Вернуться к Булгаковский сборник V. Материалы по истории русской литературы XX века

С. Шаргородский. Трест Б.Г. (Михаил Булгаков и Илья Эренбург)

Вслед за И. Эренбургом М. Булгаков мог бы повторить: «У сердца свои законы, и о Киеве я неизменно думаю как о моей родине <...>. Кажется мне, что только с Липок или с Печерска я могу взглянуть на годы, на десятилетия, на прожитый век»1. Булгаков и Эренбург — не только земляки, сохранившие на всю жизнь любовь к городу детства, но и ровесники: оба родились в прославленном «девяносто одном ненадежном году». Объединяет Эренбурга и Булгакова и еще одно немаловажное обстоятельство: оба пережили в Киеве кровавую гражданскую смуту годов восемнадцатого и девятнадцатого.

Общность локуса и биографии, однако, не есть залог духовной близости. К началу 1920-х годов начинающий писательскую карьеру Булгаков мыслит себя соперником, а в известном смысле и совершенным литературным и личностным антагонистом Эренбурга.

Действительно, в те годы фигуры Эренбурга и Булгакова видятся полюсами некой естественно возникшей оппозиции. Эренбург — выходец из состоятельной и эмансипированной еврейской семьи, Булгакова взрастила среда ортодоксально-православная и по сути охранительная. Эренбург — бунтарь в жизни и литературе, бывший революционер и политический эмигрант, европейский интеллектуал и скептик, воплощение богемы. Булгаков — ценитель «буржуазного» уюта, провинциальный врач, бывший «белогвардеец», традиционалист и сторонник эволюционной преемственности в искусстве и политике. Наконец, Эренбург — один из наиболее модных, читаемых и дискутируемых авторов и существует в литературе и публицистике уже около полутора десятилетий, Булгаков — лишь несколько лет, и настоящая известность у него еще впереди.

По фельетонам и дневнику, «Запискам покойника» и «Белой гвардии» отчетливо видно, насколько внимательно и ревниво относится в те годы Булгаков к успехам коллег по цеху. Среди них и Эренбург: в частности, в феврале 1923 года Булгаков публикует в «Накануне» цикл фельетонных очерков «Столица в блокноте»; цикл этот включает и нередко цитируемую «Биомеханическую главу», где имя Эренбурга впервые сочетается с именем Вс. Мейерхольда и где театральная практика последнего, на примере «Великодушного рогоносца», подвергается осмеянию:

После того, как я убедился, что «Гугеноты» и «Риголетто» перестали меня развлекать, я резко кинулся на левый фронт. Причиной этого был И. Эренбург, написавший книгу «А все-таки она вертится», и двое длинноволосых московских футуристов, которые, появляясь ко мне ежедневно в течение недели, за вечерним чаем ругали меня «мещанином». <...> Я не И. Эренбург и не театральный мудрый критик, но судите сами: в общипанном, ободранном, сквозняковом театре вместо сцены — дыра...2

Приведенный отрывок демонстрирует, что к началу 1920-х годов Булгаков уже давно и пристально следил за литературной деятельностью киевского собрата, причем был знаком и с такими сравнительно «экзотическими» произведениями Эренбурга, как конструктивистское сочинение «А все-таки она вертится» (1922), прославлявшее промышленно-технический прогресс и интернациональный авангард искусств. При этом фигура Эренбурга прочно ассоциируется у Булгакова с литературными и театральными оппонентами: «левым фронтом», сценическими новаторами à la Мейерхольд и «длинноволосыми футуристами».

Наряду с недвусмысленной критикой тех явлений, что расцениваются им как художественное шарлатанство, Булгаков пользуется в фельетоне и куда более тонкими, отнюдь не «лежащими на поверхности» приемами. Так, упоминание «левого фронта» отсылает к актуальной теме — организации ЛЕФа (конец 1922 — начало 1923 годов) и, соответственно, к В. Маяковскому. Неделя чаепитий с футуристами воспроизводит «семизнакомую систему» молодого Маяковского3 и, в обратной последовательности, ситуацию антифутуристического рассказа А. Аверченко «Крыса на подносе»4. Странный эпитет мудрый напоминает о еврейском происхождении Эренбурга, сквозняки в «общипанном» театре Мейерхольда — о веющих и воющих в поэзии и прозе эпохи революционных вихрях, ветрах и метелях.

И все же, несмотря на подобные изыски, фельетонное нападение было лишь проходной шпилькой — в «Роковых яйцах» Булгаков гораздо тщательней подготовил свою атаку. Повесть была в общих чертах завершена осенью 1924 года; здесь Булгаков вновь, точно мейерхольдовские трапеции, обрушивается на знакомую пару Эренбург-Мейерхольд и наиболее свежую экспериментальную постановку Мейерхольда — нашумевший спектакль «Даешь Европу» по роману Эренбурга «Трест Д.Е.» (1923)5. Именно в этом спектакле появился поразивший зрителя и впоследствии красочно отображенный Булгаковым в «Мастере и Маргарите» джаз-банд, широко использовались светящиеся экраны, акробатические и спортивные номера, биомеханические упражнения, движущиеся плоскости в качестве декораций, на сцене появлялся отряд красноармейцев и т. п. У Булгакова «театр покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году при постановке пушкинского «Бориса Годунова», когда обрушились трапеции с голыми боярами, выбросил движущуюся разных цветов электрическую вывеску, возвещавшую пьесу писателя Эрендорга «Курий дох» в постановке ученика Мейерхольда, заслуженного режиссера республики Кухтермана» (2, 76). Пародийные строки Булгакова превратили главную тему романа Эренбурга, историю гибели Европы, в «курий дох», а фамилия самого писателя была весьма показательно искажена6.

Отметим, что одновременно Булгаков, также вполне показательно, проигнорировал связанную со спектаклем публичную полемику Мейерхольда и Эренбурга, которая привела к многолетней размолвке между режиссером и писателем7. Для Булгакова, очевидно, существенней было реальное или кажущееся сходство Эренбурга и Мейерхольда: ведь замысел нападения невинным — на первый взгляд — пародированием театральных реалий, заглавий и фамилий вовсе не ограничивался. Об этом красноречиво свидетельствует дневниковая запись Булгакова, сделанная в ночь на 28 декабря 1924 года, по горячим следам чтения «Роковых яиц» в литературном салоне «Никитинские субботники»:

Вечером у Никитиной читал свою повесть «Роковые яйца». Когда шел туда — ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство. Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное? Тогда невыпеченное. Во всяком случае, там сидело человек 30, и ни один из них не только не писатель, но и вообще не понимает, что такое русская литература. Боюсь, что как бы не саданули меня за все эти подвиги «в места не столь отдаленные» <...>. Эти «Никитинские субботники» — затхлая, советская, рабская рвань, с <...> примесью евреев8.

Данная запись, отразившая характерные для Булгакова 1920-х годов антисемитские настроения, проясняет глубинный смысл выпада в «Роковых яйцах»: отсюда нагнетание настоящих и вымышленных еврейских фамилий (Мейерхольд, Эрендорг и «заслуженный режиссер республики Кухтерман»), а также подразумеваемое еврейское издевательство над духом русской литературы и истории в лице Пушкина и «Бориса Годунова».

Итак, Эренбург для Булгакова — олицетворение как революционного духа и чуждого, радикального и во многом воспринимаемого в качестве специфически «еврейского» художественного авангарда, так и образчик «советской, рабской рвани», не-писателя, литературного пройдохи, который споро откликается на любой злободневный повод9.

Булгаков, конечно, не мог не понимать, что его собственные нападки на Эренбурга отличались такой же фельетонной злободневностью («Что это? Фельетон? А может быть, серьезное?»), но все же по некоторым причинам решил их в повести сохранить. Причины эти, как представляется, выходят за рамки скрытого осуждения пресловутого культурного и бытового «еврейского засилья» и находятся в плоскости «Белой гвардии» (далее БГ) — романа, над которым Булгаков работает с начала 1923-го, если не с 1922 года10. Как раз в этот период, зимой 1923 года, Булгаков совершает первую свою вылазку против Эренбурга; едва ли стоит сомневаться, что спровоцирована вылазка была далеко не только лишь посещением спектакля Мейерхольда или появлением публицистической книги Эренбурга.

Секрет прост: стихи Эренбурга и его газетные статьи киевского периода стали одним из принципиально важных интертекстуальных претекстов «Белой гвардии». Претексты эти, по отношению к ним Булгакова, можно условно разделить на резко противопоставленные друг другу группы — «положительные» (Библия, русская классика от Пушкина и Толстого до И. Бунина, детское чтение от «Саардамского плотника» П. Фурмана до романов В. Гюго11 и «выпусков» Ната Пинкертона) и политически и/или художественно «враждебные» (поэзия авангарда от футуристов и конкретно В. Маяковского до имажинистов, В. Шкловский, И. Эренбург и т. п.). Отметим, что претексты «враждебные», при самом широком использовании, подвергаются в БГ целому ряду операций, от травестирования и пародийного препарирования12 до дискредитации как собственно текстов, так и их «носителей», т. е. авторов, зачастую выступающих для Булгакова своего рода нежелательными свидетелями и альтернативными истолкователями описываемых событий. Таков, к примеру, знаменитый случай Шполянского-Шкловского, таков — по всей видимости — и случай Эренбурга13.

Корни вначале сочувственного, но постепенно все более враждебного внимания Булгакова к Эренбургу тянутся к Киеву времен гражданской войны. Позицию и деятельность Эренбурга среди этой гибельной чехарды войск и правительств можно оценивать по-разному, но трудно спорить с тем, что он был «активной литературно-общественной фигурой» Киева 1918—1919 годов14 и прежде всего — весьма заметным, в том числе и для Булгакова, поэтом и публицистом, сотрудником тех самых газет, что постоянно мелькают в БГ: «Тотчас же вышли новые газеты, и лучшие перья в России начали писать в них фельетоны и в этих фельетонах поносить большевиков» (1, 220). В романе, как легко заметить, описываемую эволюцию Булгакова повторяет — в миниатюре — Алексей Турбин (эпизод с «ежедневной новой газетой «Свободные вести» и похоронами убитых петлюровцами офицеров): от заинтересованного внимания Турбин переходит к возмущению газетной пошлостью и ложью («Ах ты ж, мерзавцы...») и, наконец, к прямой агрессии: «Турбин вытащил из кармана скомканный лист и, не помня себя, два раза ткнул им мальчишке в физиономию, приговаривая со скрипом зубовным: — Вот тебе вести. Вот тебе. Вот тебе вести. Сволочь!» (1, 251).

В сложном интертексте БГ фельетоны и статьи Эренбурга часто выполняют своеобразную промежуточную, посредническую функцию и являются отсылками к функционально более «значимым» претекстам15, на основе которых конструируются большие массивы текста романа. Прекрасной иллюстрацией служит «Господин из Сан-Франциско» Бунина, базис булгаковской надстройки, которую можно условно назвать «сны о доме и Городе». Анализ этих сновидческих отрывков не входит в нашу задачу; отметим лишь, что они во многом выстроены на расширениях бунинских «корабельных» описаний и метафор, а претекстом-посредником выступает фельетон Эренбурга «О праведниках» («Утро», 10 декабря 1918). Данный фельетон восходит к написанной Эренбургом в 1918 году большой статье «На тонущем корабле» и построен, в свою очередь, на сквозной метафоре Киева как тонущего судна:

Цепляясь за спасительные круги, балки и перевернутые лодки, мы стали и бояться смерти и верить в спасение. Мы не считаем набегающих грозных волн, из которых одна, быть может, будет для нас последней. Нам больше не снятся прекрасные фрески в каютах и сладкая музыка, звеневшая в тот миг, когда злая мина пробила броню корабля <...> Вы еще живы, Иван Иванович? Да? Тогда спешите, еще можно достать мартелевский коньяк, познакомиться с m-lle Лили из Вены и ночью побаловаться в «Би-ба-бо». Усталые, неверящие, не помнящие даже былого, обломки всесильного корабля, мы еще можем жевать в паштетных и пить в кабачках. Поет труба архангела, но Марья Петровна еще хочет разок в «баре» выпить коктай. И раздастся над пучиной океана не величавый псалом, но визгливая «ойра». Еще час, день, год? Все равно <...> И средь «буржуазной черни» Крещатика, слушая запах пудры и жирных котлет, я думаю о далекой Москве.

Сравним трансформации этих тем у Булгакова:

Открылись бесчисленные съестные лавки-паштетные, где подавали кофе и где можно было купить женщину, новые театры миниатюр, на подмостках которых кривлялись и смешили народ все наиболее известные актеры, слетевшиеся из двух столиц, открылся знаменитый театр «Лиловый негр» и величественный, до белого утра гремящий тарелками клуб «Прах» <...> В кафе «Максим» соловьем свистал на скрипке обаятельный злобный румын <...> А вдруг? а вдруг? А вдруг? лопнет этот железный кордон... И хлынут серые. Ох, страшно... <...> И пахло жженым кофе, потом, спиртом и французскими духами»; «Очень, очень далеко сидела, раскинув свою пеструю шапку, таинственная Москва» (1, 220 и 219).

Таким же посредником является фельетон Эренбурга «Без бенгальского огня» («Киевская жизнь», 11 сентября 1919) с искаженной цитатой из А. Мариенгофа: «Поэты невзыскательно кощунствуют: «Я вырвал у Боженьки бороду» или «Потащим Христа в Чрезвычайку!» <у Мариенгофа — «Хилое тело Христа на дыбе / Вздыбливаем в Чрезвычайке»>, приводящий Булгакова к имажинистам и их первому массированному выступлению, сборнику «Явь» (1919), где напечатана соответствующая подборка Мариенгофа. Как мы уже показывали, имажинисты стали коллективным прототипом «фантомистов-футуристов» романа, сборник «Явь» — прототипом сборника со стихами Русакова, подборка стихотворений Мариенгофа — основным предшественником творения Русакова «Богово логово» и т. д.

В иных случаях тексты Эренбурга сами образуют систему претекстов, подсказывающих те или иные стилистические или фабульные решения. Такова система, состоящая из фельетона «В Судный день» («Киевская жизнь», 2 ноября 1919) и двух резонансных статей Эренбурга на тему еврейских погромов, «Еврейская кровь» и «О чем думает «жид»», опубликованных в «Киевской жизни» 2 и 22 октября 1919 года (вторая из них была ответом на антисемитскую статью В. Шульгина «Пытка страхом», напечатанную в «Киевлянине»)16.

В «Еврейской крови» Эренбург с негодованием пишет о «белых» черносотенцах — от базарной «бабы с пирожками» до публицистов и «умных писателей» — приравнивающих еврейство к большевизму:

Теперь еще многие верят, что еврейская кровь может помочь от чумной заразы большевизма <...> Если бы еврейская кровь лечила — Россия была бы теперь цветущей страной. Но кровь не лечит, она только заражает воздух злобой и раздором. Слишком много впитала родная земля крови и русской, и еврейской, теплой человеческой крови.

Гневная отповедь «О чем думает «жид» — настоящий гимн русско-еврейскому патриотизму и еврейской любви к России:

Я хочу рассказать о том, что пережил и передумал я в эти дни, и вместе со мной все евреи, для которых Россия — Родина, которые не уедут отсюда ни в Циммервальд, ни в Яффу, ибо дано человеку любить равной любовью родную землю и в годы тучных нив, и в годы голода и смерти. <...> Я пережил великую пытку, В.В. Шульгин, пытку страхом за беззащитных и обреченных <...> Я все это пережил. Я не протестую, не уговариваю. Просто и искренно говорю — думал я в эти ночи о России. <...> В эти ночи я, затравленный «жид», пережил все то, о чем говорит В. Шульгин. Только «пытка страхом» была шире и страшнее, чем он думает. Не только страх за тех, кого громили, но и за тех, кто громил. Не только за часть — за евреев, но и за целое — за Россию. <...> Меня пытали страхом не только за еврейских детей, но и за великое русское дело.

В БГ эта система претекстов претерпевает своеобразные и довольно неприглядные метаморфозы, превращаясь в сцену убийства петлюровским сотником (разумеется, в романе не могли быть отражены ни деникинские, ни тем более «красные» погромы) еврея-подрядчика Якова Фельдмана, финальную сцену убийства еврея на Цепном мосту перед бегством петлюровцев из города и сентенции о крови:

А зачем оно было? Никто не скажет. Заплатит ли кто-нибудь за кровь? Нет. Никто. Просто растает снег, взойдет зеленая украинская трава, заплетет землю... выйдут пышные всходы... задрожит зной над полями, и крови не останется и следов. Дешева кровь на червонных полях, и никто выкупать ее не будет. Никто (1: 422).

Казалось бы, Булгаков лишь подхватывает призывы Эренбурга, рисуя еврея, как и в сопутствующих БГ рассказах 1920-х годов, архетипической невинной жертвой. Но фельетон Эренбурга «В Судный день» подсказывает, что для Булгакова жертва не столь уж «невинна». Речь в нем идет о людях, которые в страшные годы смуты «ничего не делали и умудрились в адовом вихре сохранить мягкие пуховики». Совмещая упомянутые тексты Эренбурга, получим:

Я благословляю Россию <...> Благословляю не кормящие груди и плетку в руке! <...> Ведь не нагайкой же держалась Россия от Риги до Карса, от Кишинева до Иркутска» («О чем думает «жид»»). «О, конечно, вы ничего не умели — ни погубить, ни спасти, ни убить, ни умереть, — крохотные Пилаты с «подсвиченьями», советскими удостоверениями и наивными младенческими улыбочками. Но почему вы так деловито, так настойчиво копили эти перевязанные ленточкой бумажки? И тогда не будет ни милости, ни пощады. Тягче крови падут на роковые весы крохотные разноцветные бумажки. <...> Может быть, в Судный день мы нашими бедствиями и слезами смягчим сердце Господне <...> Но грязной, захватанной керенки, вырученной за нательный крестик убитой матери, не простят («В Судный день»).

БГ:

Да, вид у Якова Григорьевича был такой, как будто он сдурел. <...> Сутулая старушка, мамаша Якова Григорьевича <...> Я, панове, мирный житель. Жинка родит. <...> Нагайка змеей прошла по котиковому воротнику. <...> Посвидчення! Фельдман вытащил бумажник с документами, развернул, взял первый листик и вдруг затрясся, тут только вспомнил... (1, 286).

Далее Булгаков отвечает на поставленный Эренбургом вопрос «О чем думает «жид»», обращая на противника его же оружие — рассуждения о коллекционерах дензнаков из фельетона «В Судный день» с их очевидными реминисценциями из Откровения св. Иоанна Богослова (Откр. Иоанна 3: 15 — «ты ни холоден, ни горяч»). Ответ этот, как следует из БГ и сопутствующих рассказов 1920-х годов, у Булгакова не первый и не последний; но если в рассказе «Набег» дан один вариант ответа, в БГ перед нами — ответ абсолютно иной. И хотя Булгакова трудно заподозрить в идеологическом антисемитизме или обвинить в каких-либо симпатиях к погромщикам, в романе он отвечает Эренбургу в шульгинско-новозаветном стиле — «извергну тебя из уст Моих» (Откр. Иоанна 3: 16). «Боже! Сотвори чудо! Одиннадцать тысяч карбованцев... Все берите. Но только дайте жизнь! Дай! Шма-исроэль!! Не дал»17.

Появление библейских реминисценций вполне закономерно, так как в контексте БГ и в самом деле весьма важна выстраивающаяся в статьях и стихотворениях Эренбурга киевского периода система мотивов, связанных с темами Апокалипсиса, религиозного покаяния и храма Св. Софии. Наиболее характерна в этом плане статья «Воскресение» («Утро», 12 декабря 1918), навеянная ложным известием о смерти В. Розанова:

А все-таки сие Апокалипсис <...> И прилетела губить людей неисчислимая саранча; кажется нам, пришедшим на панихиду, что поминают не только убиенного Василия, но убиенную Россию — любимую мать и великую грешницу. А молитва говорит о воскресении во плоти, и невольно от темных затонов глаз уходит к светлому ясному куполу <...> Россия, о твоем воскресении поют ныне. <...> Лети, лети, неистовый архангел, карай и усни. О воскресении говорят слова молитвы, треск свечей и биение сердец. Воскреснешь!

К статье тематически и хронологически примыкает стихотворение «В Софиевском соборе», часть цикла «О любви», опубликованного лишь в составе киевского сборника Эренбурга «В смертный час»18. Приведем целиком это стихотворение, чьи последние строки кажутся чуть ли не эпиграфом к БГ:

В Софиевском соборе

Снова смута, орудий гром,
И трепещет смертное сердце.
Какая радость, что и мы пройдем,
Как день, как облака, как этот дым вкруг церкви!
Полуночь, и пенье отмирает глухо.
Темны закоулки мирской души.
Но высок и светел торжественный купол.
Смерть и нашу встречу разрешит.
Наверху неистовый Архангел
Рассекает наши пути и года;
А ты их вяжешь иными цепями,
Своим слабым девичьим «да».
Уйдем, и никто не заметит,
И развеет нас ветра вздох,
Как летучий серебряный пепел,
Как первый осенний снежок.
И все же будет девушка в храме
Тихо молиться о своем любимом,
А над ней гореть исступленный Архангел,
Грозный и непобедимый.
Гремите же, пушки лихие!
Томись, моя бедная плоть!
Вы вновь сошлись в Святой Софии,
Смерть и Любовь.

Киев. Ноябрь 1918.

Не стоит и упоминать, что в БГ, начиная со второго эпиграфа «И судимы были мертвые <...>» (1: 179) и заканчивая цитатами из Откровения св. Иоанна в финале, тема Апокалипсиса и покаяния становится одной из магистральных и что озвучивает ее главным образом «футурист-фантомист» Русаков, связанный с Эренбургом через упоминавшийся ранее фельетон «Без бенгальского огня». Одной из центральных в романе становится также сцена молебна и крестного хода в храме Св. Софии, и эта религиозная церемония, отмечающая приход в город войск инфернального «Пэтурры», временами приобретает характер кощунственного действа, черной мессы наподобие той, что описана в известном стихотворении Эренбурга «У Сухаревой башни» — наряду с «Софиевским собором» оно вошло в цитировавшийся выше сборник:

...Приходили душегубы с шлюхами;
Из ночлежек прибегали девки смрадные,
И кряхтели богомолки беспутные,
На охальников нежно поглядывая;
Безрукие, безногие, на колесиках,
Обрубки мяса по камням тащили,
Приодевшись чинно, будто в гости,
Выступали красноносые могильщики,
Играли на гармонике рваные карманники,
Беглые монахи пели «Спаси, Господи!..»
Старухи из богадельни в пояс кланялись,
А мальчишки их щипали досыта.

Ср. в БГ:

Коричневые с толстыми икрами скоморохи <...> Карманные воры с черными кашне работали сосредоточенно, тяжело, продвигая в слипшихся комках человеческого давленого мяса ученые виртуозные руки <...> Черный, с обшитым кожей задом, как ломаный жук, цепляясь рукавицами за затоптанный снег, полез безногий между ног. Калеки, убогие выставляли язвы на посиневших голенях, трясли головами, якобы в тике и параличе, закатывали белесые глаза, притворяясь слепыми. Изводя душу, убивая сердце <...> скрипели, как колеса, стонали, выли в гуще проклятые лиры <...> Косматые, трясущиеся старухи с клюками совали вперед иссохшие пергаментные руки, выли: — Красавец писаный! (1: 383—386).

Очевидно, что в дальнейшем Эренбург как литератор, свидетель и участник событий в Киеве 1918—1919 годов постепенно утрачивает для Булгакова актуальность. Но, приступая к главному роману, который получит название «Мастер и Маргарита», Булгаков все же вспоминает о первом романе Эренбурга, придавая своему Воланду очевидное сходство с «Великим провокатором» Эренбурга — Хулио Хуренито. Как уже отмечалось исследователями, Воланд — наподобие Хуренито — входит в ряд «демонических» литературных героев (Ю. Щеглов) и «длинную вереницу иностранцев-космополитов-персонажей с дьявольщиной» в прозе 1920-х годов (М. Чудакова), а также репродуцирует обстоятельства визитов различных «иностранных знаменитостей» в Москву в 1920—1930-е годы (Б. Гаспаров); остается только добавить, что Воланд, как и Хуренито, также репродуцирует путешествия в Россию знаменитых «мистагогов» и авантюристов XVIII века, Сен-Жермена и Калиостро, и типологически сроден с Хуренито наличием свиты19.

Что же касается Эренбурга, то он, по всей видимости — чему, в связи с описанными здесь интертекстуальными метаморфозами, удивляться не приходится — навсегда сохранил к Булгакову прохладное (мягко говоря) отношение. Закономерно будет предположить, что Булгаков для него являлся олицетворением искусства в равной мере чуждого, ретроградного по форме и существу, духа «монархического», офицерского и имперского, в конце концов духа того Киева, где шилось дело Бейлиса, деда писателя «пан таскал за пейсы», а сам он пережил еврейский погром 1919 года, о котором вспоминал и в статьях, и в рассказе «Старый скорняк» (1928), и в написанных на склоне лет мемуарах.

Существуют определенные свидетельства того, что Эренбург в конце жизни, в особенности после публикации «Мастера и Маргариты», несколько изменил свое отношение к Булгакову. Как вспоминает М. Алигер, «наряду с глубоким интересом ко всем новым явлениям, фактам, именам, книгам, его <Эренбурга> глубоко волновала задача возвращения в строй ряда достойных имен литераторов, долгие годы обреченных на бездействие, на отсутствие нормальных контактов с читателями. Он самозабвенно занимался литературными делами этих писателей, безотказно участвовал и помогал изданию их произведений. И воспринимал как личную радость выход каждой возрожденной книги, будь то старый его друг — Бабель или Марина Цветаева, Андрей Платонов или Михаил Булгаков»20.

Тем не менее, в мемуарах Эренбурга «Люди, годы, жизнь» имя Булгакова упоминается глухо и нехотя: факт весьма необычный для громадной книги воспоминаний, в которой Эренбург подводит итоги жизни и возвращает из небытия сотни имен своих куда менее знаменитых современников. Факт этот тем более необычен, что имя Булгакова, несмотря на закат провозглашенной Эренбургом эпохи «оттепели», никак не было запретным, а появление в печати «Мастера и Маргариты» в одночасье превратило Булгакова в одного из самых читаемых и почитаемых в стране (по крайней мере, в среде интеллигенции) и за ее пределами русских писателей XX века. Не заметить Булгакова, пусть даже на пестром звучащем фоне «оттепели», в особенности же на фоне определенного религиозного или псевдорелигиозного возрождения, в котором роман его сыграл не последнюю роль, было невозможно.

Эренбург, разумеется, упомянутые моменты заметил и отметил, но отметил с неким остранением: «Недавно опубликовали фантастический роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита», написанный тридцать пять лет назад. Ершалаим — живой город, и главы, посвященные Понтию Пилату, я читал как замечательное повествование о нашем современнике, а главы, сатирически изображающие московский быт двадцатых годов, на мой взгляд, устарели»21. Краткое это замечание включено в контекст пространной и многостраничной мемуарной записи о Е. Шварце, чьи пьесы, и в частности «Дракон», по Эренбургу, остаются как никогда живыми и будут «волновать даже наших внуков». Иными словами, повторяя давний булгаковский ход, Эренбург списывает со счетов значительную часть главного, если не лучшего, романа Булгакова как предмет сиюминутного и преходящего читательского интереса, своего рода литературной моды. Видимо, ни «Курьего доха» и погибшего Мейерхольда, ни манипуляций с киевскими текстами Эренбург Булгакову так и не простил.

Примечания

1. Эренбург И. Люди, годы, жизнь: Воспоминания в трех томах. Т. I. М., 1990. С. 282, 286.

2. Булгаков М. Столица в блокноте // Собр. соч.: В 5 т. Т. 2. М., 1989. С. 258—259. Далее в тексте ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома и страницы в скобках после цитаты.

3. Ср. в автобиографии Маяковского «Я сам» (1922, 1928): «Семизнакомая система (семипольная). Установил семь обедающих знакомств. В воскресенье «ем» Чуковского, понедельник — Евреинова и т. д. В четверг было хуже — ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень — это не дело» (Маяковский В. Я сам // Собр. соч.: В 13 т. Т. 1. М., 1955. С. 23).

4. Аверченко А. Крыса на подносе // Собр. соч.: В 6 т. Т. 5: Чудеса в решете. М., 2000. С. 3—8. Рассказ был написан по следам прошедшей в Петрограде в марте—апреле 1915 года «Первой футуристической выставки картин «Трамвай В»»; насмотревшись футуристической живописи, герой рассказа приглашает в гости двух художников-футуристов и под угрозой всевозможных забавных наказаний вынуждает их признаться в шарлатанстве и желании лишь одурачить публику, «шум сделать, разговоры вызвать».

5. Премьера спектакля, основанного на вольной переработке-коллаже М. Подгаецкого, состоялась в середине июня 1924 г. в Ленинграде, затем спектакль демонстрировался и в Москве и широко обсуждался в газетах и театральных журналах.

6. В различных изданиях встречаются такие варианты, как «Эрендорг» и «Эрендорф»; последнее, даже будучи возможной текстологической ошибкой, вскрывает булгаковский замысел: Ehren-burg в переводе с немецкого означает «достойный, славный город», Ehren-dorf — «достойная деревня, местечко».

7. Эренбург хотел самостоятельно переработать свой роман в пьесу; в чрезвычайно резком ответном письме Мейерхольд заявил, что в этом случае пьеса «могла бы быть представлена в любом из городов Антанты, но в моем театре, который служит и будет служить делу Революции, нужны пьесы тенденциозные, такие пьесы, которые имеют в виду одну цель: служить делу Революции. Напоминаю: от проведения коммунистических тенденций Вы решительно отказались, указывая на Ваше в отношении социальной революции безверие и на Ваш природный пессимизм» (Новый зритель. 1924. № 18. С. 16—17). См. также: Эренбург И. Указ. соч. Т. I. С. 330—331.

8. Булгаков М. Под пятой. Мой дневник. М., 1990. Между тем в 1922—24 гг. Булгаков был постоянным посетителем литературного салона Е.Ф. Никитиной, где заработал шутливое, но не лишенное едкости прозвище «человек без манжет» (Фельдман Д. Салон-предприятие: Писательское объединение и кооперативное издательство «Никитинские субботники» в контексте литературного процесса 1920—1930-х годов. М., 1998. С. 90).

9. Ср. появление имени Эренбурга в дневнике Булгакова (запись в ночь на 3 января 1925 г.) в контексте переговоров с «хитрой веснушчатой лисой» Лежневым о продолжении публикации БГ в журнале «Россия», упоминания «еврея Каганского» с мошенническими векселями и т. п.: «Жена сидела, читая роман Эренбурга, а Лежнев обхаживал меня. Денег у нас с ней не было ни копейки» (Булгаков М. Под пятой. С. 39).

10. Как указывает В. Лосев, «не случайно, видимо, уже в марте 1923 г. в седьмом номере журнала «Россия» появилось сообщение: «Михаил Булгаков заканчивает роман «Белая гвардия», охватывающий эпоху борьбы с белыми на юге (1919—1920)» (Булгаков М. Собр. соч.: В 8 т. Т. 2. СПб., 2002. С. 631).

11. Романы В. Гюго, в частности «Отверженные», как претексты БГ рассматриваются в не опубликованной пока работе Т. Рогозовской. Пользуясь случаем, благодарю автора за возможность ознакомиться с данной работой.

12. Примеры таких трансформаций текстов В. Маяковского и имажинистов, в первую очередь А. Мариенгофа, см.: Шаргородский С. Заметки о Булгакове: 1. Фантомист-футурист Иван Русаков // Новое литературное обозрение. 1998. № 30.

13. Хотя Шкловский и послужил основным прототипом Шполянского, в этом характерном для Булгакова составном персонаже при большом желании можно увидеть и некоторые черты Эренбурга киевского периода: выступления с чтением стихов, «организация поэтов», жизнь в кафе и «Прахе» (ХЛАМе), одновременные романы с двумя женщинами (у Эренбурга в Киеве — брак с Л. Козинцевой на фоне продолжающихся отношений с Я. Соммер).

14. См.: Рубашкин А. Незамутненный взгляд // Эренбург И. На тонущем корабле: Статьи и фельетоны 1917—1919 гг. С.-Петербург. 2000. Далее все цитаты из газетных публикаций Эренбурга — по этому изданию. О киевском периоде Эренбурга см. также: Эренбург И. Указ. соч. С. 281—301; Рубинштейн Д. Верность сердцу и верность судьбе: Жизнь и время Ильи Эренбурга. СПб., 2002. С. 60—70; Фрезинский Б. Илья Эренбург в Киеве (1918—1919) // Минувшее: Исторический альманах. Вып. 22. Париж; М., 1997. С. 248—335.

15. В терминологии И. Смирнова это явление можно охарактеризовать как вариант «конструктивной интертекстуальности» (Смирнов И. Порождение интертекста (Элементы интертекстуального анализа с примерами из творчества Б.А. Пастернака). СПб., 1995).

16. Киевский еврейский погром в октябре 1919 г., унесший жизни до 600 человек, был осуществлен деникинскими войсками и их пособниками и спровоцирован временным отступлением сил добровольческих армии из города под напором красных частей — в связи с чем черносотенные организации и издания обвинили еврейское население в предательстве, чуть ли не поголовном пособничестве большевикам, стрельбе в отступающих добровольцев, шпионаже и т. д. (см.: Островский З. Еврейские погромы 1918—1921 гг. М., 1926). В. Шульгин, один из идеологов киевского погрома, писал в статье «Пытка страхом»: «По ночам на улицах Киева наступает средневековая жизнь. Среди мертвой тишины и безлюдья вдруг начинается душераздирающий вопль. Это кричат жиды. Кричат от страха... В темноте улицы где-нибудь появится кучка пробирающихся вооруженных людей со штыками, и, увидев их, огромные пятиэтажные и шестиэтажные дома начинают выть сверху донизу... Целые улицы, охваченные смертельным страхом, кричат нечеловеческими голосами, дрожа за жизнь... Это подлинный непритворный ужас, настоящая пытка, которой подвержено все еврейское население. Русское население, прислушиваясь к ужасным воплям, вырывающимся из тысячи сердец, под влиянием этой «пытки страхом», думает вот о чем: научатся ли евреи чему-нибудь в эти ужасные ночи? Поймут ли они, что значит разрушать государства, которые они не создавали? <...> Проклянут ли они теперь во всех синагогах и молельнях перед лицом всего народа тех своих соплеменников, которые содействовали смуте? <...> Неужели же эта «пытка страхом» не укажет им истинного пути?»

17. Фельетон «В Судный день» послужил также претекстом сцены с Василисой, подсчитывающим спрятанные в тайниках «пятипроцентный», «катеринки», золотые десятки, драгоценности и процентные бумаги, ср. у Эренбурга: «Кто-то борется, кто-то умирает, но коллекционер интересуется своим делом: советские бы сбыть... а что если керенки аннулируют... большевики придут, — Господи, донские! И страшное дело братоубийства, ночные пытки чрезвычаек творятся под мерный шелест кредиток, облигаций, купонов».

18. Эренбург И. В смертный час (Молитва о России): Стихи. Киев, 1919. С. 40. Сборник представляет собою переиздание знаменитой «Молитвы о России» с добавлением ряда ранее не публиковавшихся стихотворений.

19. Щеглов Ю. Романы И. Ильфа и Е. Петрова: Спутник читателя. Т. 1: Введение. Двенадцать стульев. Wien, 1990. С. 35; Чудакова М. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988. С. 387—391; Гаспаров Б. Литературные лейтмотивы: Очерки русской литературы XX века. М., 1994. С. 62; Шаргородский С. Заметки о Булгакове: Необъявленный визит // Nota Bene. 2004. № 3. С. 135—137. Экземпляр российского издания книги Эренбурга (И. Эренбург. Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников. М.; Пг.: Госиздат, 1923) имелся в библиотеке Булгакова, см.: Кончаковский А. Библиотека Михаила Булгакова: Реконструкция. Киев, 1997. С. 91.

20. Алигер М. Нас сдружила поэзия // Воспоминания об Илье Эренбурге. М., 1975. С. 203—204.

21. Эренбург И. Указ. соч. Т. 3. М., 1990. С. 336. В другом месте Эренбург сочувственно цитирует выступление В. Каверина на Втором съезде советских писателей в 1954 г.: «Я вижу литературу <...> которая помнит и любит свое прошлое. Помнит, например, что сделал Юрий Тынянов для нашего исторического романа и что сделал Михаил Булгаков для нашей драматургии» (Там же. С. 270). Можно также заметить, что описание Киева 1918 г. в мемуарах Эренбурга местами отчетливо опирается на Булгакова: «Каждый день открывались новые рестораны, паштетные, шашлычные, северяне после жизни «в сушь и впроголодь» тучнели на глазах. Открывались также казино с азартными играми, театры миниатюр, кабаре» (Эренбург И. Указ. соч. Т. I. М., 1990. С. 287). Ср. в БГ: «Открылись бесчисленные съестные лавки-паштетные, где подавали кофе и где можно было купить женщину, новые театры миниатюр <...> по ночам в кабаре играла струнная музыка <...> город разбухал, ширился, лез <...> до самого рассвета шелестели игорные клубы» (1, 220) и т. д.