ты бы услышал от нас откровенный совет. Хоть ты и считаешь нас лицемерами, но наступают мгновения, когда даже самый отпетый лицемер чувствует необходимость говорить правду.
— Да, прокуратор, тебе следует прислушаться к словам Адриана Септимия, — осмелел и квестор.
— Что это за сон? Я впервые слышу об этом, — даже привстал с места сочинитель жизнеописаний грек Гермидий.
Нетерпеливо, словно римские гуси, поддержали Адриана Септимия и другие гости.
— Будь по-вашему. Расскажи свой сон, Клавдия, но как можно короче. Пусть они убедятся, что увиденное тобой не имеет никакого отношения к происходящему.
И Клавдия, задыхаясь от волнения, рассказала, что приснилось ей этой ночью. И про то, как трижды во двор дворца прокуратора врывались толпы слепых, прокаженных, голодных, хромых и требовали освободить пророка из Назарета, который возвращает зрение, исцеляет от проказы, раздает хлеб голодным. Рассказала она и о том, что трижды начальник стражи отвечал им, что прокуратор Понтий Пилат распял на кресте пророка из Назарета, и тогда они все плакали и рыдали и проклинали прокуратора, желали ему вечных мук за содеянное зло. Завершила свой рассказ Клавдия увиденным во сне приездом императора Тиберия, пораженного неизлечимой болезнью, обезобразившей его лицо. Тиберий надеялся, что пророк из Назарета простит его, если он покается во всех своих грехах, и исцелит его. Когда же Тиберий узнал, что прокуратор казнил праведника из Назарета, он воскликнул: «Я проклинаю тебя, Понтий Пилат, ты потеряешь все, что имел на земле: и власть, и почести, ты будешь обречен на земные страдания, которые я ниспошлю на тебя, и на вечные муки, когда душа твоя отлетит и отправится в мир иной».
Все были ошеломлены услышанным, только один Пилат старался сохранять спокойствие, и это ему хоть и с трудом удавалось.
— Этот сон, действительно, предупреждение! Первым нарушил молчание командир гарнизона Адриан Септимий. — Я бы на твоем месте, прокуратор, отменил свое решение. Ты должен сохранить жизнь этому человеку, кем бы он ни был. Этот сон ниспослало Клавдии само небо, а мы, смертные, должны прислушиваться к голосу небожителей.
— Мое мнение совпадает с тем, что сказал Септимий, — отозвался квестор.
А затем и грек Гермидий, и другие гости стали убеждать Понтия Пилата в том, что надо остановить казнь. Прокуратор упрямо сопротивлялся:
— Предположим, я бы послушался вас. Но что скажут мне иудеи с их первосвященником Каиафой? Если прокуратор отменяет собственные приказы, то имеет ли смысл подчиняться его приказам? Отмена приказа — это сигнал для иудеев к неповиновению. А неповиновение, как правило, заканчивается бунтом. Вы этого хотите, осуждающие меня? Если я могу попытаться закрыть глаза на истерику моей жены, то не имею права не высказать вам мое возмущение и сомнение по поводу того, соответствуете ли вы тем должностям, которые раздал вам я?
За этим обменом репликами гости даже не заметили, как на сад опустились сумерки, а затем и совсем стало темно, словно был уже поздний вечер.
— Почему такая темнота? — заволновался кто-то из гостей. — Небо было безоблачным, а ведь весной темнеет поздно.
— Да, это очень странно. Может быть, это облака дыма заслонили вечернее солнце?
— Это неспроста, что-то происходит, и это что-то выше нашего понимания, — заключил Гермидий.
И в тот момент, как он произнес эти слова, послышалися подземные удары, деревья в саду затряслись так сильно, словно пронесся ураганный ветер, некоторые из них вырвало из земли с корнями, задрожали стены дворца, покрылись трещинами, несколько колон рухнуло. Казалось, если удары, повторятся, дворец прокуратора превратится в руины.
— Землетрясение! Ужас! Надо что-то делать!
Гости повскакивали со своих мест, собираясь подумать о своем спасении, но вбежавший начальник стражи остановил их:
— Не вздумайте бежать, здесь самое безопасное место. В городе землетрясение уничтожило сотни домов. Все выбежали на улицы.
И вновь послышались подземные толчки, они были такими сильными, что, казалось, вот-вот разверзнется земля.
— Теперь ты понимаешь, Пилат, что ты совершил? Это небесный гнев! — воскликнула Клавдия. — Прикажи отправить самых быстрых всадников на Голгофу, останови казнь!
— Мы все взываем к тебе, прокуратор, — обступили Понтия Пилата гости, — опомнись пока не поздно. Этот человек должен жить!
Прокуратор был бледен, как обломок мраморной колоны, лежавший у его ног Он приказал начальнику стражи взять двух легионеров и верхом мчаться на Голгофу, чтобы остановить казнь.
Подземные толчки повторялись все реже и становились слабее. А вскоре все стихло. Все с тревогой ожидали возвращения начальника стражи. Старались не говорить ни о чем. Клавдия сидела в окружении верной Ифигении и еще двух рабынь и молилась. Это было видно по движению ее губ. Принесли светильники. Отблески огня осветили лица сидевших в саду. На них была мертвенная бледность, и даже Пилат был подавлен.
Наконец послышался стук копыт — это возвращались всадники. Быстрым шагом приблизился к прокуратору начальник стражи.
— Мы мчались быстрее ветра, и все равно прибыли слишком поздно. Его уже сняли с креста, и какие-то женщины оплакивают его.
Из уст Клавдии, услышавшей эти слова, вырвались рыдания. Слезы душили ее. Она почувствовала, что потеряла в эту минуту то, что составляло ранее не понятый ею смысл жизни. Она поняла вдруг, что должна порвать со своей теперешней жизнью, уйти отсюда, куда глаза глядят, жить где-нибудь далеко от сюда, и тем более далеко от Рима, подальше от всей этой безумной суеты. Поселиться где-нибудь в уединении, даже в пустыне, где нет соблазнов и искушений, где можно молиться и жить так, чтобы душа очистилась от грехов.
— Будь проклят ты, слуга тьмы и зла, Понтий Пилат! — воскликнула она и, повернувшись, пошла по перестилю, не думая о том, что может рухнуть перекрытие или упасть какая-либо из треснувших колон. Она шла, будучи твердо уверенной в том, что прокуратор теперь не будет иметь над ней никакой власти и что она сделает все, чтобы разорвать с ним и уехать отсюда.
Прокуратор не ответил Клавдии ни единым словом. Ему сейчас было не до нее и не до гостей. Он еще не знал, что с ним произойдет, но он уже понимал, что его ожидает кара за свершенное им преступление. Гости один за другим молча, не прощаясь, стали уходить в темноту, желая побыстрее покинуть место, куда могла в любое мгновение ударить молния возмездия.
— Ну, вот еще одно последнее сказанье, и дочитаем мы с тобой роман, — грустно улыбнулась Тася, — отложив прочитанную страничку. — Почти как у Пушкина в «Борисе Годунове». Остается только эпилог, но его мы с тобой прочитаем, Миша, завтра. Меня попросила зайти на чай Маргарита Львовна.
— Только на чай или она хочет поговорить с тобой о Петре Хмельникове? Кстати, об отношениях мадам Маргариты и сочинителя господина Хмельникова сегодня много гадостей говорил у профессора Переброженского жандарм Пилатов. Профессор очень обеспокоен. У его племянника и так слишком много неприятностей из-за того, что он, как ребенок, наивен и доверчив. Разумеется, Тася, о том, что я тебе сегодня сказал, никому. Я пообещал профессору.
— Миша, я постараюсь убедить Маргариту Львовну оставить Хмельникова в покое, если, конечно, она заведет разговор об отношениях с ним. Ты меня знаешь, я не смолчу. Я очень беспокоюсь об этом человеке. Он такой незащищенный. Читая его роман, я вижу все события, как на театральной сцене. Действующие лица, декорации, кулисы, а за кулисами — бедный сочинитель, который переживает все события, испытывает страдания, муки совести, как будто он в чем-то виноват, как будто он мог помешать Пилату совершить злодеяние. Мне кажется, что я чувствую каждый его нерв. Он очень нервный. Тебе не кажется, Миша, что он болен?
— Он не болен, Тася, это я тебе говорю как врач. Он просто иной, не такой, как мы с тобой и многие другие. Я тебе уже говорил, что он напоминает мне князя Мышкина. Он им не был, но он им стал.
— Мишенька, мне уже надо идти. Поужинаешь без меня. И еще один вопрос — откуда он все это знает? Древний Иерусалим, традиции иудеев, сон жены прокуратора, Понтий Пилат и его гости, платок, которым Фаустина вытирала лицо страдающего Иисуса, и наконец император Тиберий, обезображенный проказой... Здесь столько древней истории и культуры... А ведь он, на сколько я знаю, по образованию орнитолог Как он умудрился собрать столько знаний?
— У меня тоже возникала эта мысль, и я даже спросил у него, читал ли он перед тем, как приступить к написанию романа, сочинения Иосифа Флавия, христианские апокрифы, связанные с этой темой, и римских историков. Ты же знаешь, Тася, что меня эта тема волнует. Не даром я ездил с тобой смотреть панораму «Голгофа». Одним словом, я поинтересовался. И знаешь, что он мне ответил? — «Я не читал ничего из того, что вы называли, господин Булгаков. Да мне этого и не требовалось. Я знаю все со слов участников этих событий. Я беседовал с душами и Клавдии, и Понтия Пилата, и Фаустины, и Теберия, когда поднимался вместе с ангелами на небо и путешествовал по раю и аду. Ангелы познакомили меня с ними».
— И ты продолжаешь, Миша, утверждать, что он не болен?
— Я уверен в этом также, как в том, что ты идешь сейчас пить чай к Маргарите Львовне.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |