Вернуться к М.А. Булгаков: русская и национальные литературы

Е.В. Белопольская. Поэтика советского быта в раннем творчестве М. Булгакова

Замечание о том, что изучению «жизнеподобной конкретности булгаковского мира» [4, с. 204] уделяется недостаточно внимания, на наш взгляд, сегодня звучит актуально. При этом необычайный интерес М. Булгакова к социально-бытовой сфере всем очевиден. В нашей статье мы попытаемся проследить, как отображен советский быт в некоторых рассказах и фельетонах М. Булгакова начала 1920-х годов.

Повествуя о «Москве 20-х годов», Булгаков настаивает на глубокой осведомленности в этом вопросе: «Не из прекрасного далека я изучал Москву 1921—1924 годов. О, нет, я жил в ней, я истоптал ее вдоль и поперек» [1, с. 341]. И дальше повторяет: «Читателю, конечно, не интересно, как я нырял в Москве, и рассказываю я все это с единственной целью, чтобы он поверил мне, что Москву 20-х годов я знаю досконально. Я обшарил ее вдоль и поперек. И намерен ее описать. Но, описывая ее, я желаю, чтобы мне верили. Если я говорю, что это так, значит, оно действительно так!» [1, с. 343]. Такая установка писателя позволяет предположить, что, говоря словами А. Чудакова, эстетические корреляты воспроизводимого мира вполне сопрягаются с предметами и явлениями эмпирическими [2, с. 795].

Примечательно, что события даются сквозь призму восприятия героя-повествователя, «из бывших», приезжего, в памяти которого, по всей видимости, жива картинка родного дома. Например, знаменитые семь комнат Турбиных из «Белой гвардии»: «с изразцовой печкой в столовой, которая грела и растила» всю семью, с мебелью «старого красного бархата», «с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом» [1, с. 343], с бронзовой лампой под абажуром, и, главное, с удивительной атмосферой сердечности, взаимного уважения и такта. Поэтому с наступлением «голых времен» булгаковский герой живет с ощущением нарушенного порядка.

Описание подъезда дома с коммунальными квартирами создает впечатление полного упадка и запустения. «На лестнице без перил были разлиты щи, и поперек лестницы висел обрезанный, толстый, как уж, кабель. В верхнем этаже, пройдя по слою битого стекла, мимо окон, половина которых была забрана досками, я попал в тупое и темное пространство...» («Москва 20-х годов») [1, с. 344]. Внутри квартиры обращает на себя внимание нарочитая рассогласованность предметов, часто ущербных, сломанных: «баррикады из двух полок с книгами, старого велосипеда без шин, стульев с гвоздями и трех карнизов» [1, с. 285]. Вещи становятся враждебными по отношению к людям: «...даже я, отлично знакомый с его квартирой, разбил себе оба колена, лицо и руки и разорвал сзади и спереди пиджак по живому месту» («Московские сцены») [1, с. 285].

Общий коридор освещает одинокая лампочка без абажура, символа «прошлой жизни»: «В коридоре, под лампочкой... стоял неизвестный мне гражданин» («Самогонное озеро») [1, с. 308]. Вместо семейных фотографий на стенах появляются портреты пролетарских вождей (К. Маркса, А. Луначарского, Л. Троцкого), которые, наблюдают, нахмурившись, за повседневной жизнью обитателей квартиры. В таком жилище, как правило, нарушено функциональное назначение предметов и комнат: «...ванна, но, конечно, испорченная, видите, в ней ящик с тряпками лежит, не до ванн теперь... вот кухня — холодная. Не до кухонь теперь» («Московские сцены») [1, с. 288]. Изменена геометрия помещения: «Куда я вошел? Черт меня знает. Было что-то темное, как шахта, разделенное фанерными перегородками на пять отделений, представляющих собою большие продолговатые картонки для шляп» («Москва 20-х годов») [1, с. 344]. Хозяин квартиры, бывший присяжный поверенный, вынужденный самоуплотняться и имитировать своей квартире «разруху», «между двумя оставшимися комнатами (гостиная и кабинет) снял двери, превратив их в странное двойное помещение» («Московские сцены») [1, с. 284—285]. Частный быт, по сути, становится публичным, просматриваемым. Приватное пространство особенно легко нарушают «наиболее ценные» в социальном плане жильцы дома — председатель правления, «самое сильное лицо в правлении после председателя» [1, с. 310], квартхоз и т. д. («Самогонное озеро»).

Булгаков показывает, что в новых социальных условиях роль вещи сводится к сугубо утилитарной, а ее эстетическая функция отрицается. Желание украсить свой быт воспринимается как следование буржуазной культуре. Поэтому зеркальный шкаф аттестуется специальной комиссией как предмет роскоши, и только уверения хозяина квартиры в том, что «белье тут лежит последнее, рваное» [1, с. 288] переводит его в разряд предметов необходимости. Вещи старого аристократического быта должны быть старательно спрятаны от чужих глаз. «Хозяин предусмотрительно не зажег электричества, и зеркала, вешалки, дорогие кожаные стулья и оленьи рога расплылись во мгле» [1, с. 286], а «шесть серебряных подстаканников заложил между рваными наволочками» [1, с. 288] в шкафу заблаговременно. В словах хозяина квартиры «Белье, товарищ, предмет необходимости» и «Белье, товарищи, — предмет чистоты» [1, с. 288] слышится актуальная для молодой советской эпохи установка «на целесообразность, гигиену и качество» [3, с. 111].

Этот принцип действовал и в отношении одежды в целом. Поэтому костюм утрачивает индивидуальные черты владельцев. «Пиджачки сомнительные, френчи вытертые» («Столица в блокноте») [1, с. 265] являются здесь знаком социального статуса, не личностных особенностей человека. Любопытно, что герой, услышав стук кулаков в дверь и догадавшись, что к нему пришли по «квартирному вопросу», накидывает «вместо пиджака измызганный френч» («Московские сцены») [1, с. 286]. Полувоенный френч был очень распространенной одеждой в начале 20-х годов. Кстати, его предпочитал носить и Л. Троцкий, чей портрет висел на стене этой квартиры в качестве своеобразного «оберега». Очевидно, что френч, как и портреты вождей-революционеров, должен был информировать о политической благонадежности своего обладателя и о его нежелании привлекать внимание к своей персоне. А повествователь «Сорока сороков» не раз вспоминает свое холодное пальто, в котором он «мерз и бегал» по Москве зимой: «О, чертова дерюга!» [1, с. 274]. Описание подобной одежды у Булгакова часто ограничивается основным цветом, деталью или странным сочетанием, способным оскорбить тонкий вкус. «Люди в серых шинелях и черных пальто, объеденных молью, и девицы с портфелями и в дождевых брезентовых плащах» [1, с. 285], баба «в шерстяном платке с дырой на темени» [1, с. 275], «пиджак и полосатые подштанники» соседа по коммуналке Василия Ивановича [1, с. 346].

Наряду с одеждой обувь тесно связана с телом человека, подразумевается, что она должна быть индивидуальной. По мысли юнгианского аналитика К.П. Эстес, башмаки «защищают и оберегают то, на чем мы стоим, — наши ноги. В архетипической символике ноги олицетворяют подвижность и свободу» [5, с. 221]. В этой связи показательно упоминание героем-повествователем новых ботинок: «Впервые за три года я не «получил» ботинки, а «купил» их; они были не вдвое больше моей ноги, а только номера на два» [1, с. 276]. Отсутствие удобной, по размеру обуви подчеркивает уязвимость положения героя, агрессивность социума к судьбе отдельного человека.

У Булгакова отношения жильцов коммунальной квартиры почти всегда остро конфликтны, но особенно впечатляет полная девальвация родственных чувств: мать истязает своего сына, муж и жена — друг друга и т. д. У людей нет права волеизъявления. Например, бабка Павловна утверждает, что сына «Шурку она имеет права бить, потому что это ее Шурка. И пусть я себе заведу «своих Шурок» и ем их с кашей» [1, с. 309]. Председатель правления запирает жену квартхоза в кладовке (комнате, где хранятся вещи), что подчеркивает уподобление человека неодушевленному предмету. Кстати, это контрастирует с мироощущением повествователя, очеловечивающего птицу, у которой вырывают перья из хвоста: «...на лице у петуха была написана нечеловеческая мука» («Самогонное озеро») [1, с. 308].

Картина коммуналки дополняется соответствующим звукорядом, особенно болезненно воспринимаемым человеком с абсолютным музыкальным слухом: «Это был непрерывный басовый вой в до-диез, вой душевной боли и отчаяния, предсмертный тяжкий вой» («Самогонное озеро») [1, с. 307]. Постоянные крики, вопли, завывания периодически сменяются мелодией матлота, своего рода маркером низовой культуры, олицетворяет которую едва ли не самая яркая фигура времен революции и Гражданской войны — лихой, развязный, склонный к анархии матрос.

Минимальный объем личного пространства, отсутствие звукоизоляции между приватной и чужой зонами рождает ощущение «жизни в трубке телефона», когда слышны и «шепот», и «звук упавшей на пол спички» [1, с. 345]. Фразы соседей из разных комнат проникают через картонные перегородки, и создается впечатление полного хаоса: реплики из одной комнаты-картонки звучат нелепым продолжением из другой. «У тебя есть сахар? (Из крайней)» — «В Люстгартене, в центре Берлина, собралась многотысячная демонстрация рабочих с красными знаменами... (Из соседней правой)» — «Конфеты есть...» (Из противоположной крайней.)» — «Свинья ты! (Из соседней левой)» — «В половину восьмого вместе пойдем!» — «Вытри ты ему нос, пожалуйста...» («Москва 20-х годов») [1, с. 345].

Полная проницаемость между приватным и чужим пространством может привести к утрате личной идентификации: «Через десять минут начался кошмар: я перестал понимать, что я говорю, а что не я, и мой слух улавливал посторонние вещи» [1, с. 345]. К мысли о проблеме коммуникации возвращает эпизод из «Самогонного озера» — ночной визит Ивана Сидорыча «насчет эсперанто» [1, с. 311]. Внезапный переход непрошенного гостя с русского на «удивительно противный язык», «на помесь латинско-русских слов» [1, с. 311] демонстрирует невозможность диалога.

Неудивительно, что проживание в такой квартире становится для жильцов настоящим испытанием на прочность. Жена героя-повествователя признается ему: «Больше я не могу. Сделай что хочешь, но мы должны уехать отсюда» [1, с. 312].

Таким образом, уже в раннем творчестве писателя присутствует глубокая мысль о взаимовлиянии быта и бытия и о драматических последствиях возникшего в обществе дисбаланса. Позиция же писателя в этом вопросе была неизменна: «Люблю порядок» [1, с. 269].

Литература

1. Булгаков М.А. Собрание сочинений: В 8 т. Т. 1: Записки покойника: Автобиографическая проза. — СПб.: Азбука-классика, 2002. — 736 с.

2. Литературная энциклопедия терминов и понятий / Под ред. А.Н. Николюкина. Институт науч. информации по общественным наукам РАН. — М.: НПК «Интелвак», 2003. 1600 стб.

3. Цит. по: Махлина С. Семиотика культуры повседневности. — СПб: Алетейя, 2009. — 232 с.

4. Химич В. В мире Михаила Булгакова. — Екатеринбург: Изд-во Урал. Унта, 2003. — 336 с.

5. Эстес К.П. Бегущая с волками: женский архетип в мифах и сказаниях. — М.: София, 2004. — 496 с.