Вернуться к Е.И. Волгина, С.А. Голубков, В.И. Немцев, И.В. Попов. Литературные традиции в поэтике Михаила Булгакова

О.В. Ланцова. Интерпретирование «пилатова греха» (К вопросу литературного использования евангельского сюжета в романе «Мастер и Маргарита»)

Существует немало вариантов прочтения романа «Мастер и Маргарита», ведутся дискуссии о путях художественного освоения М. Булгаковым христианской мифологии. И здесь, к сожалению, не обходится без заблуждений.

В центре нашей статьи стоит проблема философско-нравственной семантики образа Понтия Пилата. Традиционно он рассматривается как герой безусловно отрицательный и в библейской, и в художественной литературе. И потому многие из исследователей «по привычке» пытаются навязать такую трактовку и булгаковскому персонажу.

А. Зеркалов, стараясь раскрыть роль Понтия Пилата в романе, обращается к его исторической функции в библейском сюжете1. Из его рассуждений можно выделить следующие основные моменты:

— противопоставление внутреннего и внешнего облика Христа всем остальным персонажам, в особенности Понтию Пилату;

— версия о наличии определенной логики евангелистов, по которой сначала Пилат поддается божественному обаянию, а затем следует по предначертанному пути.

В результате выводится формула, по которой бесчеловечный «жестокий сатрап» является антиподом образа Христа, полного божественной мудрости и обаяния.

Обратимся же к самому источнику — Евангелиям2. Общая фактическая картина следующая.

После предательства Иуда (который впоследствии раскаялся в содеянном) Иисус оказывается в плену у священников. Судить своим судом бунтовщика церковь не решилась, боясь гнева кесаря. Таким образом, Иисус Христос предстает перед римским наместником, Понтием Пилатом.

Из всех четырех Евангелий очевидно: Пилат не только не жаждал смерти Иисуса, а, наоборот, всячески препятствовал ей. С самого начала он отказывался от суда над пленником, считая, «что предали Его из зависти»; узнав, что Иисус родом из Иродовой области, Пилат отправляет его к царю Ироду и, получив царское свидетельство о невиновности Христа, обращается с ним к народу. Трижды он выходит к иудеям, буквально упрашивая их о помиловании праведника. Но Пилат бессилен; ему предъявляют требования и угрожают три силы: церковь, народ и кесарь. И каким бы ни было сопротивление даже такого сильного человека, как Пилат, оно оказывается бессмысленным. Он бы все равно не смог спасти Иисуса, а только пострадал сам. Тем более, если учесть тот факт, что Иисус называл себя сыном Божьим, а сын Бога изначально бессмертен, то большого преступления Пилат перед своей совестью тут не совершил.

Обвинение Пилата в смерти Иисуса, в трагическом исходе суда, бессмысленной жестокости необоснованно. Итак, наши взгляды с А. Зеркаловым на историческую функцию Понтия Пилата расходятся на уровне евангельского сюжета.

А. Зеркалов, предполагая несколько вариантов соотношений и ролей основных героев (Понтия Пилата, Иешуа, Афрания, Каифы), останавливается на следующем:

«В городе появляется неизвестный молодой человек, обаятельный, говорящий на трех языках, охотно вступающий в контакты. Говорит он нечто странное, но для бедноты привлекательное. Местная власть, запуганная игемоном, настораживается: римляне еще больше, чем храм, боятся подлинных народных волнений — но всеведущий Афраний почему-то не трогает этого человека...»3. А. Зеркалов делает вывод: «человек подослан Афранием же по приказу игемона. Убить его — увольте: праздник пасхи начинается, город полон чужих людей, и среди них кишат римские агенты. Арестовать — тоже нельзя, люди начальника тайной службы отобьют. Сверх того, накипевшая ненависть к злобному прокуратору не позволяет удовлетвориться простым решением, хочется заодно отомстить. И возникает план: заставить провокаторов убить шпиона своими руками. Заманить его в дом, где римской полиции наверняка не будет, там схватить, мгновенно доставить в тюрьму. Состряпать дело об оскорблении религии, осудить на смерть; чтобы унизить игемона — ввести очевидно ложное обвинение о въезде на осле в Ершалаим. Заодно с приговором подсунуть официальный донос о речах против кесаря, и пусть наместник — провокатор осмелится замять два официальных дела! Не осмелится...»4.

Возникает вопрос, который задает сам А. Зеркалов: в чем служители храма могли видеть прочную связь между столь разными людьми, чтобы думать, будто игемон будет защищать Иешуа и на улице, и в суде? Исследователь находит ответ на данный вопрос в словах Каифы: «Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи!»

Итак, А. Зеркалов утверждает, что Иешуа — провокатор, подосланный игемоном, правда, через второе лицо, Афрания, чтобы словом возбудить народные волнения и затем утопить их в крови.

Но ведь сам же А. Зеркалов ранее называет Га-Ноцри очень наивным. И тогда правомерно спросить: мог ли бы столь наивный человек, который говорит о своих (подчеркиваем: своих) взглядах везде, где бы его ни спросили (да и спрашивать его было необязательно, он сам с удовольствием бы высказывался на каждом углу), выступать в роли шпиона. Больше того, само умонастроение Га-Ноцри никак не могло импонировать римским властям.

Но, предположим, что А. Зеркалов прав, и Га-Ноцри действительно провокатор, который выступает под опекой начальника тайной службы. Тогда какой смысл был в том, чтобы Иешуа пошел в дом к Иуде, где, как говорит А. Зеркалов, «римской полиции наверняка не будет»? Как же столь «блестящий профессионал», который «едва ли не всемогущ» совершает такую непростительную ошибку?

Далее обратимся к реплике, к которой обращается А. Зеркалов в качестве очередного доказательстве своей идеи. Он пишет: «когда игемон в сцене суда говорит Га-Ноцри, что жизнь его висит на волоске, тот возражает: «...Перерезать волосок... может лишь тот, кто подвесил»5. По А. Зеркалову выходит, что жизнь Иешуа «подвешена игемоном»!

Теперь обратимся к романному тексту: «...она (жизнь) висит на волоске, знай это.

— Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? — спросил арестант. — Если это так, ты очень ошибаешься.

— Я могу перерезать этот волосок.

— И в этом ты ошибаешься, — ...возразил арестант. — Согласись, что перерезать волосок уж, наверно, может лишь тот, кто подвесил?»6.

Из текста, на наш взгляд, напрашивается совершенно иной, более глубокий вывод, чем тот, который сделал А. Зеркалов: перерезать ниточку, то есть лишить человека жизни, не вправе никто, даже человек, наделенный столь могущественной властью, как игемон.

Вспомним другую реплику из текста, которую также приводит А. Зеркалов: «...Если бы тебя зарезали перед твоим свиданием с Иудой из Кириафа, право, это было бы лучше» (с. 403). Но для кого лучше бы это было? Для Иешуа? Возможно, он бы тогда избежал мучительной казни, которая была неминуемой. Но нет, Пилат имеет в виду здесь не Иешуа, а себя. Если бы Га-Ноцри зарезали, то в данный момент игемон не оказался бы в столь невыносимо тяжелом положении: он обрекает на смерть совершенно невиновного (на его взгляд) человека, человека, которому он явно очень симпатизирует. Он полюбил Иешуа и в то же время является невинным его убийцей.

Эта версия, безусловно, чужда А. Зеркалову, так как он с самого начала отказался для себя воспринимать Пилата как живого человека, имеющего свои недостатки и достоинства, для него Пилат — «чудовище».

Позволим себе вернуться еще к двум фрагментам текста.

Пилат разобрал первый документ, ничего существенного в себе не содержавший. И решил для себя судьбу Га-Ноцри: «смертный приговор, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает»..., но... «удаляет Иешуа из Ершалаима» в свою резиденцию.

Игемон уже собирался продиктовать свое решение, но секретарь сообщил, что против Иешуа есть еще одно обвинение. Услышав это, Пилат нахмурился. Прочитав же второй документ, он еще более изменился в лице.

«...Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные. «Погиб!»... Потом — «Погибли!...» (с. 405).

И второй момент.

«Первым заговорил арестант:

— Я вижу, что совершилась какая-то беда из-за того, что я говорил с этим юношей из Кириафа (с Иудой). У меня, игемон, есть предчувствие, что с ним случится несчастье, и мне его очень жаль.

— Я думаю, — странно усмехнувшись, ответил прокуратор, — что есть еще кое-кто на свете, кого тебе следовало бы пожалеть более, чем Иуду из Кириафа, и кому придется гораздо хуже, чем Иуде!...» (с. 407).

И в первом и во втором случаях Пилат неразрывно связывает себя с Га-Ноцри. «Погибли!...» Да, погибли, ибо прокуратор понял:

уже не спасти того, к кому так прикипел душой, многое бы, вероятно он сейчас отдал, чтобы освободить Иешуа, но на самопожертвование он не способен.

И второй момент. Кого следовало бы пожалеть Га-Ноцри? Вероятнее всего, игемон имел в виду себя. Казалось бы, гемикрания, от которой, кроме Иешуа, никто не мог спасти Пилата, может быть достаточной причиной. Но, оказывается, нет! И вот тому свидетельство.

«Все было кончено, и говорить было более не о чем. Га-Ноцри уходил навсегда, и страшные, злые боли прокуратора излечить некому, от них нет средства, кроме смерти. Но не эта мысль поразила сейчас Пилата... непонятная тоска пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, — чего-то не дослушал» (с. 411). И это-то «страшное чудовище» не способно чувствовать и переживать?

Вспомним другое свидетельство. Когда Пилат натолкнулся на обвинение Иешуа в оскорблении верховной римской власти, и понял, что оба они погибли, произошло следующее.

«— Слушай, Га-Ноцри, — заговорил прокуратор, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, — ты когда либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?... Или... не говорил? — Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своем взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту.

— Правду говорить легко и приятно, — заметил арестант.

— Мне не нужно знать, — придушенным злым голосом отозвался Пилат, — приятно или неприятно тебе говорить правду. Но тебе придется ее говорить. Но, говоря, взвешивай каждое слово, если не хочешь не только неизбежной, но и мучительной смерти.

Никто не знает, что случилось с прокуратором Иудеи, но он позволил себе поднять руку, как бы заслоняясь от солнечного луча, и за этой рукой, как за щитом, послать арестанту какой-то намекающий взор» (с. 405).

Далее идет разговор об Иуде, в знакомстве и беседе с которым Иешуа охотно признался.

«— И что же он сказал? — спросил Пилат, но в тоне Пилата была уже безнадежность» (с. 406). Обратим внимание, если вначале повествователь характеризует речь, голос, разговор, отношение игемона к арестанту так: «прокуратор был как каменный», «не шевелясь и ничуть не повышая голоса, тут же перебил его», «прозвучал тусклый, больной голос», «произнес легко и монотонно», «брезгливо спросил Пилат», «хриплым голосом»... то в конце отношение игемона к Иешуа меняется и тут же меняется взгляд («ясный», «чистый»), голос, поведение: «Прокуратор с ненавистью почему-то глядел на секретаря и конвой», — то есть на свидетелей бесповоротного признания Иешуа в его главном обвинении, и помочь ему теперь уже было нельзя. Человек он несомненно очень строгий, личность возвышенная, необычная. Единственное, что заставляет его дать согласие на казнь подсудимого, это страх перед доносом кесарю. Ведь точно так же, как поступил Пилат, вынужден бил бы на его месте решить вопрос любой другой римлянин, но сомнительно лишь, отважился ли бы другой выказать, подобно Пилату, уважение и благожелательство к подсудимому, осмелился ли бы предпринять попытки спасти его.

Конечно, Пилатов грех заслуживает порицания. Но овладевший прокуратором страх делает его поведение психологически объяснимым и даже простительным. И автор тоже определенно сострадает Пилату, несмотря на его трусость, проявленную в столь важный момент.

Булгаков не упрощает конфликта библейского мифа. Он не разводит Иешуа и Понтия Пилата по схеме: герой и злодей, мученик и тиран, как это сделал А. Зеркалов. Писатель выступает как диалектик, понимая, что перед ним не один конфликт, а целая система взаимообусловленных конфликтов. Один из них — психологический, разрывающий душу Пилата на две части: прокуратор и человек вступают в Понтии Пилате в непримиримый поединок.

Образ Понтия Пилата сложный, неординарный, требующий глубокого, разностороннего подхода к его раскрытию. Нельзя подходить односторонне, упрощенно, игнорируя внутренний конфликт героя, как это сделал А. Зеркалов, стараясь провести аналогию между евангельским наместником и прокуратором Иудеи в романе.

Тенденция перенесения евангельского сюжета в художественную ткань булгаковского романа не может не привести к методологическим ошибкам при анализе «Мастера я Маргариты».

Примечания

1. Зеркалов А. Иисус из Назарета и Иешуа Га-Ноцри // Наука и религия. 1986. № 9. С. 46—52.

2. См.: Библия. СПб., 1913. С. 1223—1357.

3. Там же. С. 51.

4. Там же. С. 51.

5. Там же. С. 52.

6. Булгаков Михаил. Романы. М., 1987. Далее в тексте ссылки на страницу даются по этому изданию.