— Помилуй, Вакула! <...> все, что для тебя нужно, все сделаю <...> не клади на меня страшного креста!
— А, вот каким голосом запел, немец проклятый!
(Н. Гоголь. Ночь перед Рождеством)
Мотив появления в Москве иностранца отмечен впервые как популярный в русской литературе 1920-х гг. М.О. Чудаковой (Чудакова 1988: 297—300). Называя имена и произведения А. Соболя, А. Грина, И. Эренбурга, О. Савича, она выделяет некоторые особенности этого персонажа — «выдержку, невозмутимость, неизменную элегантность костюма» и то, что «в нем в намеке могут содержаться и дьявольские черты» (Чудакова 1988: 299).
Основная литературоведческая интенция состоит в выделении «иностранного» как «дьявольского», в попытке выстроить «длинную вереницу иностранцев-космополитов — персонажей с дьявольщиной» (Чудакова 1988: 300), однако можно обозначить и другой извод этой темы — определение роли иностранца в советской действительности конца 1920—30-х гг. и его места в советском мифе о новом обществе. В «Мастере и Маргарите» (далее МиМ) этот герой несомненно отразился: на связь с инфернальным началом указывает хотя бы одно из названий самой ранней из известных редакций романа — «Подкова иностранца».
Тема иностранца и иностранного в творчестве Булгакова встречается отнюдь не только в МиМ, отличается многоликостью, но при всей пестроте вкраплений этой темы в разные произведения складывается стройная картина, которая обнаруживает, как правило, органическую связь с художественным целым любого из его текстов. Так, два мира, изображенных в МиМ, многонациональны и многоязычны: это Ершалаим и мир инобытия, где, например, гости на балу у Воланда появляются из разных эпох и разных стран и во второй полной рукописной редакции Коровьев, дунув в лоб Маргарите, дарит ей знание всех существующих языков (Булгаков 1989—1992: 383).
В противовес этому современная Москва у Булгакова подчеркнуто монолитна. Она являет собой герметичное пространство, в котором появление иностранца вполне возможно, но жестко регламентировано, начиная с самого типа прибывшего из-за рубежа человека. Это обязательно должен быть специалист — инженер, консультант, артист или историк, как в данном случае, которые приехали по приглашению или по вызову советских властей. Строго ограничены возможности их передвижения: «иностранцам полагается жить в «Метрополе» (Булгаков 1990: 96), как говорит об этом Босой. Об особых удобствах гостиницы «Метрополь» упоминают также Берлиоз (5, 45) и Иван Бездомный (5, 85).
Иностранцам предписан единый маршрут осмотра достопримечательностей Москвы, хотя в романе из всех из них упоминается только психиатрическая клиника, зато там «каждый день интуристы бывают» (5, 85). Иностранцу положено восторгаться увиденным (ср. реплику конферансье Бенгальского в Варьете: «Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении, а также и москвичами» — 5, 119 — которая тут же дезавуируется свободным от регламента Воландом). Параметры поведения иностранца настолько детализированы, что предусматривают даже объяснение нарушения предписаний. Так, в сцене на Патриарших растерянный Берлиоз приходит к единственно возможной мотивировке нетривиального поведения «иностранца»: «Вот все и объяснилось! <...> Приехал сумасшедший немец или только что спятил на Патриарших — 5, 45. (выделено нами. — И.Б., С.К.)».
Стереотипы и клише проявляются и в восприятии внешности иностранца. Характерные вещи — берет, трость с набалдашником, перчатки, серый дорогой костюм, серые заграничные туфли (ср. также: «<...> пожилой богатый господин-иностранец, в золотых очках колесами, в широком светлом пальто, с тростью» (2, 385) вполне красноречивы, но еще более верным доказательством становится некоторая «неправильность» облика. Так, описав акцент Воланда, ассиметрию в его лице — рот кривой, глаза разные, «правый глаз черный, левый почему-то зеленый, брови черные, но одна выше другой», повествователь делает безошибочный вывод: «Словом — иностранец» (5, 11).
Отношение советских людей к иностранцам в романе можно описать известной булгаковской характеристикой глаз Тальберга в «Белой гвардии» — это отношение «двухслойное». Двойственность здесь задавалась самой идеологической установкой: любой иностранец воспринимался, с одной стороны, как возможный посредник в деловых отношениях страны с заграницей, т. е. залог материального благополучия советского государства, а с другой — как потенциальный вредитель. Отсюда соблюдение протокола: приятие, высокая оценка, даже восхищение. Иностранцы, приезжающие в Советский Союз, описываются чаще всего как классные специалисты. В редакции 1932—36 гг., опубликованной под названием «Великий канцлер» (далее ВК), «знатные иностранцы», осмотрев достопримечательности, высказываются за установление коммерческих отношений с большевиками. Авторская ирония при этом очевидна: такими выводами завершаются восторженные статьи иностранцев, посвященные отнюдь не экономическим достижениям, а «прелестям психиатрической лечебницы» (Булгаков 1992: 99).
Полезные иностранцы, охраняемые государством и находящиеся на особом положении (ср. «Не беспокойте интуриста!» /Булгаков 1993: 40/; ср. также описание роскоши Торгсина — изобилие зеркал и золота, продиктованное желанием подыграть иностранцам, создав якобы нечто привычное для них; представление о восприятии этой роскоши в семье М.А. Булгакова дает дневниковая запись Е.С. Булгаковой о генеральной репетиции «Князя Игоря», в которой явно слышится голос мужа, — «Декорации пышные, масса золота <...> Торгсиновского типа постановка» — Дневник 1990: 52), вызывают подобострастие: «Как же!» — восторженно отвечает ломаной русской речи продавец Торгсина (5, 338). Толпа может даже издать крик «Иностранца бьют!» (Булгаков 1992: 166), сама конструкция которого восходит к боевому кличу «Наших бьют!», а потому он воспринимается как авторская ирония. Но чаще человек из толпы (а толпа, как сказано в ВК, «состоит из пролетариата» — Булгаков 1992: 236) настроен к иностранцам враждебно.
Второй слой отношений к иностранцам также явлен в романе. Сюда относится гневное восклицание Ивана Бездомного, обрывающего нянечку с ее рассказами о чудесах клиники, — «До чего вы все интуристов обожаете» (5, 85). Далее, подыгрывая неприязни Бездомного к иностранцам, Воланд в ВК парадоксальным образом объясняет, почему, «к сожалению», нельзя посадить Иммануила Канта в лагерь: «<...> во-первых, он иностранный подданный, а во-вторых, умер» (Булгаков 1992: 30), то есть смерть оказывается менее значимой причиной, чем иностранное подданство человека.
Далее, моделируя подлинное отношение толпы к иностранцам, Коровьев в сцене в Торгсине разражается «глупейшей, бестактной и, вероятно, политически вредной речью»: «Кто он такой? А? Откуда он приехал? Зачем? Скучали мы, что ли, без него? Приглашали мы его, что ли? <...> он, видите ли, в парадном сиреневом костюме, от лососины весь распух, он весь набит валютой, а нашему-то, а нашему-то что?!», которая «в очень многих людях <...> вызвала сочувствие» (5, 340).
Подобное отношение разделяет и Аннушка, которая при виде спускающихся из квартиры 50 в ВК думает: «Ай да иностранцы! <...> — вот какую жизнь ведут! Чтоб вы, сволочи, перелопались! Мы-то в рванине ходим...» (Булгаков 1992: 162). Вполне солидарен с нею пролетарский поэт Бездомный, которому встреченный на Патриарших «заграничный гусь» антипатичен с первого взгляда (5, 12).
Расхожее мнение об иностранцах-вредителях с иронией повторяет Берлиоз. В ответ на парадоксальное предсказание Воланда: «Вам отрежут голову!» — он «спросил, криво усмехнувшись: — А кто именно? Враги? Интервенты?» (5, 16). Реакция Берлиоза представляет собой отзвуки характерной для эпохи шпиономании, оборотной стороной которой становилась боязнь контактов с иностранцами. Характерны синонимы, которые заменяют в тексте слово «иностранец» и подчеркивают темную, неясную природу этого человека: «неизвестный» (в названии 1-й главы романа), «незнакомец» (5, 15), «неизвестный консультант» (Булгаков 1992: 251), «некий артист» (Булгаков 1992: 445), «таинственный незнакомец» (Булгаков 1992: 106), «странный субъект» (5, 46), таким образом получает право на существование подозрительность, с какой относятся к иностранцам советские люди и естественным продолжением которой становится мысль Берлиоза, отправляющегося звонить «куда следует»: «Его быстро разъяснят» (5, 46).
Один из парадоксов мотива иностранцев и иностранного заключается в том, что иностранцев в Москве нет, хотя все предпосылки их существования в городе налицо. (Булгаков сознательно изменяет текст романа в этом направлении: количество коннотаций с иностранным уменьшается по мере формирования окончательного текста. Так, сведено к минимуму использование иностранных языков; опускаются имена писавших о Христе историков, которых называет в ВК Берлиоз; исчезает директор цирка лилипутов с иностранной фамилией Пульс; выступающая в Варьете «велосипедная семья» Рибби в черновых набросках к роману была выписана из Вены (Булгаков 1992: 285), но в дальнейшем указание на иноземное происхождение утратила и ее новая фамилия Джулли могла восприниматься как традиционный громкий цирковой псевдоним. Почти на нет сходят упоминания заграничных вещей у второстепенных персонажей, хотя, например, в черновых набросках 1929—31 гг. на танцах в Доме Грибоедова фигурирует «кто-то в коротких до колен штанах рижского материала» (Булгаков 1992: 248), в ВК подробно описываются заграничные одежда, обувь и часы председателя секции драматургов Бескудникова (Булгаков 1992: 46) и упоминается «великолепная заграничная шляпа» (Булгаков 1992: 91) одного из посетителей варьете и т. п.)
Заданный первой сценой облик Воланда как иностранного консультанта находит продолжение в теме фальшивого иностранца, которая развивается в эпизоде в Торгсине. Торгсин — означает, как известно, торговля с иностранцами (Словарь 1984: 357), но единственный иностранец в магазине — фальшивый. Встреча Коровьева и Бегемота с «сиреневым клиентом» в Торгсине зеркально повторяет встречу Берлиоза и Ивана Бездомного с Воландом на Патриарших прудах. Здесь можно отметить совпадения в самом общем плане — например, в восприятии иностранца: одному (Берлиозу и Коровьеву) он нравится, другому (Бездомному и Бегемоту) — нет. Просматривается сходство внешнего облика: иностранец брит до синевы (Воланд «выбрит гладко»), на нем шляпа или берет (маркированность особого головного убора в отличие от кепки), шляпа не измята и без подтеков на ленте — эти негативные признаки подразумевают, что у «нашего» человека принципиально обратные приметы (ср.: Понырев «в белых летних штанах с пятном от яичного желтка на левом колене» (Булгаков 1992: 46)). Подчеркнуты и антитетичные признаки: высокий Воланд — и низенький и квадратный «сиреневый»; Воланд говорит практически без акцента, затем переходит на акцент и непонимание русского языка вообще; «сиреневый», наоборот, вначале по-русски почти не понимает и говорит банальности с сильным акцентом, затем, во время разговора о нем Коровьева и Бегемота, спина его вздрагивает случайно, «ибо не мог же иностранец понять то, что говорили по-русски» (5, 338) и, наконец, обнаруживая свою квазииностранную природу, он переходит на чисто русскую речь: «Убивают! Милицию! Меня бандиты убивают!» (5, 341).
И «сиреневый», и фальшивый иностранец Воланд своим обликом и проявлениями отвечают представлениям советских людей о том, каким именно должен быть иностранец. Во-первых, это чужак по внешнему облику, в свете мифа об окруженности страны врагами, раз он враг, то все у него иначе, чем у нас. Его принимают за иностранца в первой же сцене, как иностранца его вначале представляет Азазелло, приглашая к нему Маргариту, как иностранного артиста его воспринимают администрация и публика Варьете и т. п. Между тем читателю его псевдоиностранная природа продемонстрирована сразу: Воланд может быть принят за человека любой национальности (5, 11—18; он действительно «иностранец» для всего подлунного мира); кроме того, мы присутствуем при его самоидентификации: «Я? Да, немец! Именно немец! — так радостно воскликнул немец, как будто ст Берлиоза узнал, какой он национальности» (Булгаков 1992: 238). В окончательном тексте это происходит менее эмоционально: «Я-то?.. — переспросил профессор и вдруг задумался. — Да, пожалуй, немец... — сказал он» (5, 18).
(Можно предположить, однако, что здесь мы имеем дело не только с отсылкой к «Фаусту», в какой бы интерпретации он ни был воспринят Булгаковым, — в оперной, фольклорной или гетевской, но и с давно укоренившейся в России традицией восприятия иностранца чаще всего именно как немца. Об этом считает необходимым упомянуть в своем примечании к «Ночи перед Рождеством» Н. Гоголь: «Немцем называют у нас всякого, кто только из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед — все немец» (Гоголь 1966: 113). То же восприятие обнаруживают и серьезные исследователи. Так, придя к этому выводу, H.F. Jahn в своей работе о патриотизме в русской культуре «прослеживает трансформации образа немца, который начиная с XVIII в. стал наиболее часто изображаемой фигурой иностранца» /Николаева 1997:398/).
За всеми игровыми булгаковскими ситуациями стоит обыгрываемый писателем миф о стране, которая единственная во вражеском окружении строит некое идеальное общество (рай на земле), поэтому все иностранное априорно воспринимается не только как чужое, но и как исходящее от лукавого, от антихриста. Подобное восприятие восходит к русским архаическим представлениям о собственной земле как сакральном пространстве и чужой земле как пространстве враждебном. После Октября этот сложившийся архетип, персонифицирующий врагов в облике инородцев, включил идеологический момент. Схема «праведная земля, строящая справедливость и счастье», противопоставленная чужим землям, сохранилась, но вследствие того, что, уничтожая религиозные основы существования русского народа, новый режим по сути дела заимствовал культовые клише и ставил их себе на службу, рай и ад, которые обычно в религиозных системах выносились за границы земного пространства, теперь оказались элементами планового хозяйства советской страны. При этом противопоставление своего рая, помещенного на земле, предполагало существование «чужого ада», которым становилась любая заграница. По справедливому замечанию исследователя, в советском кино отразились те же тенденции: не акцентировались различия «между местом и временем, географией и историей», адом были и предреволюционное прошлое, и пространство за западной границей (см. об этом: Климонтович 1990).
И хотя Булгаков избегает лобового столкновения принципиальных установок или убеждений, они, тем не менее, сквозят в тексте как утверждение и превознесение «своего», подразумевающее святое служение праведной идее, и тем самым поношение «чужого» как ложного. Одновременно как ложное описано все бывшее, прежнее. Новое конституируется, противополагая себя старому и враждуя с другими идеологиями. Так, высказывание Берлиоза об атеизме, который, по сути, стал новой религией советского государства — «Большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге» (5, 12) — выстраивается как неприятие чужого; утверждение духовной свободы советского человека «Кантово доказательство пригодно для рабов» (Булгаков 1992: 30) — также основано на дезавуировании другого, прошлого. Похвала «нашего» лучшего (напр., клиники) неизменно подразумевает противопоставление «чужому», худшему, а также миру прошлого, принадлежностью которого оказываются прежние соотечественники, ставшие врагами.
Образ иностранца у Булгакова коррелирует с обликом «бывших», людей старого мира, которые подвергались преследованиям, высылкам, а некоторые успели эмигрировать сами (ср. сентенцию Шарикова: «Господа все в Париже!» (2, 189). При отгадке сущности Воланда альтернативой «иностранцу» для Берлиоза и Бездомного становится «шпион», «русский эмигрант» (5, 17; в других редакциях — он «никакой не иностранец, а <...> белогвардейский шпион» (Булгаков 1992: 33) и «эмигрант-белогвардеец» (Булгаков 1992: 237)). Возникает вторая ипостась образа: иностранец-враг, но «свой» враг, т. е. «свой чужой». У него не только иностранный, но и дореволюционный стиль — строгий костюм, подчеркнутая вежливость, изумляющая, напр., Варенуху, вещицы из бывшего мира — золотой портсигар, зажигалка (Булгаков 1992: 31). (Представление о барской сути иностранцев доведено до абсурда в выводе Аннушки, подобравшей на лестнице подарок Воланда главным героям: «Иностранцы подковывали сапоги лошадиными подковами из чистого золота» — Булгаков 1991: 67). Они сразу ведут к выводу: «Он — иностранец», но и к другому, который одинаково может быть отнесен и к иностранцу, и к «бывшему»: «Буржуйская карточка» (в ранней редакции о визитной карточке. — И.Б., С.К.).
Бывший «свой» — всегда чужой. Любой из них враг, он «тот, кто сегодня поет не с нами», его присутствие в стране нежелательно, его уничтожение заранее оправдано (ср. лозунг эпохи: «Если враг не сдается, его уничтожают»). Показательно, что все политические процессы изображали обвиняемых агентами иностранных держав, шпионами, завербованными иностранными разведками. Реалистической мотивировкой этих надуманных обвинений часто служило то, что по роду своей деятельности и месту в социальной иерархии эти люди не могли не встречаться постоянно с иностранцами (руководители государства, сотрудники ВОКС и т. п.).
За изображением иностранцев и иностранного у Булгакова неизменно встает эзотеризм советской действительности. В реальности 1930-х гг. миф о чужом, иностранном, враждебном, сатанинском поддерживался, развивался и обрастал плотью, поскольку служил самооправданию деятельности и само-укрупнению организации, которая непосредственно занималась вопросами пребывания иностранцев в СССР, — ГПУ. В ходе работы над романом МиМ тема ГПУ претерпела существенные и весьма характерные изменения. В ранних редакциях это ведомство называлось своим именем и присутствовало в большом количестве эпизодов, однако со временем обнаружилась авторская интенция представить ГПУ как вездесущую силу «без лица и названья» с использованием при этом эвфемизмов эпохи («разные» учреждения, представившие сводки о Воланде, «там объяснят», и т. п.). Так, например, в «Великом канцлере» Берлиоз, сделав вывод о психическом нездоровье консультанта, идет звонить не в скорую помощь или лечебницу, а «куда следует». Этот эвфемизм в окончательном варианте заменен бюро иностранцев, т. е. на первый взгляд тема ГПУ снята, но в действительности переведена в имплицитный план и еще более интонирована.
Теперь любые официальные учреждения и организации становятся у Булгакова филиалами или двойниками ГПУ. Во всяком случае только так может быть объяснен алогизм положения барона Майгеля, который по своему статусу — бывший, не скрывающий своего происхождения, человек с иностранной фамилией — явно не мог бы состоять на государственной службе, связанной с иностранцами, если бы не выполнял заданий соответствующего характера, которые Воланд определяет как «наушник и шпион». Аналогична в романе роль Семплеярова, который требует объяснить выступление Воланда в Варьете (непременно с разоблачением). Почти все учреждения в МиМ связаны со зрелищами, с театрами, официальное искусство (и литература) становятся у Булгакова едва ли не синонимами всемогущего ГПУ: это и Варьете, и Комиссия зрелищ и увеселений облегченного типа, коротко Зрелищная комиссия, и ее филиал в Ваганьковском переулке, и Акустическая комиссия московских театров, и Бюро по ознакомлению иностранцев с достопримечательностями Москвы, которое тоже относится к Зрелищной комиссии. Стоит упомянуть также о немедленном аресте в финзрелищном секторе бухгалтера Ласточкина и о театре из сна Никанора Босого, чтобы понять, что вся эта сеть предстает как единая организация, наделенная полномочиями сыска и карательных органов. Сюда же добавляется Торгсин с фальшивым иностранцем, который, судя по дальнейшим событиям, присутствует в магазине с тем же заданием, что барон на балу. И, наконец, в тот же ряд можно поставить Массолит, в ресторане которого к Ивану Бездомному с вопросами об иностранном консультанте, якобы убившем Берлиоза, сразу обращается «тихий и вежливый голос» (5, 64).
Эта тотальная система, охватывающая всю Москву, выглядит абсолютным абсурдом на фоне полного отсутствия реальных иностранцев, а следовательно, и реальной опасности для нового режима. Миф об угрозе, которую несут миру иностранцы или «свои чужие», пронизывает сознание нового человека, гомункулуса, сформированного советской властью. Это воздействие настолько укоренено в представлениях рядового человека, что некоторым персонажам романа ГПУ представляется спасителем (Варенуха, Лиходеев и Римский просят спрятать их в бронированную камеру, Иван Бездомный звонит из клиники с просьбой прислать «пять мотоциклетов с пулеметами для поимки иностранного консультанта» /5, 70/).
В окончательном тексте Коровьев в разговоре с Никанором Босым дает шаржированный, но вполне укладывающийся в рамки советского мира портрет иностранца: «Вот они где у меня сидят, эти интуристы! <...> Верите ли, всю душу вымотали! Приедет... и или нашпионит, как последний сукин сын, или же капризами замучает: и то ему не так, и это не так!.. (5, 96). Булгаков подводит читателя к самому значимому из уже упомянутых парадоксов: следов единственного «иностранца», действующего на страницах МиМ, не обнаружено, все причастные к его делу учреждения и лица «решительно и категорически утверждали, что никакого чужого мага Воланда в Москве нет и быть не может» (5, 324). «Совершенно естественно, что возникло предположение о том, что он бежал за границу, но и там нигде он не объявился (5, 373). Иными словами, вся многоступенчатая и разветвленная система работает вхолостую, против фантомного противника, и сама, в сущности, становится деструктивным началом. В ироническом ключе эта мысль высказана в эпилоге, где пострадавшими оказываются ни в чем не замешанные граждане с иностранными фамилиями и приметами, подходящими к описанию Воланда, и черные коты.
Однако реальность вс множестве давала другие, нешуточные примеры: вошедшие в пословицу бессчетные анкеты в качестве обязательного предусматривали вопрос о родственниках и связях с заграницей; можно вспомнить преследования писателей, опубликовавших свои произведения в иностранных издательствах (Пильняк, Замятин). Бытие определяло сознание даже такого внутренне свободного от идеологической зависимости человека, как Булгаков, который, общаясь с иностранцами (напр., с сотрудниками американского посольства), тем не менее, признавался И. Ильфу: «Вообще я иностранцев побаиваюсь. Они могут окончательно испортить мне жизнь» (Ермолинский 1990: 462).
(Мотив иностранца, несущего опасность, встречается в нескольких булгаковских произведениях. Так, в одной из редакций МиМ швейцар «испугался почему-то» (Булгаков 1993: 42), узнав, что Бездомный ловит иностранца. В пьесе «Иван Васильевич» «переводчика в кипятке сварили» (3, 452), а Бунша говорит: «Я ни за какие деньги с иностранцем не стану разговаривать» (3, 454)).
Зато у писателя была возможность оставить свободными от воздействия советского мифа об иностранцах двух главных героев, которые и получают возможность покинуть пределы этого мира и обрести бессмертие.
В одной из редакций романа Воланд иронизировал: «Что же это у вас ничего нету! Христа нету, дьявола нету, папирос нету, Понтия Пилата, таксомотора нету...» Можно продолжить его сентенцию: «Иностранцев тоже нету!» — И в высшей степени характерен ответ Берлиоза: «Ничего, ничего, профессор, успокойтесь, все уладится, все будет» (Булгаков 1992: 35—36).
Литература
Булгаков М. 1989—1990 Собрание сочинений в пяти томах. Москва. Далее все ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием тома и страницы в скобках после цитаты.
Булгаков М. 1991 «Мастер и Маргарита»: ранние фрагменты / Публикация Б.С. Мягкова // Наше наследие. 3, 58—78.
Булгаков М. 1992 Великий канцлер. Москва.
Булгаков М. 1993 Неизвестный Булгаков. Москва.
Гоголь Н. 1966 Собрание сочинений в семи томах. Т. 1. Москва.
Дневник 1990 Дневник Елены Булгаковой. Москва.
Ермолинский 1990 Из записок разных лет: Михаил Булгаков. Николай Заболоцкий. Москва.
Климонтович Н. 1990 Они как шпионы // Искусство кино. 11, 113—122.
Николаева М. 1997 Jahn H.F. Patriotic Culture in Russia During World War I. — Itaca and London: Cornell University Press, 1995 // Новое лит. обозрение. 23, 396—399.
Словарь 1984 Словарь сокращений русского языка. Москва.
Чудакова М. 1988 Жизнеописание Михаила Булгакова. Москва.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |