Или Как погибают пароходы
Отчего погибают в море корабли? От столкновения друг с другом и со скалами. От штормов и взрывов, от мин и торпед. Сложнее ответить на вопрос, ПОЧЕМУ погибают корабли? Почему именно у парохода «Адмирал Нахимов» и у сухогруза «Петр Васев» пересеклись курсы в роковой день столкновения, хотя сутки назад их разделяли сотни миль? Или почему именно «Титаник» распорол себе борт об айсберг? Почему торпеда, пущенная германской подводной лодкой, потопила суперлайнер «Лузитанию», не уступавший «Титанику», в 1915 году? Ведь все эти рифы, айсберги, торпеды — это лишь последние звенья в роковой цепи обстоятельств. А как определить самые первые, от которых зарождаются гибельные токи?
Подобные вопросы весьма занимали и Михаила Булгакова. Кстати, мало кто знает, что после окончания университета он хотел стать корабельным врачом и даже написал несколько прошений в штаб Черноморского флота, но подвело здоровье, почки... «Но вот что меня мучительно беспокоит: ежели Бога нет, — рассуждает герой булгаковского романа, — то, спрашивается, кто же управляет жизнью на земле?»
* * *
В те времена, когда читающая публика страны Советов еще только-только открывала для себя Михаила Булгакова, пытаясь постичь непостижимого Мастера и его прекрасную Маргариту, я водил дружбу с тогдашними обитателями «нехорошей квартиры» — квартиры № 50, что в доме 10 по Большой Садовой, — геологами, арендовавшими помещение на пятом этаже для камеральных работ.
Геологи прекрасно знали, чью жилую площадь они занимали. Ксерографированная и весьма зачитанная копия «Мастера и Маргариты» лежала на столике перед зеркалом в прихожей — перед тем самым, уверяли новые хозяева, из которого появилась однажды в апартаментах Степы Лиходеева нечистая сила в виде Воланда и его живописной свиты. К тому же почтальон время от времени приносил им телеграммы из Ленинграда, подписанные не кем иным, как Воландом, реже Мастером, а иногда и Маргаритой. Пачка этих депеш висела на гвоздике рядом с зеркалом.
Я думаю, что если бы шутники попробовали подписать их котом Бегемотом, на телеграфе депешу не приняли бы. А так — Воланд. Вполне человеческая, хоть и иностранная фамилия. Да мало ли у нас граждан с нерусскими фамилиями?
В общем, от Воланда телеграммы приходили с призывом «сдавать валюту» и извещениями о скором пришествии. Сам читал...
В те времена очарованный, а может, околдованный великим киевлянином, я попытался узнать, а с кем, с какими людьми делил он кров «нехорошей квартиры» и что с ними потом стало. Ходил я в местный ЖЭК, листал старые, обгорелые (!) после военного пожара домовые книги, выписывал имена и адреса.
Сразу скажу — ничего путного из этой затеи не вышло. С одной стороны, жилфондовские архивы были весьма неполны, с другой — и с этим сталкивались все, кто занимался «натурным булгаковедением», булгакопытством — в ход поисков вмешивался сам Михаил Афанасьевич, великий шутник, и начинались бесконечные булгаковские розыгрыши. Так, например, один из его соседей переехал в Малый Кисловский переулок, и, когда я разыскал его дом, в нем оказался центральный совет всероссийского хорового общества. Разве что «Славное море, священный Байкал» из окон не доносилось... И таких случаев было сколько угодно. Но дело не в этом.
Разбирая на одной из антресолей хлам, оставшийся от прежних жильцов, я нашел пакет со слипшимися от старости и сырости плоскими фотопленками. На тех, что удалось отлепить, проглядывали очертания большого пассажирского лайнера двадцатых-тридцатых годов.
Вскоре удалось выяснить, что фототека принадлежала одному из соседей по коммуналке № 50, который служил в довоенные времена в США помощником советского военно-воздушного атташе. (Первая ассоциация — булгаковская пьеса-катастрофа «Адам и Ева», военный летчик Дараган.)
Кто-то из знатоков морской старины, разглядывая заснятые на пленку сценки из палубной жизни, сказал, что это «Титаник». Тут же родилась сногсшибательная версия: советский военный дипломат купил в Америке уникальные фотопленки, отснятые на «Титанике» в его роковом рейсе и чудом спасенные вместе с владельцем аппарата. Однако отлепив очередной негатив, я разобрал на судовой шлюпке надпись «Бремен».
«Бремен» — один из двух германских трансатлантиков, построенных в двадцатые годы; именно ему принадлежала «голубая лента» Атлантики 1929 года.
«16 июля 1929 года, — пишет морской историк, — капитан Цигенбаум вывел "Бремен" в море...»
Ну а при чем же здесь Булгаков и его «нехорошая квартира», из которой он к тому времени давно уже перебрался на Пироговку?
О пирогенных свойствах квартиры № 50 немало говорилось и писалось. Немало пожаров пошло бушевать из нее по страницам булгаковских рассказов и романов. Все выходцы из «нехорошей квартиры», как вымышленные, так и реальные, представляются мне существами огнеопасными. Сила булгаковского гения стерла границу между очевидным бытием и виртуальной реальностью. Вот и после плавания на «Бремене» жильца из квартиры № 50 лайнер как бы обрекался на гибель не в морской пучине, а в огненной стихии. Так оно и случилось. Спустя год после кремации тела усопшего Мастера запылал и германский трансатлантик. Это произошло 17 марта 1941 года в Бремерхафене. И до сих пор никто не знает, почему в одной из палуб «Бремена» вспыхнул огонь. Известно, что пламя бушевало восемь суток. Этот дьявольский пожар оказался неподвластным человеку. Роскошный лайнер выгорел дотла, и его стали разбирать на металл.
Лишь несколько мгновений из жизни флагмана пассажирского флота Германии, запечатленных на фотосеребре, по неисповедимой игре случая сохранились на антресолях «нехорошей квартиры».
Дверная ручка от «нехорошей квартиры»
В начале восьмидесятых кто-то из знатоков творчества Михаила Афанасьевича подсказал мне адрес «нехорошей квартиры», той самой, в которой поселился по роману Воланд со своей свитой, и той самой, где в двадцатых годах жил Булгаков. Занимал он одну комнату в весьма населенной коммуналке на Садовом кольце. Там бы музей литературный устроить, но Булгаков так сумел досадить отечественным бюрократам, что ни в брежневские застойные времена, ни в нынешние — «демократические» — музейная сень не оберегла эти стены.
Итак, в 1981 году в квартире № 50 дома 10 по Большой Садовой (романный адрес — дом 302 бис) обосновались геологи. В полевой сезон они искали золото где-то в Забайкалье, а зимой проводили камеральные исследования в злосчастной для многих ее обитателей по роману и по жизни квартире.
Я подружился с геологом Валерием Поповым, который занимал в бывшей коммуналке как раз ту самую комнату, в которой обитал когда-то сотрудник газеты «Гудок» Михаил Булгаков и в которой, надо полагать, были написаны первые московские рассказы, да и роман «Белая гвардия» тоже.
Я долго не мог подступиться к одной мучившей меня повести — «Одиночное плавание», пока однажды не пришла в голову довольно дерзкая мысль — начать ее в булгаковской комнате, написать там хотя бы первые страницы, по которым, как по камертону, выверится потом вся вещь. Геолог Валера внял моей просьбе, вручил ключ, и поздним январским вечером я уединился в булгаковских стенах. Сейчас-то точно знаю, что это самый гиблый путь для пишущего человека — подражать кому-то вольно или невольно в творчестве или в жизни. Но тогда был убежден, что в таком месте муза просто не может не осенить меня, что свершится некое доброе чудо и повесть напишется сама собой на одном дыхании.
Я зажег свечу, поставил на столе портрет Булгакова и разложил бумаги. Однако чем глуше становилась ночь, тем меньше думалось о повести в покинутой всеми большой квартире. Черт его знает, что это за квартира?! Неспроста Булгаков населил ее всякой нечистью. Вон какие на потолке зеленые пятна плесени. И кто-то скребется на бывшей кухне. И паркет в дубовую шашку скрипит сам по себе. Когда же по карнизу прошествовал кот, заглянув в комнату горящими зелеными глазами, сделалось и вовсе не по себе. Свеча тоже забеспокоилась, заметался огненный язычок, по булгаковской фотографии побежали тени, лицо на портрете как бы ожило, и пристальный взгляд немо вопрошал: «Ты чего это забрался в мою комнату? Ведь я предупреждал — квартира нехорошая!..»
Приближалось самое зловредное время — полночь. Я погасил свечу, зажег свет в комнате, потом в прихожей, на кухне, всюду, где только было можно. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, я оторвал от стены многослойный клок приотставших обоев и попытался отыскать прижизненный Булгакову слой. Ведь именно так, по подклеенным к обоям газетам, музейные работники определили цвет и рисунок стен в петербургской квартире Достоевского в Кузнечном переулке. Может быть, когда-нибудь понадобится восстановить первоначальный вид булгаковской комнаты, и тогда вот вам, пожалуйста, подлинные фрагменты. Главное, добраться до газеты с «ятями»... Добрался. И загадал: первая строчка, которую прочту, будет как бы посланием от Булгакова, вот что прочту, то и случится.
С трудом разбираю на пожухлом клочке: «Рады приветствовать Ваше преосвященство в вашем родном городе...» Обрывок заметки о приезде какого-то церковного иерарха в Киев. Ну это Булгаков! Его город, его шутки!
Развеселился. Тягостное настроение как рукой сняло. Я в гостях у Булгакова. И никаких эксцессов с нечистой силой не будет... Сел за стол, зажег свечу, рука к перу, перо к бумаге...
Перед рассветом отправился на кухню заварить свежий чай. И — о, чудо! Чай заблагоухал жасминовым ароматом. Моим любимым. Приписал и это приятное происшествие духу бывшего хозяина комнаты.
К утреннему приходу геологов закончил почти целую главу. Правда, потом, по трезвом размышлении, от нее оставил лишь три странички. «Никогда ничего не просите у сильных мира сего», — предупреждал Булгаков. Наверное, и вдохновения нельзя просить. Я не внял этому доброму совету. Но все же эти три странички, написанные ночью в булгаковской комнате, в повесть вошли, так что предприятие себя отчасти оправдало.
Однажды Валера Попов сообщил печальную новость: дом ставят на капитальный ремонт, а это значит, что от квартиры № 50 останутся лишь внешние стены. Все, что было в ней подлинного, булгаковского, будет превращено в строительный мусор. Мы обмерили все комнаты и сделали план на тот случай, если дело когда-нибудь дойдет до литературного музея.
— Знаешь что, — сказал приятель-геолог, — возьми себе что-нибудь на память. Все равно пропадет.
И я отвинтил бронзовую ручку от двери той комнаты, в которой провел памятную ночь. Ручка как ручка, таких немало выпускали в начале века, — с фигурными выступами, с вертикальной задвижкой на замочной скважине. Я прикрепил ее к двери кабинета в своем загородном абрамцевском доме в надежде, что она станет своего рода творческим талисманом. Увы...
Дело в том, что в старом двухэтажном рубленом доме и без сувенира из «нехорошей квартиры» хватало своей чертовщины. Всякий, кто ночевал в нем в одиночку, жаловался потом на непонятные стуки и скрипы — будто по комнатам второго этажа кто-то бродил: мне и самому не раз слышались звуки тяжелых шагов, протяжные вздохи. Иногда что-то с грохотом падало, гремело... Привидение? Но никто никогда не видел ничьих призраков. Бабушка в свое время не раз кропила углы святой водой. Но это не помогло. Оставаться на ночь в доме было тягостно даже вдвоем или втроем. Рано или поздно кто-нибудь начинал вслушиваться в таинственные ночные звуки, и его тревога передавалась вскоре остальным.
Один гость, вознамерившийся пожить с недельку в зимнем одиночестве абрамцевского дома, сбежал в Москву после первой же ночи, причем на самой ранней электричке. Что именно его так напугало, он не рассказал; сослался только на неотложные дела, которые изменили его планы. Но я-то видел его лицо, когда он пытался скрыть свои ночные страхи.
Было у меня одно подозрение по поводу всех этих дверных скрипов, шагов, вздохов...
Еще до войны дедушка мой принес в дом человеческий череп и несколько костей. Нашел он их на старинном Лазаревском кладбище, через которое тогда что-то прокладывали. (Сейчас его и вовсе закатали асфальтом, а уцелевшую часть превратили в детский парк имени Дзержинского, что на Сущевском валу.)
Бренные останки неведомого Йорика были в отменной сохранности, и дедушка, прошедший Первую мировую, не шибко-то боялся покойников. Завернул череп в газету да и принес домой, дочери, студентке медицинского института, то есть моей будущей маме. Она готовилась к экзамену по анатомии, и наглядное пособие оказалось весьма кстати. Потом, когда экзамен был сдан, череп и кости уложили в холщовый мешочек, а много лет спустя вместе со всяким чуланно-чердачным хламом бывшее «наглядное пособие» перекочевало с мамиными учебниками в абрамцевский дом. Жутковатую находку я обнаружил, будучи школяром, и, конечно же, сразу же нашел ей применение. Взяв кусок старой цепи, я «приковал» кости и череп под куполом террасной башенки, поставил алюминиевую миску, а потом водил туда сестер и знакомых девчонок. При свете свечи «узник башни» выглядел весьма натурально. Когда все, кого нужно было напугать, вдоволь наужасались, игра была забыта. Лаз в башню завалили старыми медными тазами для варки варенья, детскими колясками, дырявыми самоварами, связками прошлогодних журналов... Начались выпускные экзамены. Про череп и кости я забыл. Не вспомнил про них даже тогда, когда ночную тишину старого дома стали тревожить таинственные звуки. А тут еще дверная ручка от «нехорошей квартиры» — последняя капля в чаше неведомой нам мистической подоплеки мира. Старинная бронза, невесть чего в себя напитавшая, сработала как катализатор несчастья. И... дом запылал.
Пожар случился в понедельник, 13 июня 1994 года, когда в доме никого не было. Все произошло в полном соответствии с теми пожарами, что полыхали в булгаковских романах. И столь любимое автором «тринадцатое число» (есть целое исследование по поводу «чертовой дюжины» в жизни Михаила Афанасьевича — 13-й номер родного дома на Андреевском спуске, 13 ступенек, ведущих на второй этаж, и проч.).
Как и в серии московских пожаров в «Мастере и Маргарите», всепожирающему огню предшествовало явление некой пестрой и бесцеремонной компании. Соседи слышали, как всю ночь напролет из окон второго этажа нестройный хор горланил песни. А под утро языки пламени вздыбились из-под крыши. Огненный столб вздымался выше еловых макушек. А ели у нас — с мачту доброго фрегата.
«Горело так, что аж в Хотькове было видно!» — сообщали очевидцы.
Пожар и в самом деле был очень странный. Начался он, как установил милицейский следователь, из моего кабинета, украшенного злополучной дверной ручкой. Огонь уничтожил весь второй этаж вместе с башенным куполом, под которым пылились череп и кости неупокойника с Лазаревского кладбища. Сгорело все, что не должно было гореть, — огнетушитель, например, и уцелело то, что должно было вспыхнуть в первую очередь: бутыль с керосином на кухне, спички на печи, дрова в чулане. Закоптились, но сохранились иконы. Рукописи действительно не горят, но здорово обгорают. Папки с черновиками и вторыми экземплярами моей пьесы о Булгакове («Странник терпения») выкопали из-под двойного слоя углей — рухнувшего перекрытия второго этажа и прогоревшего пола веранды. Вот уж воистину — нетленка...
В милицейском протоколе записали — «поджог». Но кто, что, зачем — не выяснено до сих пор. Дело закрыли...
С полгода разбирали мы огромное пепелище. Среди прочего я искал и историческую дверную ручку. Однако как ни просеивали гарь и золу, реликвию из «нехорошей квартиры» так и не нашли. Исчезла она бесследно, будто ее и не было.
Ох, не завидую я тем, кто похитил медное панно великого Мастера из подъезда его дома на Большой Садовой!
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |