Вернуться к Т.В. Доронина. Личность и масса в романах М.А. Булгакова

3.1. Личность и человек массы в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита»

«...Чтобы ощутить массу как психологическую реальность, не требуется людских скопищ. По одному-единственному человеку можно определить, масса это или нет», — писал Х. Ортега-и-Гассет в работе «Восстание масс», настаивая на непременном обнаружении массового через индивидуально-личностное (96, 310). Человек массы, по мысли философа, это масса, нашедшая свое конкретное единичное воплощение. В словесно-повествовательной традиции нет обязательного требования с целью показа массы прибегать к массовой сцене, между тем, благодаря персонификации, возможно прояснить обобщенный образ и саму сквозную тему массы.

Продолжительное и пристальное наблюдение за персонажами романа «Мастер и Маргарита» не может не подтолкнуть к попытке дать им категориальную оценку. В нашем случае это стремление определить: личность или человек массы.

Данная задача на начальном этапе решения предполагает ответ на два принципиальных вопроса. Во-первых, что мы имеем в виду, употребляя слово «личность», и какой смысл вкладываем в новорожденный термин «человек массы». Во-вторых, какие сущностные черты следует считать критерием принадлежности к той или иной категории, если речь идет не о любом герое, а именно о булгаковском.

Исходя из того, что каждое понятие должно нести уникальную смысловую нагрузку, и проецируя интересующие нас понятия на художественную прозу М.А. Булгакова, их можно определить следующим образом. Масса есть не что иное, как толпа, если принять во внимание широкий смысл: социально-психологическое состояние, в котором пребывает огромное количество людей с несформировавшимися или «угасающими» личностными свойствами. Массой же является группа людей, в данном состоянии пребывающая, то есть существует узкий смысл: те, кто «лицом к лицу», буквально «в непосредственной близости». Широкий и узкий смысл рассматриваемого понятия во многих существенных своих характеристиках накладываются друг на друга, как-то: способность развивать относительно большую энергию, неустойчивость, мобильность, трудная предсказуемость действий, апатичность, косность (названные свойства не раз отмечались в литературе Нового и Новейшего времени).

Существование отдельных представителей массы следует фиксировать понятием человек массы, которое синонимично, но не тождественно понятию индивид, поскольку, помимо обозначения единицы целого, предполагает оценочность. «Человек массы» — это, своего рода, статус, характеристика. Личность — итог развития индивида, наиболее полное воплощение качеств, отличающих его от человека массы, а иногда позволяющих противопоставить последнему.

Довершая попытку ответа на первый вопрос, заметим, что масса в произведении художественной литературы — всегда способ типизации определенных жизненных начал. Человек массы, соответственно, — тип. Личность — образ самой высокой организации, так как индивидуальное авторское видение его предусматривает совершенно оригинальный набор определяющих свойств; поэтому разговор о типическом в данном случае возможен лишь в рамках конкретного произведения и в контексте творчества его автора.

Думается, что отправным моментом разговора о том, кто из героев «Мастера и Маргариты» соответствует представлению Булгакова о личности, кто о человеке массы, вполне может служить обстоятельство, на которое указывает Э. Фромм. В книге «Бегство от свободы» он пишет: «Неотъемлемые права человека на свободу и счастье заложены в присущих ему качествах: стремлении жить, развиваться, реализовывать потенциальности, развившиеся в нем в процессе исторической эволюции» (143, 27). Итак, право на свободу и счастье имеет каждый, независимо от уровня развития, образования, социального положения, но оно подчинено «стремлению реализовывать потенциальности». Именно этим стремлением булгаковский человек массы не отмечен, что является, на наш взгляд, следствием присущего ему пассивного сознания.

Пассивное сознание — черта как «простеца» наподобие Аннушки, буфетчика Андрея Фомича Сокова или домработницы Наташи, так и человека массы «культурного слоя», с тою лишь разницей, что в первых оно проявляется наиболее обнаженно и полно. Что касается последних, то здесь мы его распознаем не сразу. Московские литераторы и работники Варьете маскируются под занимающих активную жизненную позицию, социально востребованных, не чуждых творчества индивидуальностей. К тому же, в изображении Булгакова, они не растворены в «сплошном образе массы», а достаточно отчетливо очерчены. Тем не менее признак пассивного сознания налицо, им становится неумение отличить... Отличить действительное от мнимого, истинное от ложного, наконец, добро от зла.

Убедительной иллюстрацией этой особенности служит реакция человека массы на появление в Москве Воланда. Он остается неузнанным даже Берлиозом, что вызывает изумление Мастера: «Его нельзя не узнать, мой друг! Впрочем, вы (обращение к Ивану Бездомному — Т.Д.)... вы человек невежественный... А Берлиоз... меня поражает... Он человек не только начитанный, но и очень хитрый» (5, 133). Действительно, в романе щедро демонстрируется образованность председателя правления Массолита: познания в области мифологии, древней истории и философии вне сомнений — в беседе с Иваном он ссылается на Филона Александрийского, Иосифа Флавия, Тацита, в споре с Воландом — на Канта и Шиллера, называет целый ряд мифологических героев. Только собеседник с Патриарших для Берлиоза — просто «неизвестный».

Очевидно, причина не в образованности или невежестве, а в обстоятельстве иного толка: «Жизнь Берлиоза складывалась так, что к необыкновенным явлениям он не привык» (5, 8). Это замечание касается момента, когда Михаил Александрович торопится объяснить представшего перед ним полупрозрачного Коровьева-Фагота явлением галлюцинации. Тогда же он произносит заветное и спасительное «Этого не может быть», могущее служить чем-то вроде жизненного кредо. Сопоставив две приведенные фразы, читатель вправе сделать вывод: Воланд не вписывается в привычный Берлиозу образ бытия, где каждое явление заранее и окончательно задано и выстроена собственная система оценок, прочно привязанных к явлениям, замкнутая и не терпящая вакантных пустот. Отсюда — потребность «изобрести обыкновенные объяснения явлений необыкновенных» (5, 106) (формулировка, правда, употреблена в связи с другим героем — финдиректором Варьете Римским, но вполне применима к Берлиозу). Так, соткавшийся из воздуха клетчатый гражданин объявлен видением вследствие «удара от жары». Воланда, имеющего зримое и осязаемое материальное обличие, видением не назовешь, поэтому подбираются объяснения: «иностранец», «сумасшедший иностранец», «шпион»... — какое угодно, только не действительное. Действительным для Берлиоза становится мнимое. Пассивное сознание не позволяет отличить одно от другого.

В неспособности отличить действительное от мнимого Берлиоз подобен «большинству населения». Достаточно вспомнить перечень примет Воланда в сводках разных учреждений: «Так, в первой из них сказано, что человек этот был маленького роста, зубы имел золотые и хромал на правую ногу. Во второй — что человек был росту громадного, коронки имел платиновые, хромал на левую ногу. Третья лаконически сообщает, что особых примет у человека не было» (5, 10). Они противоречат друг другу и все далеки от действительного облика «этого человека»: «Раньше всего: ни на какую ногу описываемый не хромал, и росту был не маленького и не громадного, а просто высокого...» (5, 10). Что касается «особых примет», то все они являются таковыми: «Рот какой-то кривой. Выбрит гладко... Правый глаз черный, левый — почему-то зеленый. Брови черные, но одна выше другой» (5, 10). Но человек массы словно действует по правилу «не верь глазам своим», потому что не замечает существующего, зато видит то, чего нет. Это, однако, наиболее заметное, но самое безобидное выражение более общей проблемы — неумения отличить истинное от ложного. И здесь мы должны вернуться к Берлиозу.

Этот булгаковский герой сознательно отрекся от естественной возможности иметь миропонимание, адекватное миру как таковому. Он самолично выстраивает собственный мир, расставляя вехи, ориентиры таким образом, чтобы обеспечить себе своего рода твердую жизненную почву. Закономерно рождается вялая и малочисленная шеренга суждений-догм, которые, подобно инвалидной команде, несут свою службу на объектах, не требующих дальнейшего осмысления, — она становится неким заслоном от истины, даже освобождает от потребности в ней. Довершив «строительство», Берлиоз поверил в этот вымышленный мир, как единственно существующий, и пребывает в состоянии, названном М.Е. Салтыковым-Щедриным «умственными и нравственными сумерками, которые ни к чему не обязывают» (110). Словно твердя заученную роль, он повторяет ложные постулаты.

Один из них гласит: «...Иисуса-то этого, как личности, вовсе не существовало на свете, и... все рассказы о нем — простые выдумки, самый обыкновенный миф» (5, 9). Другой, в формулировке Воланда, таков: «...По отрезании головы жизнь в человеке прекращается, он превращается в золу и уходит в небытие» (5, 265). Все содержание романа есть, в сущности, опровержение этих установок. События нескольких дней жизни Иешуа Га-Ноцри не вымышлены уже в силу единственного замечания — о том, что Воланд «лично присутствовал при всем этом» (5, 44).

Чтобы доказать ложность мысли об уходе в небытие с физической смертью, Булгаков разрешает «личное присутствие» читателя при отравлении Маргариты и Мастера, при их кончине в другой реальности («...мрачная, дожидающаяся возвращения мужа женщина вышла из своей спальни, внезапно побледнела, схватилась за сердце... упала на пол в гостиной, не дойдя до кабинета» — (5, 359). «— Скончался сосед ваш сейчас, — прошептала Прасковья Федоровна, не будучи в силах преодолеть свою правдивость и доброту, и испуганно поглядела на Иванушку...» — (5, 364)), а затем — в их полете навстречу последней фразе романа о Понтии Пилате и своему вечному дому. Последовательность этих картин призвана показать, что жизнь в героях не прекратилась, вопреки «солидной и остроумной» теории Берлиоза.

Таким образом, все, чему прилежно служит и что методично проповедует Берлиоз, не больше и не меньше — псевдоистина. Трагизм ситуации, однако, состоит не в несостоятельности Берлиоза как личности, а в том, что подмена истинного ложным в ряду руководящих начал оборачивается неумением отличить добро от зла. Иначе говоря, реализуется значение эпиграфа к роману, если повторить его с точностью до наоборот: «Я — часть той силы, что вечно хочет добра и вечно совершает зло».

Действительно, именно пассивное сознание Берлиоза, замыкающееся на смешении добра и зла, становится причиной трагедии Мастера, изувеченного мировосприятия Ивана Бездомного, который в своей беспомощной поэме изначально ближе к истине, нежели его наставник. И здесь Берлиоз обнаруживает абсолютное соответствие тому представлению о человеке массы, которое возникает благодаря словам Иешуа: «Эти добрые люди... ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он (Левий Матвей — Т.Д.) неверно записывает за мной» (5, 24). По Иешуа, люди не помышляют о зле («...злых людей нет на свете» — (5, 29)), но нехотя добавляют его в мир, «перепутав» сказанное, то есть истолковав доступным пассивному сознанию образом. Кроме предательства Иуды, в «Мастере и Маргарите» нет примера умышленного, названного своим именем зла. В основе его всегда лежит та самая «путаница» — явлений, ценностей, представлений о морали.

Так, Левий Матвей, будучи бесконечно предан Иешуа, оказывается причастным его гибели. «Решительно ничего из того, что там записано, я не говорил» (5, 24), — убеждает Иешуа Пилата, имея в виду пергамент бывшего сборщика податей; однако, основываясь на этих записях, «люди» свидетельствовали: «...подговаривал разрушить храм». Чтобы показать, насколько человек массы далек от понимания изначального смысла сказанного, Булгаков дословно приводит переиначенное утверждение Иешуа: «...рухнет храм старой веры, и создастся новый храм истины» (5, 26).

Пассивное сознание человека массы допускает лишь лежащее на поверхности, буквальное, расхожее толкование метафорических выражений. Оно даже не выводится, а извлекается из набора однажды и навсегда заданных «обыкновенных объяснений». Тем самым не получает развития «потенциальность», обозначенная в обращении «добрый человек», в обобщении, из которого следует, что все люди добры:

«— А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди»? Ты всех, что ли, так называешь?

— Всех, — ответил арестант...» (5, 29).

Следует заметить, что булгаковская масса не соответствует распространенному представлению о толпе, сложившемуся прежде всего благодаря стихотворению «Поэт и толпа» А.С. Пушкина:

Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны;
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы;
Гнездятся клубом в нас пороки (106, 436).

Она отнюдь не средоточие пороков в их первородном значении. В отличие от пушкинской «толпы», здесь каждое негативное свойство производно: «добрые люди» склонны к подмене действительного мнимым. Упомянутая «путаница» в конечном счете приводит к невозможности увидеть зачаток зла в собственных «благих намерениях», что и происходит с Берлиозом и Левием Матвеем.

Первый, стремясь всему отыскать «обыкновенные объяснения», заручился идеей бренности живого; продолжение известно: «...для вас, при вашей манере мыслить, решительно все равно, умрут ли сотни тысяч людей насильственной или же своей смертью: в том и в другом случае результаты будут одни и те же — прах и забвение» (149, 412). Цитата из рассказа А.П. Чехова как нельзя лучше указывает на связь между «манерой мыслить» и приятием воплощенного в насильственной смерти зла. В конкретном случае — между пассивным сознанием и смертью Мастера, которую иначе как насильственную не оценишь. Второй (Левий Матвей), восприняв, как самому ему кажется, речи Иешуа, приходит тем не менее к тому, что помышляет об убийстве Иуды.

По той же логике выстроено поведение Понтия Пилата. Решение о смертном приговоре Иешуа было бы невозможно без уверенности, что кто-то способен «перерезать волосок», на котором держится жизнь человеческая. Кто-то — кроме «того, кто подвесил» (5, 28). Эта уверенность закрепилась в сознании Пилата настолько надежно, что ее ложность стало не распознать. Разумеется, так случилось не вдруг. Этому (опять же!) предшествовало несколько мыслительных порывов героя, направленных на поиск «обыкновенных объяснений».

Прокуратор Иудеи мучительно ищет определение представшего перед ним арестанта: разбойник? бродяга? великий врач? бродячий философ! Аналогия между ним и Берлиозом, лихорадочно подбирающим «обыкновенное объяснение» такому «необыкновенному явлению», как Воланд, очевидна. Она усилена следующим фрагментом.

«...У прокуратора что-то случилось со зрением. Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо нее появилась другая. На этой плешивой голове сидел редкозубый золотой венец. На лбу была круглая язва, разъедающая кожу и смазанная мазью. Запавший беззубый рот с отвисшей нижней капризной губой... И со слухом совершилось что-то странное — как будто вдали проиграли негромко и грозно трубы и очень явственно послышался носовой голос, надменно тянущий слова: «Закон об оскорблении величества...» (5, 30). Данная картина несколько карикатурна (обыкновение Пилата видеть мир искаженным иного и не предполагает), но в ней угадывается ближайшее будущее Иешуа. Во всяком случае, она содержит предощущение трагического исхода. Довершающая ее мысль о бессмертии, во-первых, уравновешивает впечатление карикатурности, а во-вторых, предопределяет подлинное будущее самого Пилата. Но, узрев на миг истину, герой торопится объявить ее видением.

«Пилат напрягся, изгнал видение, вернулся взором на балкон, и опять перед ним оказались глаза арестанта» (5, 31). При прочтении этих строк память читателя обращается к первой главе романа: «Тут ужас до того овладел Берлиозом, что он закрыл глаза. А когда он их открыл, увидел, что все кончилось, марево растворилось, клетчатый исчез, а заодно и тупая игла выскочила из сердца» (5, 9).

Оба героя не выдерживают испытания «видением» и стремятся во что бы то ни стало объективировать его. Пилат: «...виновата была, вероятно, кровь, прилившая к вискам и застучавшая в них» (5, 30). Берлиоз: «...у меня сейчас едва удар от жары не сделался! Даже что-то вроде галлюцинаций было...» (5, 9). Мы позволили себе повторить (на этот раз не косвенно) последнюю цитату, так как в соседстве с предыдущей она приобретает характер не просто единичного примера выражения пассивного сознания. Незначительный, на первый взгляд, эпизод переходит в разряд типического, предваряя несколько абсолютно соответствующих ему по тональности и назначению ситуаций — от черного котенка на письменном столе профессора Кузьмина до явления Азазелло в Александровском саду.

Внутри каждой из них персонаж поставлен перед проблемой, которая оговаривается в микродиалоге Воланда и Мастера:

«— ...Но вы-то верите, что это действительно я?

— Приходится верить, но, конечно, гораздо спокойнее было бы считать вас плодом галлюцинации. Извините меня...

— Ну, что же, если спокойнее, то и считайте...» (5, 278).

Иначе говоря, необходимо либо допустить явление необыкновенное, либо держать наготове спасительное, в полном смысле универсальное «обыкновенное объяснение» — «видение», или «галлюцинация». Мастер альтернативу исключает вовсе, о втором способе выхода из ситуации он говорит в сослагательном наклонении, зато именно его выбирают Берлиоз и Понтий Пилат. И их выбор воспринимается как первый шаг навстречу упомянутой выше «путанице» добра и зла, умышленно культивируемой атрофии проницательности, которая позволила бы ориентироваться в категориях истинного и ложного, а также в мире поступков. Происходит сближение с идеальным образом человека массы, а в перспективе — совпадение. Тяготение к мнимому взамен действительного, к ложному под видом истинного становится мерилом «массовости».

Дальнейшее сопоставление Берлиоза и Понтия Пилата выявляет еще одну общую особенность — беспрерывную попытку подавить внутреннее «вечно ноющее я», которое, однако, обнаруживает себя в такой детали описания, как глаза. «...Он попытался усмехнуться, но в глазах его еще прыгала тревога, и руки дрожали» (5, 9), — сказано о Берлиозе. О Понтии Пилате читаем: «...лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны...» (5, 31). Почти абсолютное совпадение значений и строения двух фраз ни в коем случае не случайно, так как в романе содержится исчерпывающий комментарий к ним: «...Основная ваша ошибка заключается в том, что вы недооцениваете значение человеческих глаз. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза — никогда! Вам задают внезапный вопрос, вы даже не вздрагиваете, в одну секунду вы овладеваете собой и знаете, что нужно сказать, чтобы укрыть истину, и весьма убедительно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы, встревоженная вопросом истина со дна души на мгновение прыгает в глаза, и все кончено. Она замечена, а вы пойманы!» (5, 164).

То есть следование по пути подавления в себе истины не является для человека массы чем-то необратимым. Как указывал на то Салтыков-Щедрин, «найдется в жизни такая минута, которая разом выведет... из инерции, разобьет в прах... бессознательное благополучие и заставит безнадежно метаться на прокрустовом ложе обуздания» (108, 217). Для булгаковских героев, о которых идет речь, «обуздание» стало привычным образом существования, системой, в какую они вписались совершенно. Преодоление ее означает для них преодоление пассивного сознания и заявку на преображение: не человек массы, но личность. И здесь очень важна продолжительность той «минуты», о которой писал Салтыков-Щедрин: будет это «тупая игла в сердце», мгновенно исчезнувшая при первом волевом усилии «обуздания», или гемикрания, беспрестанно мучащая Пилата. Хотя в том и другом случае тревога (читай: «истина») в глазах не позволит усомниться в возможности преображения человека массы, исход будет неодинаков.

Так, «прокрустово ложе обуздания» лишь на миг становится тесно поэту-массолитовцу Рюхину. Терзаемый обидой, которую наносит ему Бездомный, он признает правду во всей ее «цинической наготе»: стихи его бездарны, никогда не принесут славы, но главное — не имеют в основе его собственной, авторской, веры. В образе Рюхина представлен человек массы «культурного слоя», который «старается не думать, потому что размышления приводят за собой такие неожиданные и трагические выводы, с которыми ужиться нет возможности» (109). Момент прозрения он прекращает, как пытку: начинает оправдывать славу Пушкина удачливостью по воле случая, умалять его гений. Монолог Рюхина построен так, что заставляет вспомнить Берлиоза, изгоняющего видение, Пилата, который стремится освободиться от поразившей его мысли.

Пассивное сознание последнего, однако, устремлено не к обузданию, а к преодолению. В кругу исследуемых нами персонажей Понтий Пилат — единственный, чье преображение состоялось.

В романе «Мастер и Маргарита» человек массы отчетливо противопоставлен личности именно благодаря изначально отсутствующему или присущему отдельным героям активному и независимому сознанию. Таковыми, бесспорно, являются Мастер, Маргарита и Иешуа Га-Ноцри. Причем, последний — безупречен как личность, предельно реализовавшая «потенциальности». Возможно, поэтому он не подвергается тому своеобразному тестированию, которое мы подробно рассмотрели в связи с Берлиозом, Левием Матвеем и Понтием Пилатом и которое вполне можно считать состоявшимся для Маргариты и Мастера.

Автор не раз ставит их в ситуации, когда необходимо отреагировать на «необыкновенные явления». Достаточно вспомнить, что узнавание Воланда происходит почти мгновенно.

«— Вчера на Патриарших прудах вы встретились с сатаной... — Лишь только вы начали его описывать... я уже стал догадываться, с кем вы вчера имели удовольствие беседовать... Первые же речи этого профессора рассеяли всякие мои сомнения... Ваш собеседник был и у Пилата, и на завтраке у Канта, а теперь он навестил Москву» (5, 132—134). Как уже было отмечено, никакие «галлюцинации» в качестве объяснения происходящего Мастером не призываются. «После всех волшебств и чудес сегодняшнего вечера она уже догадывалась, к кому именно в гости ее везут» (5, 240), — сказано о Маргарите. Она также не прибегает к спасительному для человека массы «померещилось» или «этого не может быть» при встрече с Азазелло, а «великий бал у сатаны» и «извлечение Мастера» не воспринимает как развернутое во времени и деталях видение. В то же время все, что рассказывает Наташа о знаменитом сеансе «фокусника» в театре, для Маргариты не более, чем «вранье». Мнимое она ничем, кроме мнимого, не считает.

Отмеченная особенность служит приметой более существенного, в полном смысле личностного качества — устремленности на поиск истины. Но, найденная, она не объявляется таковой во избежание «путаницы» истинного и ложного. Свое сокровенное «О, как я все угадал!» Мастер произнес не раньше, чем услышал (в пересказе Ивана Бездомного) неоспоримое подтверждение очевидца в лице Воланда. А обретенное героями понимание истинной любви, воплощенное в признаниях «Сделать ее несчастной? Нет, на это я не способен» (5, 146) и «Я погибаю вместе с тобой» (5, 145), а также истина самозабвения спутницы большого таланта («Она... говорила, что в этом романе — ее жизнь» — (5, 139)) не столько декларативны и «солидны», как «теории» Берлиоза, но безыскусственны и не поддаются опровержению.

Отсюда проистекает способность не только отличить добро от зла, но и распознать одно в другом. Так, апелляция к всесильности Воланда и согласие с ролью королевы на его балу имеет для Маргариты в основе идею спасения Мастера, а по ходу событий обнаруживает рефлекторное милосердие как «потенциальность» добра — прощение Фриды. Так, неукротимый порыв мщения в «Доме Драмлита» сменяется сказкой для испуганного ребенка, чьи слезы нельзя оправдать собственным горем.

Подчинившись той же логике постижения, что и человек массы, Маргарита и Мастер на каждом этапе демонстрируют поведение, совершенно отличное от него. Таким образом, еще один из критериев принадлежности к миру личностей оказывается определен. Им становится образ поведения героев внутри безукоризненно соблюдаемой схемы: «узнавание» явления эмпирической реальности — выведение превалирующей идеи — действенное участие в приумножении добра или зла.

Человек массы «обзавелся кругом понятий,.. полагает их достаточными... И, ни в чем нужды не чувствуя, окончательно замыкается в этом кругу» (96, 321). Личность же исходит из принципа: «Кто жаждет идей, должен прежде их домогаться истины и принимать те правила игры, которых она требует» (96, 323). Прочтение романа «Мастер и Маргарита» под предлагаемым углом зрения позволяет утверждать, что первым в ряду данных правил становится способность на начальном этапе схемы реализовать «потенциальность», восходящую к пушкинской формуле «виждь и внемли». Она означает также, что реакцией на явление из разряда «необыкновенных» должна быть готовность разорвать замкнутый круг якобы достаточных понятий, преодолев тем самым пассивное сознание и привычку к «обузданию» личностного начала.