Вернуться к Д.А. Ковальчук. Художественная концепция личности в русской прозе 20—30-х годов XX века (М.А. Булгаков, А.А. Фадеев)

§ 2. Богоборческая тематика произведений А.А. Фадеева и противоречия в авторской концепции личности

В повести «Разлив» герои разных национальностей, происхождения и рода занятий сходятся в оценке русских. Лесник Жмыхов, размышляя о людях, попавших в зону затопления, сказал: «Слякоть народ — тьфу!» (167, II, 313).

Одурманенный идеями построения коммунизма для рабочих всего мира, не находя поддержки в среде сельских жителей, Харитон Кислый зло процедил: «Построишь черта лысого с народом этим» (167, II, 276). Автор, понимая, что идея физического истребления нации не может быть передана ее же представителями, доверяет высказать такую мысль одному из «таежных людей»: «Всякий гольд думает мало, больше созерцает. Но Тун-Ло думал. Он думал, что среди русских людей много глупых и что, может быть, будет лучше, если их убавится» (167, II, 302).

Так в творчестве А.А. Фадеева появляется мотив интернационала, тесно связанный для писателя с решением проблемы «малых народов». В романе «Последний из удэге» автор не раз пытался развить эту мысль. Мартемьянов в беседе с Сережей встает на защиту малочисленных таежных племен, давая им такую оценку: «А ежели по-настоящему разобраться, народ этот куда лучше нашего — простой, работящий, друг дружке помогающий, не воруют» (167, I, 213). Словно не было закона кровной мести или угрозы быть убитым за выполнение древнего обычая кражи невесты, если несчастный не успевал уйти от погони родственников похищенной (подробнее об этом см. последнюю главу романа. — Д.К.). Вне поля зрения оказывается деятельность банд китайцев, тазов (вырожденцев из среды таежных народов (прим. А.А. Фадеева. — Д.К.)). Неоднократно в произведении звучит мысль об установлении равенства между восточными и русским народами. Главное и самое серьезное неравенство было в уровне культуры и образования. Следует отметить, что у правительства царской России существовала программа ликвидации безграмотности на территории страны, в том числе и у сибирских народов, до 1924 года. Однако революция и гражданская война помешали этому (подробнее об этом см. в кн. митрополита Иоанна «Самодержавие духа») (85).

Немало глубоко лиричных, проникнутых местным колоритом страниц посвящено описанию быта и нравов представителей национальных меньшинств, а последняя, пятая часть романа, целиком отведена удэге, их обычаям, культуре, нравам. Простой русский мужик не заслужил от А.А. Фадеева и десятой доли подобных эпитетов и оценок. Более того, писатель, говоря о Люрле, отметил, что герой разговаривал, «раздувая ноздри безобразного, прямого, как у русских, носа» (167, I, 405).

Словно желая подчеркнуть интернациональное звучание произведения, автор вводит в художественную ткань романа мотив песни «Трансвааль». С ней идут в бой партизаны, ее поет мать, качающая люльку с ребенком, она же звучит из уст девушек и пожилых деревенских женщин...

«Не было здесь никакого Трансвааля и никаких буров, но то, что пели женщины, это была правда, нельзя было не поверить в нее» (167, II, 126).

Интернационализм по сути выступает как форма отрицания национального в угоду абстрактной идеи мировой революции и установления единого общемирового порядка. По этому поводу замечательный русский мыслитель митрополит Иоанн сделал серьезное предостережение: «...Любая попытка упразднить национальную самобытность народа (будь то под лозунгом «общечеловеческих ценностей» или как-либо иначе) является одной из форм богоборчества» (85, 201)1.

Являясь одной из форм богоборчества, мотив интернационализма не исчерпывает всей антирелигиозной проблематики в творчестве А.А. Фадеева и позволяет яснее увидеть внутренний мир личности героев. В художественном воссоздании трагических событий гражданской войны на Дальнем Востоке писатель следует социально ограниченному взгляду, в котором есть место только «удобным» с точки зрения логики революционных преобразований фактам. Все события, которые не укладывались в нужную автору «правду», искажались либо замалчивались. Так, ни в одном из произведений 2030-х годов А.А. Фадеев даже не упоминает о происходившем на Дальнем Востоке летом 1922 года Земском Соборе русской православной церкви, объединившем все монархические и патриотические, духовно здоровые силы. Даже в записных книжках, черновых набросках, планах писателя ни разу не упоминается это очень важное событие, хотя, по творческому замыслу, действие так и не законченного романа «Последний из удэге» должно было охватывать несколько десятилетий и восходить к началу 40-х годов. И все это при обилии исторических справок и немотивированных упоминаний о важных политических событиях.

Однако такая избирательность автора становится понятной после тщательного анализа всех эпизодов, в которых затронута тема православия. Уже в одной из первых повестей («Разлив») А.А. Фадеев создал образ священника отца Тимофея. К нему подходит под благославление старуха и с удивлением и возмущением слышит: «Брось, стара, излишний машкерад, ну его к бису! Тебе, может, забава, а мне-то уж надоело. Дура...» (167, II, 290). В другой ситуации, попав под дождь на реке «отец Тимофей скинул подрясник и неприлично ругался» (167, II, 292). Совершив тайно обряд венчания, он так сказал об этом: «Штуку мы тут одну отмочили... Человеку, скажем, счастье на всю жизнь, а мне выпивка» (167, II, 334). Авторская характеристика герою проста: «Пахло от попа землей, самогонкой и библией, и был он так же жизнелюбив, пьян и мудр» (167, II, 291). Очевидно, упоминая о запахе Библии, А.А. Фадеев не только буквально воспринял выражение «дух православия», «дух Священного писания», но и, мягко говоря, перепутал значение слова дух как запах и дух как внутренняя моральная сила, нравственное содержание внутреннего мира человека. Что же касается мудрости пьяного человека, то нелепость сказанного столь очевидна, что приведенная цитата даже формально не может быть признана частным случаем оксюморона.

Столь же неприглядным изображен «старый маленький попик» («Разгром»), играющий в карты. Офицер, сидящий за столом, тасовал колоду «старательно и экономно, как молятся не очень древние старушки» (167, I, 164). Непонятно, что имел в виду писатель, говоря об «экономности» в молитве. Безусловно, даже у самого набожного человека начало молитвы может быть затуманено внутренней несобранностью, искушением. Но это состояние временное и никак не похоже на экономию в чувстве... Таким образом, ситуация с игрой в карты в нескольких ключевых моментах А.А. Фадеевым реализуется художественно неубедительно.

Протест вызывает не сама по себе попытка негативно изобразить того или иного священника, а однолинейность и предвзятость в раскрытии проблемы. Внимание художника не привлекли истинные подвижники русской православной церкви. То, что они были рядом с тем же отцом Тимофеем, подтверждает признание последнего о его взаимоотношениях с окрестными священниками: «Не любят они меня, гусятники святые» («Разлив», 167, II, 292). Как и о Земском Соборе, о поистине благочестивых подвижниках церкви и ее служителях А.А. Фадеев умалчивает, так как появление их на страницах романов или повестей обозначало бы полное крушение и без того непрочной, возведенной в абсолют классовой схемы. Именно поэтому, как нам кажется, все чистое, светлое и церковное, пусть крайне редко, но все-таки появляющееся в произведениях, получает немедленный отпор самого автора или действующих лиц.

Провожая добровольцев на лодках для спасения тонущих людей, оставшиеся на суше «сняли шапки и истово закрестились.

— Спаси вас Бог! — закричали на берегу.

— Сами спасемся, — проворчал под нос Горовой» («Разлив», 167, II, 318).

Прощаясь с выздоровевшими бойцами, уходившими в отряд, сиделка старается подбодрить их: «Последним Варя проводила хромого.

— Прощай, братуха, сказала, целуя в губы. — Видишь, Бог тебя любит — хороший денек устроил...» Реакция незамедлительна: «А где он, Бог-то? — усмехнулся хромой» («Разгром» 167, I, 90).

Отказ девушки бежать невенчанной с Харитоном, когда «не нашлось в простой Марининой голове сил, чтобы переступить неумолимый, веками признанный закон...» («Последний из удэге», 167, II, 331), автор объясняет увиденной картиной утопленницы, тело которой было изъедено раками.

Справедливо возражение священника о том, что не зря живут на земле люди и сильны они не звериным, а человеческим, Жмыхов объясняет «мудрствованием» попа: «Пьян вовсе» («Последний из удэге», 167, II, 334).

В сцене у костра («Разгром») «партизаны по очереди рассказывали скверные побасенки, в которых неизменно участвовали недогадливый поп с блудливой попадьей и удалой парень...» И так как Левинсон «был среди собравшихся самый грамотный, истории его получались самыми замысловатыми и скверными» (167, I, 122). В сцене схода-суда над Морозкой автор изобразил героев, «забывших» христианскую заповедь «не укради»: «Большинство сходилось на одном: старые законы не годятся, нужен какой-то особый подход» (167, I, 77).

В «Разгроме» образ Пики по замыслу писателя должен был символизировать «отжившее прошлое». На протяжении всего произведения (как и во многих других) автор не раз использует в негативном контексте слова «чистенький», «светлый», «тихий». Неудивительно, что, пытаясь развенчать героя как носителя реакционного, косного, мешавшего, по убеждению писателя, революционной борьбе, А.А. Фадеев дает следующую портретную характеристику: «К Мечику подходил светлобородый и тихий старичок Пика. Он напоминал какую-то очень старую, всеми забытую картину: в невозмутимой тишине, у древнего, поросшего мхом скита сидит над озером, на изумрудном бережку, светлый и тихий старичок в скуфейке и удит рыбу. Тихое небо над старичком, тихие, в жаркой истоме, ели, тихое, заросшее камышами озеро. Мир, сон, тишина...

Напевным голоском, как деревенский дьячок, Пика рассказывал о сыне...» (167, I, 60). Писатель снова вернется к портрету спящего героя, показав при помощи художественных средств, что его голова находится словно в сиянии нимба...

Неудивительно, что впоследствии старичок не показан в действии. Он просто исчезает...

В романе «Последний из удэге» богоборческая тематика дана в концентрированном виде. Если показан глубоко верующий, молящийся старичок Анкудинов, то он, конечно же, похож на «вязкого, длинного червя». Видевший это Боярин так глубоко не верил в Бога, что пожелал матерно выругаться.

Если речь заходит о священнике, ведущем службу, то он изображается похожим «на черного лохматого пса», а регент — «маленький, с испитым лицом и испуганными глазками» (167, I, 292). В вагоне, подвергшемся нападению бандитов, единственным пострадавшим среди гражданских лиц оказался священник, контуженный в голову упавшей с третьей полки корзиной яиц.

На привале в партизанском отряде существование Бога доказывал бородач, который тремя днями раньше, нарушая все христианские нормы, издевался над слабоумным Бусырей...

Таким образом, большинство действующих лиц в произведениях А.А. Фадеева в той или иной мере выступают как богоборцы. Вызывает сомнение не сама возможность существования таких людей, являющихся носителями этого типа сознания, а то, что, художественно воссоздавая события гражданской войны писатель ориентируется на такую личность как на единственно возможную. Сам автор в «Последнем из удэге» объяснил это тем, что соблюдение нравственных заповедей формировало внутреннюю духовную силу, которая мешала революционно-разрушительной борьбе и была несовместима с атеистическим настроем борцов-коммунистов: «Мужики, верившие в Бога, знали, что если бы эти люди тоже верили в Бога, они не могли бы так беззаветно, до конца идти против закона, царя, господ, чиновников» (167, II, 132).

Такой угол зрения в творчестве писателя неудивителен, ибо он сам выступает как богоборец. В книге Н.Ф. Веленгурина «Молодой Фадеев» содержатся многочисленные документальные свидетельства о пребывании литератора на Кубани и посещении им монастыря в Новом Афоне. «С жаром и подлинной заинтересованностью в судьбе людей «иного мира» он спорил с ними, рассказывал о переменах в жизни страны, говорил о том, что могли бы сделать для народа и для себя новоафонские монахи.

— Какие прекрасные были бы здесь совхоз (?! — Д.К.) и дом отдыха для рабочих! — не раз вырывалось у него» (43, 95—96).

Приведенная цитата свидетельствует о непонимании писателем духовных основ православия, народных представлений о жизни во Христе. Кроме того, воинствующе-атеистический настрой автора помогает яснее понять причины противоречий в развитии характеров героев А.А. Фадеева, прежде всего Лены Костенецкой и Всеволода Лангового (как талантливый писатель А.А. Фадеев создавал образы по законам художественного творчества, но как ответственный партийный деятель не мог не вносить коррективы, исходя из идеологии нового советского государства).

Характерно также, что, отрицая существование Бога, А.А. Фадеев готов признать наличие неких потусторонних сил у таежных народов, позволивших, например, Сарлу, после предсказаний знахарки, видеть каждое дело и каждого человека «с той особенной внутренней стороны, с какой их не видели другие» (167, I, 401).

Нельзя не отметить, что об антирелигиозной тематике и об образах священников в литературной критике при анализе творчества писателя практически не упоминается!

Один из самых ярких эпизодов, в котором проявляется в большей степени, чем в других, степень очерствения человеческих душ, оторванность от Бога, от семейного очага, создан автором в романе «Последний из удэге» (сцена на привале). После длительного дневного перехода во время отдыха на поляне завязывается оживленная беседа. «А я так за семью свою вовсе не скучаю, — говорил по соседству... Федор Шпак..., — да и отвык я от работы, признаться... Думается, на наш век еще войны хватит». Последняя фраза свидетельствует о глубине близости простого бойца комиссару Челнокову и другим, для кого война — смысл существования.

«— И правда, отвыкают от работы люди, — задумчиво сказал беленький парнишка в ватном пиджаке. — И чего это, когда поверх огня глядишь, — неожиданно сказал он, — так все черно, и лес и небо, а отвернешься от огня — ан, небо светлое, и звезды на небе...» (167, I, 461—462).

Действительно, огонь революции ослепил многих. А то светлое, что могло сохранить человеческое в душах людей, — вера, семья, — оказывалось деформированным под влиянием «новой морали». Поэтому важным представляется рассмотрение семейно-бытовой тематики в творчестве А.А. Фадеева, что дает материал для размышлений о личности в условиях национального разлома.

Традиционно решаемая в пролетарской литературе коллизия: любовь, семья, женщина — оказываются всего лишь социальными придатками к революционной деятельности человека, тем, что неизменно приносится в жертву во имя конечной цели — построения коммунистического общества. Такой подход калечит нравственный мир личности.

На замечание Харитона Кислого «политика не мешает бабе», Дегтярев ответил коротко, обрывая эту нить беседы: «А баба политике мешает» («Разлив», 167, II, 296—297).

После серьезной ссоры с женой перед мысленным взором Морозки появляется картина сходки. Герой вспомнил о решении людей оставить его в отряде, серьезно не наказывая за кражу. И «это событие было, может, самым важным для него за последний месяц, гораздо важнее того, что произошло в госпитале» («Разгром»). Неудивительно, что при отсутствии духовного опыта жизни герой спокойно переносит многочисленные измены жены с собратьями-партизанами (Варя об этом скажет: «Он, поди, привык. Да он и сам гуляет»...) (167, I, 91). Возможная, точнее, только предполагаемая связь жены с «чистеньким» Мечиком приводит героя в бешенство, сама мысль об этом «показалась ему сейчас очень обидной» (167, I, 93). Даже впоследствии, пытаясь примириться с Варей, Морозка не знал, что доброго, нежного он мог бы сделать для нее. Неудивительно, ибо «за всю совместную жизнь он поцеловал ее только один раз, — в день их свадьбы, — когда был сильно пьян и соседи кричали «горько»» (167, I, 187).

Петр Сурков, один из руководителей, настолько заражен новой моралью, что даже любовь к женщине оценивается им своеобразным «социальным зрением». Герой увидел свои возможные отношения с возлюбленной в восприятии других людей: «Лена, бывшая... дочерью всеми уважаемого своего (выделено Фадеевым. — Д.К.) доктора Костенецкого, сразу поворачивалась в глазах мужиков как чистенькая городская барышня, путающаяся — да еще в такое время! — с председателем ревкома. И когда Петр видел Лену этими глазами, он сомневался в подлинности своих чувств к ней и жалел о том, что произошло между ними» (167, II, 162—163). Безусловно, то, что переживал герой — не любовь. Скорее, это мировоззрение, до предела идеологизированный, узкоклассовый взгляд, перенесенный в сферу интимного. Неудивительно, что в сознании героя семья, женщина и любовь занимают последнее место. Здесь герой оказался близок самому писателю, который, рассказывая о жизни Лены в чужом для нее доме, с оттенком пренебрежения отметит: «Все воспитание девочек в семье Гиммеров внушало им мысль о том, что самое важное в жизни, особенно для женщины — это семья» (167, I, 280). Истоки такого легковесного отношения к семейной жизни, наверное, не только в социальных установках революционеров, но и в личном опыте писателя. Как отмечал С.И. Шешуков, отец А.А. Фадеева «все дальше и дальше отходил от семьи, убежденный в том, что семейный очаг и революционная деятельность несовместимы. Вскоре после революции 1905 года он окончательно порвал все связи с семьей» (179, 4).

Неудивительно, что мотив отречения от личного во имя высшей цели весьма распространен в среде рабочих и их руководителей. Причем, жертвы зачастую оказываются надуманными либо вовсе ненужными. Шахтер Яков Бутов, член стачкома, в день начала всеобщей забастовки получает две записки: о родах жены и о том, что поднялась четвертая шахта, герой идет дальними улицами поселка, ибо боится, «что кто-нибудь из родни перехватит его и тогда трудно будет уйти от рожающей жены...» (167, II, 187). И если в сложившейся ситуации подобный шаг можно объяснить интересами дела, то нежелание в течение нескольких суток до ухода в партизанский отряд повидать жену, шестерых детей и девочку, родившуюся в первый день стачки, ставит его в двусмысленное положение. Единственное, что ему удалось ответить на вопрос товарища о здоровье новорожденной: «Да ведь я еще не видел, говорят — девочка... Через пятые уста узнаю» (167, II, 208).

Столь же идеологизированным выглядит изображение жизни семьи Гиммеров. А.А. Фадеев показывает вырождение только начинающейся династии промышленников на примере Дюди, Таточки. И если эта сюжетная линия оказывается довольно убедительной, то в стремлении любой ценой дискредитировать семейно-бытовые взаимоотношения в среде капиталистов писатель демонстрирует недостаточность чувства художественной меры. В тексте преобладает несобственно-прямая речь либо авторские оценки. Рассматривая проблему неискренности в семье, автор писал, что «все дети и взрослые, включая даже лежащего в передней ленивого сенбернара, лгали друг другу, часто не замечая, что лгут» (167, I, 266). Правда, не совсем ясно, что имел ввиду автор, когда говорил о лгущей собаке. Наряду с этим А.А. Фадеев изображает вторую жизнь в доме — мир прислуги, который, по творческому замыслу, должен был символизировать «нелепый, заколдованный круг» непрерывного труда: «Полы натирали, чтобы их снова зашаркали; шторы поднимали утром, чтобы опустить вечером; чистая вода напускалась в ванну, чтобы выпустить ее грязной...» Непонятно, на что направлен протест автора: против бессмысленной работы прислуги, использования наемного труда или А.А. Фадеев возражает против поддержания чистоты и порядка в доме.

Внутренне незаконченным и противоречивым оказался образ Лены Костенецкой. С детства девочка испытывала внутреннюю потребность в заботе о ближнем, помощи слабому. Она постоянно мучается в поиске смысла жизни, стремится проявлять милосердие к ближним. У героини здоровая нравственная основа личности. Она не привыкает к роскоши дома Гиммеров, не становится холодно-презрительной по отношению к прислуге, к детям из семей рабочих. Со временем уже повзрослевшая девушка понимает необходимость служения народу. Но до этого, пытаясь обрести внутреннюю точку опоры, она посещает церковь вместе с домработницей и поваром, одевшись в лохмотья, идет в городские трущобы — место ночлега нищих; окончив курсы медицинских сестер, работает в госпитале. Показательно, как воспринимает это сама Костенецкая. Площадь представляла собой огромную помойку в грудах кирпича, мусора и с земляными норами, где ночевали нищие. Если Лена видит, что здесь «необыкновенно густо и смрадно кишело в норах и возле них человеческое отребье», и это закономерно, то подобное же восприятие молящихся в храме Божьем людей вызывает у нас недоумение. Ведь это тот самый народ, служение которому героиня осознает как смысл жизни. «В

толпе, кишевшей внизу, молились только старики и старухи...» (167, I, 291); «попов не стало видно из-за нахлынувшей на них людской черноты» (167, I, 293)... Странно, ибо на выборах в городскую думу Лена довольно точно, до мельчайших деталей, рассмотрела голосовавших. Хорошо различимыми для нее оказались и рабочие — участники похорон товарищей, погибших во время вооруженного восстания. Откуда же такая двойственность восприятия людей, тех, кто составлял единый живой организм — народ, пусть и представленный в разных типах? Очевидно, истоки в авторской необъективности, проявившейся в нарушении логики внутреннего развития художественного образа героини. Становится понятным, что писатель навязал Костенецкой свое видение жизни и понимание народа, а указанные эпизоды являются отображением взглядов самого автора. При таком подходе легко объяснимы два ключевых противоречия внутреннего мира личности героини. Первое связано с мотивацией А.А. Фадеевым поступков Лены, когда она жила в доме Гиммера, «тем особенным любопытством, которое было у нее ко всему болезненному и уродливому...» (167, I, 292).

Но еще в детстве, задолго до посещения церкви и трущоб, героиня гостила в доме Хлопушкиной и при виде ее безногого отца, ужасающей нищеты дома ничего, кроме сострадания, боли и желания добра, не испытывала.

Второе несоответствие связано с пребыванием Лены на родине, ее взаимоотношениями с предревкома. В беседе с Петром Сурковым она высказывает, на наш взгляд, справедливую и точную мысль: «Я думаю, что только то, о чем человек может мечтать с детства, во что он в эту пору верит, к чему стремится — любовь, дружба, семья, готовность жертвовать собой, желание людям добра — только это может дать истинное счастье в жизни, может привязать к чему-либо... или к кому-либо...» (167, II, 150). Эти взгляды характеризуют Костенецкую как носительницу русского национального типа сознания. Однако поражает та легкость, с кокой героиня через минуту произнесет слова восхищения репликой Суркова о доброте и чувствительности как о человеческих слабостях и его убежденностью в том, «что два десятка злодеев не в состоянии причинить столько зла, как один добрый человек» (167, II, 151). Такой поворот нравственных коллизий нас не убеждает, ибо героиня на деле показала, что довольно точно умеет отделять добро от зла. Видя радость Петра от известия об убийстве безоружного противника, столкнувшись с черствостью предревкома, Лена скажет открыто и честно: «Вам хотелось показаться передо мной и перед вашими товарищами более монументальным, чем вы есть на самом деле... И в самом деле, кому приятно вспоминать об унижениях! Теперь вы сами получили право унижать людей...» (167, II, 165166).

Не менее противоречиво происходит развитие образа Всеволода Лангового. В числе первых он ушел добровольцем на фронт первой мировой. После того, как его назначают в экспедиционный корпус, действующий против повстанцев в период гражданской войны, он, не желая идти против совести, честно признается в своем отношении к приказу: «Я впервые в жизни приложил все силы к тому, чтобы не принять его, а получив его, буду выполнять свой долг так же, как всегда выполнял» (167, I, 361).

Размышляя о дальнейшей судьбе Всеволода, С.В. Заика писал: «Ланговой еще мог бы выйти на правильную дорогу, пойми он ошибку, найди в себе мужество распрощаться со всем, что годами вдалбливалось в головы русских офицеров...» (76, 140). Что же имеет в виду критик, говоря о вдолбленном в головы русских офицеров? Несомненно, речь идет о понятиях, о которых сам А.А. Фадеев сказал недвусмысленно: «Слова — родина, честь, присяга (выделено писателем. — Д.К.) не были для Лангового только словами, он мечтал о восстановлении былой мощи империи и считал, что в этом деле можно опираться на тех союзников, расплата с которыми не противоречит русскому достоинству и чести. Такими союзниками он полагал союзников России по войне — Англию и Францию.

Япония в глазах Лангового была старым врагом России» (167, II, 73—74).

Как видим, офицер выступает как патриот, обладающий даром державного видения. Истоки его — в многовековой семейной традиции служения Отечеству. Прадед Всеволода получил дворянский титул за особые заслуги перед Родиной. Отец и брат погибли на фронте во время русско-японской войны. Сам Ланговой избирает для себя путь служения России, ее народу и национальным интересам. Осознавая личную ответственность за судьбу страны, он все свои действия соизмерял с этим чувством. Довольно точно оценив обстановку, «Ланговой не сомневался, что посылка японских войск способствует захватническим действиям Японии в крае...» Однако А.А. Фадеев, предостерегая от восторженного восприятия образа как сугубо положительного, романа, что была в судьбе русского офицера «еще одна, личная сторона, — может быть, самая тяжелая и постыдная для Лангового» (167, II, 74). По убеждению автора, — это карьеризм. Вместе с тем в тексте нет никаких свидетельств о том, как Всеволод воевал на фронте, о чем думал и что переживал, участвуя в подавлении восстания. Только после назначения героя командующим карательной экспедицией мы узнаем о его постыдном стремлении, причем об этом сообщает сам писатель. Однако стремление «наверх, к делам великим и славным», желание получить «право на власть над людьми» никак не подтверждены конкретными поступками героя. На основании только авторской характеристики, как нам представляется, нельзя говорить о карьеризме Лангового. Если бы дело действительно обстояло так, то Ланговой любыми средствами стремился бы попасть в окружение атамана Калмыкова, у которого служили сыновья Гиммера. Но Всеволод разорвал дружеские отношения как со старшим сыном Вениамином, которому близость к атаману обеспечила быструю карьеру, так и с младшим — Дюдей, из-за разгула и полной безнаказанности в зверствах над мирным населением. Уместнее, на наш взгляд, говорить о совестливости, верности долгу, присяге. Подтверждает эту мысль действие Лангового после получения приказа о расстреле каждого десятого жителя деревни, где обнаружат партизан, и о сжигании поселений, встретивших войска с оружием в руках: «Брезгливыми, методическими движениями он изорвал приказ на мелкие клочки и бросил в пепельницу» (167, II, 200).

С.В. Заика, оценивая этот образ, попросту уравнял Казанка и Лангового, говоря о том, что они терпят крах, пойдя против истории, прикрываясь высоким тезисом служения Родине. Главное в характерах героев — «стремление утвердить прежде всего свое «я» — «я» эгоцентриста, первонакопителя, капиталиста, или же «я» «сильной личности»» (77, 141). Критик допускает несколько серьезных ошибок. Во-первых, Казанок никогда не говорил о своей любви к Родине. Во-вторых, в характере Лангового отсутствуют черты властности, нет и пренебрежения к жизни и судьбе окружающих, характерного для типа людей, подходящих под определение «сильной личности». В-третьих, образ Всеволода удачнее сравнивать не с Казанком и даже не со Студзинским, а с другим героем «Белой Гвардии» Алексеем Турбиным.

Примечания

1. Иоанн предлагает для более точного отражения термина «интернационализм» использовать понятие «открытость» (как способность духовно объединиться с любым человеком, независимо от его происхождения, вероисповедания, при условии сохранения национальной самобытности носителя того или иного этноса.