Вернуться к С.К. Кульюс. «Эзотерические» коды романа М. Булгакова «Мастер и Маргарита» (эксплицитное и имплицитное в романе)

1. О поэте Двубратском

В самом деле, прототипический образ не может не быть экипирован некими деталями или отдельным штрихом, единичной, но значимой отсылкой к реальному лицу, за ним стоящему. «Узнавание» этого лица по оставленному «следу», «знаку» входит в замысел писателя. Очевидно, что эти знаки ловятся на лету ближайшим окружением автора, знакомым с прототипом, и легко идентифицируются им. Напомним, как весело смеялись коллеги Булгакова по театру, легко узнававшие друг друга в «Театральном романе» именно по подсмотренным зорким наблюдателем характерным, часто единичным, черточкам в манере поведения, внешнем облике, жестах, словечках и т. д. Задача усложняется, если писатель вынужден в силу разных, чаще всего внешних, причин лавировать между необходимостью «скрыть» прототип и вместе с тем сделать его «прозрачным» для «посвященного» читателя. Удаленный по времени от эпохи читатель (или исследователь) может оказаться в положении «слепого», не улавливающего разбросанные по тексту отсылки к уже отошедшим в прошлое реалиям. Это может привести к утрате как самого ключа к расшифровке прототипа, так и многих смысловых оттенков текста.

Механизм отбора значимых, отсылающих к прототипу деталей отчетливо просматривается на примере выстраивания образа поэта Двубратского, одного из двенадцати членов правления Массолита, собравшихся на заседание и ожидающих появления Берлиоза. Напомним, что, несмотря на декларированное Булгаковым и отягченное многообразными ассоциациями «семантизированное» число 12, в романе названы лишь девять членов правления. О семантической отягченности этого числа, его связи с темой земного бесовств, речь шла выше. Двубратский является одним из девяти членов, обнаруживая самой этой принадлежностью к «апостолам» Берлиоза прямую причастность к миру московского сатанизма.

О Двубратском в романе сказано буквально следующее: «Бескудников стукнул пальцем по циферблату, показал его соседу, поэту Двубратскому, сидящему на столе и от тоски болтающему ногами, обутыми в желтые туфли на резиновом ходу. — Однако, — проворчал Двубратский» (5, 58).

Судя по повторяющимся второстепенным характеристикам, поэт Двубратский, фигурирующий в окончательном тексте, в ранних редакциях изображен под другим именем — Александра Ивановича Житомирского. Оба персонажа — Двубратский и Житомирский — поэты, оба молоды, для обоих характерно словечко «однако» («Однако вождь-то наш запаздывает», — вольно пошутил поэт с жестоким лицом — Житомирский», сказано о нем в «Великом канцлере» — Булгаков 1992: 47; в окончательном варианте сохранена только реплика «однако»). В вариантах романа маркирована одна и та же деталь — туфли: у Житомирского — белые, у Двубратского — желтые («желтые туфли на толстенной каучуковой подошве» — Булгаков 1993: 44). Окончательно объединяют обоих поэтов манера поведения и стиль одежды. Так, если в «Великом канцлере» «поэт» Житомирский фигурирует «в солдатской куртке и фрачных брюках» и «вольно шутит» по поводу вождя, то в другой рукописной редакции поэт предстает как «человек во френче и фрачных брюках», рассказывающий анекдот «несколько вольного содержания» о Радеке: «Приходит Карл Радек в кабинет к...» (Булгаков 1992: 470). Не менее важно и следование принципу сохранения в обоих случаях окончания фамилии на -ский и инициалов.

Совпадение имени и инициалов персонажа и предполагаемого прототипа, а также совпадение окончаний их фамилий и характер отсылок позволяют подтвердить предположение, что за фигурой Александра Ивановича Житомирского/Двубратского скрывается Александр Ильич Безыменский (1898—1973). Это предположение высказывалось и раньше без должной аргументации, причем исследователи не усмотрели связи между Житомирским и Двубратским, в результате Б. Соколов назвал Безыменского прототипом Житомирского, а Л. Яновская Двубратского (Соколов 1989: 492, Булгаков 1989: 739). Нам интересно (кроме выше названных «совпадений») проследить иные «связи» прототипа и персонажа прежде всего с точки зрения «техники» отсылок и игры явного и утаенного.

Безыменский был небезызвестной фигурой в литературном мире. Выдвиженец первого комсомольского поколения, он был одним из основателей «Вестника Интернационала» (1918), активным функционером Всероссийской Ассоциации Пролетарских писателей (ВАПП), участником литературной группы «Молодая гвардия» и группы «Октябрь», возникшей в декабре 1922 г. под лозунгом «проведения коммунистической линии в литературе», а соответственно и участником издаваемых этими группами журналов «На литературном посту» и «На посту», автором знаменитой песни «Молодая Гвардия», поэмы «Комсомолия» (1924) и целого ряда произведений, отвечавших партийной идеологии, членом правления МАПП, существовавшей с марта 1923 г., вместе с Л. Авербахом — членом редколлегии журнала «Октябрь».

Безыменский имел репутацию одного из крайних напостовцев. Установки последних вызвали противодействие в писательской среде, требовавшей более тактичного отношения к попутчикам. Резолюция ЦК от 18 июня 1925 г. «О политике партии в области художественной литературы», как известно, высказалась за «свободное соревнование различных группировок». На почве отношения к этой резолюции произошел раскол в руководстве ВАПП. Безыменский примкнул к радикальному левому меньшинству. I Всесоюзный съезд пролетарских писателей осуществил перестройку организации, все подразделения которой были распущены в 1932 г. Безыменский — член правления СП СССР в 1934 г., был близко связан с гонителями Булгакова Авербахом и Вардиным, приятелем Д. Бедного, А. Жарова и М. Светлова, и сам был неизменным участником травли Булгакова, занесенным в «списки врагов» писателя, сохранившиеся благодаря Е.С. Булгаковой.

Подход Безыменского к литературе был продиктован его позицией, стремлением проводить коммунистическую линию в литературе и бороться за создание «классовой культуры». Вполне закономерно, что Булгаков с его творческими установками и всей грамматикой своего поведения и даже внешнего облика оказался для него символом враждебного стана. К «врагам» Безыменский был беспощаден, в полемике груб и намеренно оскорбителен. Следы внимания Булгакова к судьбе враждебно настроенного Безыменского в последний раз мы находим в дневнике Е.С. Булгаковой, в записи от 27 июня 1937 г. (Дневник 1990: 156—157). По-видимому, эта запись — отголосок одной из страниц большого террора против литературы, разыгравшегося в 1937 г., когда даже такие клевреты идеологии, как Безыменский, при всей своей преданности «идее», попали в число обвиняемых в троцкистских привязанностях. Его «дело» было рассмотрено на собрании Союза писателей, а 10 августа газеты сообщили об исключении Безыменского из партии (Флейшман 1990: 114—115).

Задолго до этого, 14 октября 1926 г., было опубликовано «Открытое письмо Московскому художественному академическому театру (МХАТ I)» (Безыменский 1926), послужившее началом серьезной травли Булгакова со стороны Безыменского. Потрясение, испытанное от чтения этого злобного выступления, прозвучавшего как прямое политическое обвинение, было так велико, что даже четыре года спустя Булгаков цитировал отрывки из него в Письме Правительству СССР (1930), в частности, тот фрагмент, в котором Безыменский, считавшийся в высших партийных кругах «своим, октябрьским» (Троцкий), называл его «новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его идеалы» (Дневник 1990: 348). Донос комсомольского поэта был подхвачен врагами. Позже, в 1932 г., Вс. Вишневский, злостный хулитель Булгакова, злонамеренно связал «Дни Турбиных» с «делом Рамзина» (5, 703). Несомненно, именно агрессивность выступлений Безыменского (отнюдь не только в адрес Булгакова) сказалась на характере изображения Житомирского: в ранних редакциях Булгаков настойчиво превращает его в памятник «безвременно погибшему» поэту, располагая его напротив Дома Грибоедова. При этом всякий раз причины смерти «поэта» имеют саркастический оттенок — «отравился в 1933 году осетриной» (ср. «чеховские» коннотации романа, связанные с мотивом «осетрины») или — «разбился» над Ростовом, летя на отдых в Кисловодск: «Сад молчал, и молчал гипсовый поэт Александр Иванович Житомирский — в позапрошлом году полетевший в Кисловодск на аэроплане и разбившийся над Ростовым» (Булгаков 1992: 521). Кисловодск с его курортами у Булгакова — знак привилегий членов Массолита (о Кисловодске тоскливо возмечтал попавший в переделку на Патриарших прудах Берлиоз). Отношение к прототипу отразилось и на пародийном характере описания самого памятника: долженствующий служить вечной памяти, он сделан из заведомо хрупкого материала и подчеркнуто антиэстетичен.

Не исключено, что описывая гипсовый памятник Житомирскому, а не мраморный, бронзовый или медный (ср. также пушкинский образ «нерукотворного памятника» и «народной тропы» к нему), а именно подчеркнуто недолговечный, аналогичный первым послереволюционным «временным» памятникам поэтам, покрывшийся за три года «зелеными пятнами», Булгаков воспользовался фрагментом из поэмы Безыменского «Городок». В ней надгробье обывателя, недоброжелательно относившегося к большевикам, уподоблялось «надмогильной жабе», покрытой пятнами сырости: «А памятники так похожи! / Пятно поставишь на одном, / А мнится, что одно и то же / На всех оттиснулось пятно» (Безыменский 1934: 64). Ср. описание памятника Житомирскому в одном из вариантов МиМ: «Пыльная пудреная зелень сада молчала, и молчал гипсовый поэт Александр Иванович Житомирский, во весь рост стоящий под ветвями с книгой в одной руке и обломком меча в другой. За три года (действие отнесено к 1943 г. — С.К.) поэт покрылся зелеными пятнами и от меча осталась лишь рукоять» (Булгаков 1992: 247).

«Гипсовый» памятник, изображавший Житомирского с книгой в одной руке и «рукоятью» меча в другой, с одной стороны, противополагал его «чугунному» (вечному) памятнику Пушкина, а с другой, вновь косвенно указывал на Безыменского, излюбленным мотивом выступлений которого был разящий меч. Задача поэта-публициста, каковым Безыменский себя почитал, состояла в превознесении «строительного Молота» и «острого Меча», «поражающего людские недостатки и пороки», среди которых отнюдь не последнюю роль играла классовая принадлежность. Слово «меч» даже в более позднее время, в 60-е гг., писалось с большой буквы и неизменно выделялось Безыменским (ср. название его поздней книги «Молот и Меч» — 1962). Вместе с тем для Булгакова это клише эпохи — еще и оружие из арсенала Швондера (ср. в его статье-доносе о профессоре Преображенском, «занимающем 7 комнат», словосочетание «блистательный меч правосудия» — II, 167).

Вообще пафос боя, борьбы, «священной войны» с классовым врагом, сосредоточенность на политической злобе дня определяли стилистику целого направления в современной Безыменскому поэзии и в мирные дни (ср. хотя бы желание Маяковского, чтобы в «армии искусств» «к штыку приравняли перо», строки — «стальной оратор, дремлющий в кобуре», и пр.). Безыменский был его видным представителем и даже считался разрушителем «канона психологического жанра», создателем «линии боевой публицистики» в молодой пролетарской поэзии (Селивановский 1936: 369). Тема борьбы проникла даже в юбилейное стихотворение, посвященное Пушкину и прочтенное на торжественном собрании в Большом Театре 10 февраля 1937 г.: «С тобой, / покорившим всесильное время, / Сегодня с трибуны борьбы говорит / Младое, / тебе незнакомое, племя». Последнее, уловленное Булгаковым обстоятельство, вероятнее всего, и продиктовало тип памятника воинствующему рапповскому адепту.

Не менее важно, что памятник Житомирскому, имеющий все признаки «тленности», имеет альтернативный вариант в романе — памятник Пушкину, высшему авторитету отечественной поэзии, отсутствующий в ранних вариантах. Любопытна и «география» их расположения: оба находятся на одном бульваре, но один — напротив Дома Грибоедова (где находились МАПП, РАПП, ВАПП, и пр. организации), тоже «бренного», горящего в финале романа, другой — у Страстного монастыря.

Фамилия Житомирский, упоминаемая в ранних редакциях, была особенно прозрачна, так как указывала на место рождения Безыменского — г. Житомир. Уместно напомнить, что для критики 1920—1930-х гг. был характерен острый интерес к происхождению и месту рождения того или иного писателя, постоянно сообщались сведения типа «николаевский поэт Яков Городской», «донбассовский поэт Павел Беспощадный», «иванововознесенец С. Огурцов» и т. д. (Селивановский 1936: 367). В том, что место рождения популярного поэта и одного из руководителей РАППа было на слуху современников, нет ничего удивительного. Знаменательно, что именно эту, столь узнаваемую деталь биографии Безыменского, отраженную в фамилии персонажа, Булгаков в последующих редакциях опустил. Точно так же впоследствии были сняты и указания на военный френч, отсылающий к предыдущей деятельности Безыменского, который в 1916 г. вступил в партию большевиков, а в 1917 г. «получил назначение на пост военного комиссара станции Старый Петергоф <...> был разведчиком штаба войск, действовавших против полков Керенского и Краснова» (Русские 1968: 184).

Отказ от прозрачно отсылающих к прототипу деталей как черту творческого метода Булгакова исследователи уже отмечали (Булгаков 1989: 739). По всей вероятности, именно следование этому принципу и послужило причиной смены фамилии Житомирский на более «нейтральную» — Двубратский. Однако в более имплицитной форме этимология и этой фамилии в приложении к Безыменскому хорошо прослеживается. В уже упоминавшемся «Открытом письме» МХАТу Безыменский муссировал тему некоего «братства», оскорбленного постановкой «Дней Турбиных»: «Вы, Художественный Театр», извращением исторической, художественной, человеческой истины от лица классовой правды Турбиных дали пощечину памяти моего брата...» Завершая свою мысль, Безыменский подчеркнул, что МХАТ своей постановкой «Дней Турбиных» дал пощечину не только ему, «поэту и рядовому коммунисту», но и «тысячам наших растерзанных братьев» (Безыменский 1926, выделено нами. — С.К.).

Упоминание несчастного, замученного белогвардейцами брата (Бенедикт Безыменский был убит в Киеве в 1918 г., существует версия о его гибели в Крыму — Смелянский 1989: 131) в очень знаменательном сочетании — с именем Булгакова — мы находим и в известной сатирической пьесе Безыменского «Выстрел» (1930), где один из персонажей рассказывает следующее: «И еще я помню брата... / Черноусый офицер, / Лютой злобою объятый, / Истязал его, ребята, / Как садист, как изувер» (Безыменский 1989: 322). Из дальнейшего повествования выясняется, что классовым врагом и «изувером», мучителем брата является... «сукин сын», полковник Алексей Турбин, т. е. персонаж «Дней Турбиных», олицетворение «белогвардейщины» отнюдь не только для Безыменского (О. Литовский называл пьесу «Вишневым садом» «белого движения» и противопоставлял ее «Выстрелу», «настоящей песне пролетарской ненависти к врагам» — Усачев 1929: 58). Любопытно, что «черноусый офицер» — прямая отсылка не к булгаковскому тексту, а к сценическому облику Турбина — Н. Хмелева во мхатовской постановке, столь впечатлившему Сталина («Хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши усики, забыть не могу» — Лакшин 1989: 255). Для критики «черные усики» стали едва ли не эмблемой белогвардейца (ср. воспоминания Ф. Михальского о том, как критик В. Блюм кричал: «Как же можно допускать, чтобы я, смотря на этого офицера с черными усиками, вдруг находил в себе какие-то отзвуки симпатии к нему...» — Воспоминания 1988: 255). Характерно, что именно названный эпизод «Выстрела» был отмечен журналом «Печать и революция» «как исключительно хорошо задуманный и глубоко значительный» (Усачев 1929: 68).

Образ брата назойливо звучит в поэзии Безыменского, широко пропагандировавшейся в 1920—1930-е гг. (тираж произведений достигал 3,5 млн. экземпляров), и, в частности, в его знаменитом «Партбилете»: «Помню, как много доставил ей (маме. — С.К.) мук я / В дебрях мальчишеских лет. / Помню, как с братом из детского лука / Расстреливал царский портрет...» (Безыменский 1989: 51—53). Несколько навязчивая тема брата и послужила, видимо, поводом для обыгрывания Булгаковым фамилии поэта, «брата во литературе».

Принадлежность Двубратского к преуспевающим писателям подчеркнута в вариантах романа не только отдыхом в Кисловодске, тем, что квартира его находится в том же доме «с шикарным подъездом» и швейцаром в «фуражке с золотым галуном», что и квартира Бескудникова, Латунского и других членов правления Массолита, но и характеристикой Двубратского, приведенной в одном из вариантов 6-й редакции: «У него есть машина... Он ловок, нагл, беспринципен. Он удачлив!» (ср. редакцию 1937 г.: ф. 562, к. 7, ед. 7, л. 86). Машина Безыменского, кстати, упоминается в известном эпизоде из «Дневника Елены Булгаковой», где рассказывается, как даже в крайней ситуации, когда Булгакову стало плохо на улице, Елена Сергеевна не захотела воспользоваться помощью недруга, стоявшего невдалеке рядом со своим автомобилем (Дневник 1990: 314).

Аналогичная характеристика Двубратского в машинописной редакции 1938 г., вложенная в уста завистливого Рюхина, приводится и в комментарии Л. Яновской к киевскому изданию сочинений писателя: «Двубратский? Да, стихи его еще хуже. Вся Москва знает, что он пишет черт знает что. Но ему почему-то везет! У него есть собственная машина! Как он ухитрился достать ее? Он ловок, нагл, удачлив!» (Булгаков 1989: 738). Можно было бы просто потешаться над стихами типа «Отец у Ленина — машины, / А мать у Ленина — поля» (Безыменский 1928: 10), если бы их автор был просто нелеп, однако он был агрессивен и беспощаден по отношению к «классовому врагу», в стан которого попадали Булгаков, «ахматовки, и пильнячки». Травля Пильняка, Замятина, Булгакова в 1929 г. тоже не обошлась без пламенного комсомольца, опубликовавшего свои «Злые эпиграммы», а в сущности доносы, послужившие прологом к ее кульминации.

По интересному наблюдению Л. Яновской, в 1939 г. в черновиках появился новый акцент мотива «удачи» «первого попавшегося проныры и плута», Двубратского, готового отдать «дачу и машину» за то, чтобы стоять, подобно Пушкину, в виде памятника «под дождем, под снегом» (Булгаков 1989: 738—739). По-видимому, мотив некой вселенской справедливости, который начинает доминировать в общей концепции романа, привносит этот новый оттенок мотива «удачливости» поэта в последнем варианте романа, коррелируя в нем и шире — в творчестве Булгакова — с темой ложного и истинного бессмертия.

Интересно, что и другие современники отмечали в Безыменском те же качества, что и Булгаков, и среди прочего — способность использовать любую возможность для самовозвышения. Так, отклик на смерть поэта, стихотворение «Разговор с Маяковским», начинается с самовозвеличения автора: «Владимир Владимирович! / Я в Ленинграде, / С «Красным Путиловцем» / Бью прорыв. // Лозунгом, песней, стихами и радио / Я бесподобно жив...» (Безыменский 1989: 154). Ю. Слезкин в своих «Записках писателя», намекая на юбилейную «пушкинскую» речь и стихотворение Безыменского, с горечью констатирует, что «безграмотный» Безыменский «венчается лаврами» и «в дни памяти Пушкина» (РО РГБ, ф. 801, к. 1, ед. 5, л. 62).

Фамилия «Двубратский» могла привлечь Булгакова и тем, что содержала дополнительные смысловые оттенки по аналогии с группой слов типа «двуликий», «двурушник», «двусмысленный» (ср. булгаковскую характеристику — «беспринципен»). «Реальная» безликая фамилия — Безыменский кстати, дала возможность исследователю считать ее носителя антиподом блоковского «человека-артиста», «существом без имени», знаком «новой породы» людей послереволюционной эпохи (Якобсон 1992: 185). В сознании современников Безыменский запечатлелся, видимо, и как персонаж анекдотов на литературные темы. Ср. записанный Хармсом после писательского съезда анекдот: «Как известно, у Безыменского очень тупое рыло. Вот однажды Безыменский стукнулся своим рылом о табурет. После этого рыло поэта Безыменского пришло в полную негодность» (Дневниковые 1991: 579).

Таким образом, в общем виде механизм работы писателя над превращением реального исторического лица в персонаж романа строится как отказ от более прозрачных характеристик, присущих начальным стадиях работы, и как тщательная зашифровка отсылок в окончательной редакции. Однако прототип, как в данном случае, все-таки узнаваем, и образ является собирательным лишь в той мере, в какой он отражает целый пласт современной Булгакову литературы. Не случайно, конечно, в облике Житомирского-Двубратского сквозят черты еще одного современника Булгакова — Маяковского с его приравниванием строки «патрону», статьи «обойме». К Маяковскому вполне применима и характеристика «поэт с жестоким лицом». Недаром Безыменский ощущался и как бледная копия Маяковского, «морковный кофе», по выражению последнего. Легко обнаруживающая себя подражательность Маяковскому вызвала волну нападок на Безыменского даже со стороны единомышленников-рапповцев, побудившую его искать защиты у самого Хозяина, подтвердившего «революционный» характер «пролетарского искусства» своего приспешника. Ср. и эпиграмму Маяковского на Безыменского, не опубликованную при его жизни, но написанную в связи с постановкой «Выстрела» в 1929 г.: Маяковский обыграл в ней и неуместное сравнение «комедии» Безыменского со знаменитым грибоедовской комедией, заключив эпиграмму саркастическим: «Трехчасовой / унылый «Выстрел» / конец несчастного убыстрил» (Маяковский 1958: 168).

Сейчас при сопоставлении их творчества это сходство особенно разительно. Неудивительно и раздражение Маяковского, вызванное «дублирующим» творчеством бездарного «бородатого комсомольца» и его поведением. Ср. и эпиграмму «Безыменскому», написанную, по свидетельству Л. Брик, в январе 1930 г.: «Уберите от меня / этого / бородатого комсомольца! — / Десять лет / в хвосте семеня, / он / на меня / или неистово молится, / или / неистово / плюет на меня» (Маяковский 1958: 169).

Образы Двубратского (Безыменского) и Рюхина (за которым иногда видят Маяковского) у Булгакова действительно соположены (см. Гаспаров 1988: 101—102). Оба молоды, оба — известные поэты и оба завидуют славе Пушкина. Не только Двубратский отдал бы «все» за бессмертие Пушкина, но и Рюхин, которого «удачливость» Пушкина ввергает в недоумение: «...в него стреляли удачно. Ему раздробили бедро, и он умер, стеная. И все ему пошло на пользу <...> Многие бы согласились помучиться сутки <...> чтобы потом стоять вот здесь» (в виде знаменитого памятника на Тверской. — С.К.), «Повезло, повезло! <...> стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие...» (Булгаков 1989: 738—739, 401). Б. Гаспаров справедливо связал размышления Рюхина со строками Маяковского «Сукин сын Дантес! / Великосветский шкода! / Мы б его спросили: — А ваши кто / родители? / Чем вы занимались до / 17-го года? — / Только этого Дантеса бы / и видели» (Гаспаров 1988: 102). Ср., кстати, характеристику «сукин сын», приложенную Маяковским к Дантесу, Безыменским — к Алексею Турбину. Но, вероятно, здесь сквозит и стихия анекдотов о Пушкине, порожденных ажиотажем 100-летнего юбилея со дня гибели поэта. В ряде этих анекдотов обыгрывалась аналогичная тема: «Ворошиловский стрелок стоит перед памятником Пушкину: — Какая несправедливость: попал Дантес, а памятник — Пушкину!» или «Товарищ Дантес? Товарищ Пушкин уже вышел!» (История 1992: 47, 43).

Свою реплику Рюхин произносит, стоя на грузовике «во весь рост» (ср. «Во весь голос!»), вытянув руку в сторону «чугунного памятника» (здесь, без сомнения, есть отсылка к пушкинскому «безумцу» Евгению, коррелирующая с «неврастенией» Рюхина, и ироническая отсылка к «ужо тебе!» пушкинского «Медного всадника» — Гаспаров 1994: 59). Маяковский и Безыменский дополнены до триумвирата Александром Жаровым, имплицитно присутствующим в тексте в виде узнаваемого слова «взвейтесь» из песни «Взвейтесь кострами, синие ночи...», которую пело не одно поколение пионеров (см.: Мягков 1993: 134—135).