Вернуться к М.Н. Панчехина. Магический реализм как художественный метод в романах М.А. Булгакова

2.4. «Пятое измерение» как символ магической реальности

В современном теоретико-литературном дискурсе идея пятого измерения применительно к словесно-художественному произведению искусства получила актуализацию в связи с творчеством А.Г. Битова. После выхода тетралогии «Империя в четырёх измерениях» автор пишет: «...я неизбежно вышел на «Пятое», то есть на книгу о русской литературе. <...> Память как пятое измерение свойственна материи, но впервые была открыта нами как форма сознания, а лишь недавно как свойство кристалла, металла или жидкости. Литература оказалась знанием более древним, чем наука» [28, с. 76]. Из заглавия битовской книги, увидевшей свет в 2002 году, следует важнейшее положение: память — это уникальное свойство, которое находится на границе времени и пространства. Оно охватывает художественные миры А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, Ф.М. Достоевского, М.М. Зощенко и др., позволяя говорить о конституирующем значении мнемонической функции применительно к словесно-образному искусству.

Представление о литературе как об особой форме знания и одновременно «воспоминании»/«припоминании» не является новым или же индивидуально-авторским. По-видимому, оно апеллирует к античной эпистемологии и гносеологии, развивавшейся в философии Платона и Аристотеля.

В одном из платоновских диалогов Менон и Сократ говорят о жрецах и божественных поэтах, слова которых позволили мудрецам ответить на вопрос о том, что такое знание: «Но почерпать знание в самом себе не значит ли припоминать? Конечно. И припоминать не то ли знание, которым он обладает теперь, которое приобрёл когда-то или имел всегда?» [141, 85b—86b]. Отражение этой философской теории можно найти в диалогах «Федон» и «Федр», в связи с чем возникает необходимость в особом термине, — анамнесис/анамнезис. Дальнейшее развитие и трансформацию платоновская концепция получает в аристотелевских трудах, в частности, в трактате «De memoria et reminiscentia» («О памяти и припоминании»), где термин разъясняется преимущественно в психофизиологическом аспекте: описываемое явление связывается с органами чувств и ощущениями. В результате память есть «приобретённое свойство или состояние ощущения или постижения, появляющееся по прошествии времени» [8, 499b].

Связь между философским толкованием феномена и его освоением в словесно-образной сфере актуальна для целого ряда филологических исследований: так, В. Асмус пишет о поэтическом анамнезисе М.Ю. Лермонтова в сравнении с философией Платона [9], М. Ямпольский актуализирует аристотелевский подход, вследствие чего способность поэта «припоминать» зависит от моторики и росчерка писательского пера [202] и т. д. Категория памяти и анамнесиса приобретает особое значение для литературы как временного вида искусства и культурного процесса в целом.

Ю.М. Лотман в культурологическом освещении выделяет память «информативную» и «креативную» [109]. К первой учёный относит механизмы сохранения итогов познавательной деятельности: так, при хранении технической информации наиболее важным и актуальным для получения практического результата оказывается итоговый, то есть, как правило, хронологически последний срез [109]. Данный вид Ю.М. Лотман определяет как плоскостной, то есть расположенный в одном временном измерении и полностью согласующийся с ним.

Принципиально иначе охарактеризована «креативная» (творческая) память, так называемая память искусства. Она подчиняется законам общего культурного развития: последний результат далеко не всегда оказывается наилучшим. Ю.М. Лотман приводит как пример отношение к творчеству Пушкина, которое имело «синусоидный характер»: от признания статуса «солнца русской поэзии» к «сбрасыванию с корабля современности» и до «возведения на пьедестал» и т. д. Данный тип имеет подчёркнуто континуально-пространственный характер: «Актуальные тексты высвечиваются памятью, а неактуальные не исчезают, а как бы погасают, переходя в потенцию. <...> Культурная память как творческий механизм не только панхронна, но противостоит времени. Она сохраняет прошедшее как пребывающее. С точки зрения памяти как работающего всей своей толщей механизма, прошедшее не прошло» [109, с. 202]. Именно этот тип в конце своего исследования учёный определяет как неотъемлемую часть процесса текстообразования.

Культурологические исследование данной проблематики коррелируют с классическими положениями работы М.М. Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского». Осмысляя поэтологические категории с точки зрения исторического подхода, М.М. Бахтин вводит в научный обиход понятие «память жанра»: «Жанр живёт настоящим, но всегда помнит своё прошлое, своё начало. Он — представитель творческой памяти в процессе литературного развития. Именно поэтому <...> и способен обеспечить единство и непрерывность этого развития» [17, с. 142]. В этом же аспекте понятие разрабатывается в современном западном литературоведении: А. Эрл и А. Нюннинг выделяют «the memory of literary genres» (1), «genres memories» (2), «memory genres» (3) [207]. В дальнейшем явление исследовалось в различных филологических трудах: так, М.Л. Гаспаров использует словосочетание «память метра» [47], по аналогии современная исследователь Е. Орлова вводит «память ритма» [136], также встречается в отдельных работах «память рифмы» и т. д. О масштабе заявленной проблематики говорит и название новой книги Р. Лахманн: «Память и литература. Интертекстуальность в русской литературе XIX—XX веков» [97]. На наш взгляд, во всех перечисленных работах, несмотря на разнонаправленность подходов, возможно обнаружить общую интенцию: применительно к литературе исходным пунктом является не осмысление общих категорий поэтики, а уяснение того, что первичной является «память слова», реализующаяся через конкретный жанр, метр, ритм и т. д.

В контексте интертекстуальной критики явление выступает отнюдь не как метафора, а как полноценный термин, за которым закрепляется позиция «метатекстовой характеристики» [172] и подразумевается определённое видовое разнообразие: комбинаторная (1), референциальная (2), звуковая (3), ритмико-синтаксическая (4) память слова [172]:

1 — способность слова сочетаться с другими;

2 — вытекает из комбинаторной, основывается на расширении значении конкретного слова за счёт предыдущих и последующих;

3 — «происходит взаимная проекция сходства и смежности из звукового в семантический план и из семантического в звуковой, и слова становятся не только полисемантичными, но и полифоносемантичными» [172, с. 83]. Здесь актуальны аллитерация, ассонанс, звуковые ассоциации и т. д.;

4 — обнаруживается и в поэзии, и в прозе; «включает в себя память не только о ритмико-синтаксических, но и ритмико-семантических и морфологических построениях» [172, с. 84].

По мнению исследователей, 1—4 взаимодействуют между собой, образуя интертекстуальную связь, апеллируя ко всей системе литературного языка и творческой памяти.

По-видимому, данный подход к проблеме «памяти слова» адекватен тому типу анализа, который подразумевает многоаспектное функционирование термина «интертекстуальность» применительно к произведениям конкретного писателя. В этой связи творчество А.Г. Битова действительно является иллюстративным (ср. направленность современных исследований: [84; 7] и т. д.).

Между тем, для самого А.Г. Битова, как следует из приведённой выше цитаты [28, с. 76], литература является особой формой знания. Она предшествует науке и затрагивает онтологический аспект многомерности мироустройства: литература — память — пятое измерение. Здесь очевидна актуализация не «метатекстовых характеристик», сочетаемости языковых средств и т. д.; сама природа художественного слова в предлагаемой концепции апеллирует к исконным функциям, которые позволили бы не только вербализовать знание о мире, но и передать его читателям. В таком случае, пятое измерение можно описать не только как физическое, что уже произошло в естественных науках, но и как сверхфизическое, где язык является метавременным инструментом познания. Примечательно, что философ П.Д. Успенский (1878—1947), рассуждая о модели Вселенной, пишет о том, что «пятое измерение есть движение по кругу, повторение, возвращение» [169, с. 444], тогда «память слова» — это тоже своего рода возвращение через призму творческого опыта к первоначальным значениям слова, его внутренней форме, апелляция к древнейшей функции речи и языка — магической.

Учёные выделяют несколько универсальных функций языка: коммуникативная (средство общения), экспрессивная (передача эмоционального состояния), фатическая (обмен репликами с целью поддержания разговора), поэтическая (сообщение ради сообщения), метаязыковая (язык организуется как система и разъясняет сам себя), апеллятивная (лат. appelare — призывать, взывать; установка на совершение действия) [201]. Частным случаем последней выступает магическая или, как обозначает Р.О. Якобсон, заклинательная функция: её специфика заключается в том, что адресатом сообщения является третье лицо, которое зачастую непознанное или же неодушевлённое. В качестве примера учёный приводит заговоры и прочие устойчивые формулы, имеющие сакральное значение. Между тем, само название данной функции подразумевает не столько апелляцию или же обращение к кому-либо, сколько идею прямого физического воздействия слова на мир.

Мысль о том, что человеческий язык является носителем определённых энергий и обладает силой, в XX веке получила широкое распространение и развитие в различных сферах гуманитарного знания: философии, эстетике, филологии. Следует подчеркнуть особое значение данного аспекта именно для филологической науки, так как в этой сфере исследователь имеет дело со словесным произведением и, соответственно, осмысление специфики художественного слова является едва ли не важнейшим этапом интерпретации. Лингвисты, литературоведы и философы XX века актуализировали представление о системе языка как о живом организме, способном к определённой жизненной активности и развитию. Это представление характерно и для поэтических опытов символистов, в теоретико-литературных произведениях которых предлагается оригинальная трактовка художественного слова, его структуры и действенности.

В 1910 году А. Белый пишет статью под названием «Магия слов», начинающуюся с двух основополагающих тезисов. Во-первых, язык есть инструмент познания мира: «Когда я называю <...> предмет, я утверждаю его существование. Всякое познание вытекает уже из названия» [24, с. 153]. Во-вторых, язык описывается как целостная телесная субстанция, в связи с чем формулируется концепцию «живого слова»: «Творческое слово есть воплощённое слово (слово-плоть), и в этом смысле оно действительно; символом его является живая плоть человека» [24, с. 157]. Подобно организму, языковые единицы определённым образом систематизируются и структурируются: от частей речи и грамматических значений — к строению самого слова, его фонетике и звуковой энергии.

По А. Белому, в языке заключён феномен, который позволяет формировать специфический континуум: «звук соединяет пространство с временем, но так, что пространственные отношения он сводит к временным; это вновь созданное отношение в известном смысле освобождает меня от власти пространства; звук есть объективация времени и пространства» [24, с. 154]. Утверждая первостепенное значение фонетического состава, А. Белый подчёркивает его важность для творческого «живого слова»: именно в звучании создаётся художественный мир со своими координатами, оно же воздействует на мир внешний, реальный. Процессуальное действие произношения слов описывается в генетической связи с заклинаниями, в связи с чем за первым закрепляется статус прямого влияния на окружающую среду. Таким образом, звук — это одна из наименьших единиц языка, которая характеризуется как принципиально физическое явление. Из этого следует, что изречением слова человек подчиняет себе именуемые и называемые им реалии, предметы; более того, говорящий подчиняет своей воле пространство и время, находясь в процессе речи как бы над этими основными координатами, в ином измерении. Данное положение статьи конкретизируется исторической перспективой: так, в Египте существовали священные иероглифы с троичной структурой семантики. «Первый смысл» (А. Белый) сочетался со звуком и наименованием самого иероглифа, что соотносится с определением во времени; «второй смысл» — это пространственное начертание звука; наконец, «третий» апеллирует к священному числу, которое символизировало слово. С появлением речи и письма человек столкнулся с возможностью трансформации окружающего его мира: заклинания, заговоры и прочие устойчивые формулы позволяли покорять стихии природы при помощи стихии языка. «Причинное объяснение на первоначальных стадиях развития человечества есть только творчество слов; ведун — это тот, кто знает больше слов; <...> и потому — заговаривает. Неспроста магия признает власть слова. Сама живая речь есть непрерывная магия; удачно созданным словом я проникаю глубже в сущность явлений, нежели в процессе аналитического мышления» [24, с. 155]. Язык оказывается автономной формой пространственно-временной организации окружающей действительности: он по определению не является статичным, напротив, — это саморазвивающаяся система, внутренние силы которой стремятся к познанию новых и новейших жизненных реалий. По-видимому, центростремительные (1) и центробежные (2) процессы внутри языковой системы могут быть интерпретированы в контексте рассматриваемой проблемы следующим образом: за первыми (1) закрепляется статус исторически сложившейся в мифологическом сознании веры в воздействие произносимого на говорящего и его адресата. Это и есть магия слова, основывающаяся на идее преобразования пространства через временной отрезок речи при помощи средств выразительности: переноса, сравнений, метафор, метонимий и т. д. Двигаясь от данного смыслового центра в понимании магической функции (2), можно описать и язык литературного произведения; он связан с пространственно-временной образностью и способен к известному воздействию, которое находит отражение в самых различных литературоведческих терминах и понятиях: «суггестия», «катарсис», эстетическое впечатление и т. д. «В основе и магии и поэзии лежит метафора (в широком смысле, т. е. разного вида переносные употребления слов <...>). В заговоре, например, сравнение — это смысловой стержень магии <...>; в поэзии метафора — <...> инструмент проникновения в тайны вещей» [124, с. 46].

Примечательно, что в современных научно-исследовательских источниках связь магической и эстетической функции рассматривают как исторически обусловленную, так как и первая, и вторая апеллируют к одному и тому же психофизиологическому аспекту — работе правого полушария, отвечающего за эмоциональное, чувственное восприятие. Как отмечает современный исследователь Н.Б. Мечковская, способность сакральных и художественных текстов к «фасцинации1 связана с их искусным построением — прежде всего с ритмом и экспрессией переносно-образного употребления языка. <...> Они завораживают ритмом, звуковыми и смысловыми перекличками, странным и одновременно точным подбором слов, метафоричностью, способной, ошеломив, вдруг обнажить таинственные связи явлений и бездонную глубину смысла» [124, с. 46].

Идея воздействия слова получает развитие в связи с выходом в 1920 году трактата «Магичность слова» П.А. Флоренского. Этот труд имеет ряд сходных идей с работой А. Белого: факт личного знакомства и сохранившаяся переписка позволяют говорить о взаимном влиянии двух философов друг на друга. Однако специфика данного трактата в том, что он создавался с позиции священнослужителя (как известно, в 1911 году П.А. Флоренский принял церковный сан), что позволяет автору учитывать историческую перспективу в изучении культов и верований, а в итоге приводит к уяснению «магии» именно как термина применительно к языковой системе. В связи с этим А.Ф. Лосев, присутствуя на заседании религиозно-философского общества имени Вл. Соловьёва, где звучал доклад о. Павла, одним из первых высказал мысль о правомерности названия будущего трактата. Здесь первичной точкой отсчёта в понимании магичности слова является не идея воздействия (она второстепенна), а мысль о встрече и общении живого с живым: человека и природы (ср. с идеей творческого слова в концепции А. Белого). Порождаемые в этих условиях, речь/язык также являются живыми и могут быть названы полноценным организмом. П.А. Флоренский понимает данный процесс не как поэтическую метафору, а как уникальное явление на стыке физики и физиологии: «живым» оказывается не только звук, но и все «оболочки» языковой единицы. Примечательно, что в разделе «Мысль и язык» трактат «Магичность слова» предваряется работой под названием «Строение слова», где также развивается мысль о структурном сходстве языка и человеческого организма. По П.А. Флоренскому, фонема — это внешняя форма, «тело»; морфема — внутренняя форма, «душа», взаимообусловленность которых порождает слово как целое.

Как и А. Белый, П.А. Флоренский особое внимание уделяет фонетической организации языкового общения: «есть индивидуальная звуковая форма, как некоторая объективная сила, как то главное, что дает восприятие слуховое, что организует звук и сплачивает звуковые элементы, чем бы они ни были, в единое целое, и это целое, раз произведённое, устойчиво пребывает в мире, как некоторый индивидуум, как некоторый организм» [180, с. 276]. Специфика заключается в том, что при рассмотрении данного аспекта в строении слова подразумевается не отвлечённое физическое явление, а конкретная энергия, связанная с говорящим человеком: физиология речевого аппарата человека, отделяемость, как пишет П.А. Флоренский, произносимого от голосовых связок и от человеческого организма в целом позволяет рассматривать слово как энергетический сгусток (П.А. Флоренский). Фонетический уровень оказывается наиболее близким к развиваемой в трактате идее телесности, так как с него начинается процесс появления слова звучащего в окружающей действительности. На наш взгляд, мысль о физиологичности фонетического аспекта речи находит своё отражение в одной из общепринятых в лингвистике классификаций (в частности, артикуляционной), согласно которой звуки характеризуются по месту (губные, губно-зубные, зубные, переднеязычные, заднеязычные) и способу образования (взрывные, щелевые, аффрикаты, плавные звуки).

В свою очередь, за морфемой закрепляется способность устанавливать связь между фонемой и семемой, то есть между звучанием и значением. Она производит такое действие, которое сталкивает между собою звук и смысл, и, соответственно, «стоит между просто физическим и просто психическим, т. е. относится к области в более определенном смысле слова — оккультной» [180, с. 278.]. Вне пронизанностей энергиями слова не существует, так как оно двояко ориентировано в действительности по отношению к говорящему: во-первых, прослеживается направленность от говорящего в окружающий мир; во-вторых, от внешнего мира к восприятию человека.

По П.А. Флоренскому, словом преобразуется физический и духовный аспект действительности, в связи с чем оно — соответственно — магично и мистично. В понимании первого аспекта существует отличие от концепции А. Белого: в трактате о. Павла магия — проникновение через называние в самую суть вещей, их первозначение и смысл, а не подчинение воли говорящего; здесь подчинению противопоставляется живая и органическая встреча субъекта и объекта речи, благодаря которой возможен обмен энергиями и трансформация реальности: «рассмотреть, в чём магичность слова, это значит понять, как именно и почему словом можем мы воздействовать на мир» [180, с. 276]. Примечательно, что при разъяснении данного феномена философ обращается к истокам народной культуры, в лоне которой зарождается вера в силу заговоров и прочих устойчивых формул, их мощь и влияние. Соответственно, слово как организм обладает «памятью», способностью сохранять и концентрировать заключённые внутри собственной структурированной организации смыслы. П.А. Флоренский прослеживает этот процесс прежде всего на уровне семемы, называемой им самой магической составляющей: «В слове я выхожу из пределов своей ограниченности и соединяюсь с безмерно превосходящей мою собственную волею целого народа, и притом не в данный только исторический момент, но неизмеримо глубже и синтетичнее, — соединяюсь с исторически проявленною волею народа, собирательно запечатлевшею себя образованием такой именно семемы» [180, с. 263]. На наш взгляд, в этом разъяснении усматривается характеристика слова как метавременного организма, который соотносится с известными временными срезами — прошедшим, настоящим и будущим, а также выступает в роли посредника между названными периодами. По П.А. Флоренскому, произнесённые в период древнейших культов речи не утрачивают своего магического наполнения: в связи со своими экстатическими энергиями они актуальны и теперь, что обеспечивается семемой и культурной памятью самого слова как отдельно взятого организма, его сохранностью и функционированием внутри языковой системы.

Особая роль в рассматриваемом контексте уделяется личным именам: они характеризуются как самодельный мир, оказывающий безусловное действенное влияние на своего носителя. Ссылаясь на заповедь о том, чтобы «по имени было и житие», П.А. Флоренский выводит определённый императив, согласно которому существует тезоименность. Ребёнок вместе с данным ему именем получает конкретный набор качеств и черт, в чём и усматривается прямое воздействие онима на жизнь и судьбу индивида: «человечество мыслит имена как субстанциальные формы, как сущности, образующие своих носителей — субъектов, самих по себе бескачественных. Это — категории бытия» [180, с. 266—267].

В связи с этим термин «магия» следует понимать — вслед за П.А. Флоренским — широко, не ограничиваясь исключительно мифологической картиной мира, а апеллируя к тем сферам человеческого существования, в которых существует общение и встреча посредством системы письма и речи. А.Ф. Лосев, разъясняя правомерность употребления в трактате П.А. Флоренского весьма спорного для научного мировоззрения термина, обосновывает его генетическую связь с религией по принципу лежащей в основе двух названных явлений доминантной идеи общения: ведь молитва, как и древнейшие заговоры, сохраняет на протяжении своего существования устойчивую формулу и направленность, обращённость к адресату речевого сообщения. Этот тезис находит своё подтверждение в ходе детального рассмотрения православного действа, где общение с Богом происходит через основные органы чувств: обоняние (запах ладана), тактильные ощущения (прикосновение к иконам), вкус (например, вкушение при евхаристии) и т. д. Магическое действо, понимаемое в контексте обращения, встречи и связи живого с живым, оказывается генетически связанным с религиозными проявлениями, что на словесном уровне прослеживается как формульная организованность молитвы, церковных песнопений и многих других сакральных христианских текстов. П.А. Флоренский пишет: «Итак, магия — это не только «таинство», это много шире, и чтобы подчеркнуть это расширенное понимание, я и беру это слово. Конечно, если бы было другое более общее слово — я сказал бы его, — но его нет. Волшебство — хуже, а магия — хотя и спорно, но хоть прилично» [Цит. по: 107, с. 23].

Физическое воздействие произносимого на окружающую действительность не существует отдельно от его влияния на духовный мир человека, его внутреннюю жизнь: иначе говоря, слово не только матично, но и мистично. Данный аспект раскрывается через символическое сравнение слова с семенем, которое произрастает из человеческой души, то есть затрагивается этап существования речи до высказывания, её зарождение в психофизиологии индивида. В этой логике языковое воздействие на другого приравнивается к оплодотворению: процесс говорения как проявление жизненной активности ассоциируется с мужским началом, слушание сопоставляется с феминностью, стремление научать уподобляется желанию рождать новое в душах и т. д.

Подчеркнём ещё раз, что для П.А. Флоренского магико-мистический аспект восприятия слова подразумевает за последним действительное наличие телесности. Однако в утверждении органической природы следует учитывать одну из основных пресуппозиций автора, данную в фундаментальном труде «Столп и утверждение истины»: «То, что обычно называется телом, — не более как онтологическая поверхность; а за нею, по ту сторону этой оболочки лежит мистическая глубина нашего существа» [178].

По-видимому, это значит, что за словом закрепляется онтологический статус: оно является не только реальной физической энергией, но и способом постижения глубинной интенции предмета через процесс называния. Будучи особым образом организованным, слово стремится познать окружающую действительность во всей полноте её многомерной организации.

Примечания

1. Фасцинация (лат. fascinatio — очарование, околдовывание) — термин взят из психологии, где обозначает метод вербального воздействия, внушение на уровне акустики (фонетика, ритм, интонация) и семантики, вплоть до изменения поведения человеком.