1. Одна «звезда» — «ведетт». Гвоздь ревю (vedette).
2. Несколько «боте» — красавиц. Они не обязаны быть ни актрисами, ни певицами, ни танцовщицами. Les beautés. Они созданы для того, чтобы ими любоваться.
3. «Les élégantes». Хорошая фигура обязательна. Уменье носить платье. И само собой разумеется, — внешняя привлекательность.
4. «Ля коммер» — la commère. «Кумушка». Обязательно артистка, скорее характерная, умеющая все делать, а главное — играть. Она как бы конферансье спектакля. Обычно приглашается из драматического театра на время, пока идет ревю. Не обязана быть ни красавицей, ни «элегант».
5 и 6. Статистки. Просто — толпа и «ню» — обнаженные. Вся тяжесть ложится на последних. Они переодеваются (скорее — раздеваются) раз по десять — пятнадцать за вечер и присутствуют на сцене в течение всего спектакля. Они — декоративная оправа всего ревю.
7. Балет. Вводные номера. Чаще всего американки с каким-нибудь балетным трюком. И кордебалет.
8. Герлсы, начиная с девочек от 10 лет (девочек 25—30). Загримированы под взрослых герлс, в тех же костюмах, что и актрисы. Участвуют в первом отделении. По контракту, к 10 часам должны быть уже свободны. Живут все вместе, пансионом. Опекает и учит их пожилой англичанин пасторского типа.
В ревю «Безумство из безумств» («Folie des folies») поставили «Пир Клеопатры». Клеопатра — красавица Мари Франс. Она яркая блондинка. Волосы ее с каким-то розоватым отливом. Кожа нежно-белая. Глаза темные. Высока ростом, тонка... Ее любовник и раб — негр. У этого артиста такой поразительный слух, что он останавливает оркестр, если хоть самый незначительный инструмент чуть-чуть сфальшивит. Он улавливает то, что недоступно даже уху дирижера. Для их номера создана специальная декорация. Вся сцена с ложем Клеопатры, светильниками, фонтаном под музыку выдвигается к первым рядам партнера. Любовник-негр, ужаленный змеей, коварно преподнесенной Клеопатрой после страстных объятий, умирает почти что над головами первых рядов партера.
И вот в один прекрасный день Клеопатра — Мари Франс — не пришла на спектакль и не принесла в дирекцию никаких объяснений. В последний момент загримировали и облачили в костюм румынку, совершенно иной тип — смуглую брюнетку. Каково же было удивление всех артистов и дирекции, когда дали занавес и у барьера ближайшей к сцене ложи они увидели Мари Франс во всем ее великолепии, в нимбе золотисто-розовых волос, в черном бархате, особенно ярко оттеняющем ее кожу. Прекрасное лицо ее не отражало ничего (так же бесстрастно поднесла она ядовитую змею к рабу-возлюбленному, исполняя роль Клеопатры). Из-за ее обнаженного плеча виделось будто нарисованное на шелку лицо-маска японца в безукоризненном смокинге.
Артисты едва доиграли до антракта — так им не терпелось узнать, в чем дело. В дирекции тоже волновались: срыв спектакля, отсутствие без предупреждения да еще такая демонстрация! Как только дали свет в зале, в ложе Мари Франс появился «Квазимодо» (так прозвали артисты соглядатая и правую руку дирекции):
— Мадемуазель, — сказал он, — нарушение контракта без уважительных причин...
Мари Франс не дала ему закончить фразы. «Принц», — сказала она, оборачиваясь через плечо к японцу. Принц спросил: «Сколько?» — и мгновенно подписал чек на 20 тысяч франков. Мари Франс даже бровью не повела и не оглянулась на Квазимодо. Такой же прекрасной царицей просидела она и второе действие.
— Вот счастливица! — вздыхали за кулисами статистки. — Вот это так устроилась... Только спросил, сколько, и подписал чек. Каково! А она сидела как кукла!
— Но какая же она красавица! — сказал кто-то.
— Вовсе уж она не такая красавица — у нее глупое лицо!
— Лили! Это ты из зависти!
— Дай мне принца, и я буду красавица, — огрызнулась Лили, рассматривая в зеркале свое волшебно измененное гримом лицо.
Тогда впервые в Париже появился джаз, и назывался он «джаз-банд». В него входило много музыкантов. Мелодии были насыщенные, шумные. Бил барабан, звенели колокольчики, гудели трубы, надсаживались пианино. — Ха-ха-ха-ха! — хохотал саксофон, да не один, а несколько попеременно.
Центр номера — молодая «бескостная» американка. Она выманивает по очереди музыкантов оркестра с инструментом, чтобы показать какой-нибудь трюк. То она одним взмахом кладет ногу на его плечо, то она перегибается назад, молниеносно образуя мост, то она по-восточному садится на пол, и руки ее, извиваясь, двигаются независимо от туловища. То она комически марширует под барабан, нахлобучив на голову музыканта какой-то фантастический колпак. И все это в темпе музыки! Номер был идеально отработан и кончался тем, что она взлетала на вытянутые руки джазбандистов, и они торжественно уносили ее со сцены. Тогда все это было внове.
На репетициях артистку всегда сопровождала пожилая пристойная дама — мама или тетя...
Кроме «ню» в откровенном виде, театр стремится к тонкой эротике, выверяя и так уже хорошо выверенные за долгие годы ее приемы. Вот на сцену под нежную музыку в плавном ритме выходят очаровательные девушки в костюмах сороковых — пятидесятых годов: шляпы кареткой, черные, спереди по горло закрытые атласные платья, кринолины, отороченные белым мехом, в черных перчатках, с белыми муфточками, у пояса ярко-красный цветок. Девушки поворачиваются спиной — спина голая, а ниже талии — вырез в виде большого сердца. Очень пикантный прием. И так во всех деталях.
Наша «ведетт», приглашенная на ревю «Безумство из безумств» — Женни Гольдер, темно-рыжая, хрипловатый голос, худая, слегка сутулая. Громадные глаза, чудные зубы, крупные черты лица. По-французски говорит с каким-то особенным акцентом, что очень ценят парижане. Одевается просто (о, эта дорого стоящая простота, когда скромное модельное платье стоит тысячи франков!). Драгоценности надевает в зависимости от цвета платья: к зеленому — изумруды, к красноватым тонам — рубины, к белому или черному — жемчуга. Пускает в глаза атропин. Они, и без того огромные, принимают неестественные размеры.
«Ведетт» — звезда представления. Она должна уметь делать все: петь, танцевать, играть. В свое время очень удачно совмещала все эти жанры любимица Парижа Жозефина Бэкер.
Нравится ли мне Гольдер? Нет, определенно не нравится. Я нахожу, что в ней совсем нет женского обаяния, которое сейчас стали называть «секс-апил». Спустя несколько лет, когда я была уже в Москве, случайно прочла в одном французском журнале, что известная австралийская артистка Женни Гольдер покончила самоубийством, когда узнала о смерти своего возлюбленного, банкира-миллионера Лёвенфиша. Много шума в Европе наделала странная его гибель: он выпал из самолета, когда пролетал через Ла-Манш. Одни газеты утверждали, что это самоубийство, другие, — что убийство.
Вот какие неожиданные повороты могут случиться с, казалось бы, безмятежным существованием баловня театральных подмостков!
На постановку ревю тратится больше миллиона франков. Представление держится долго: года два-три. Затраты окупаются с лихвой.
Идет 1921 год, а выпуск ревю рассчитан на 1922-й, когда исполняется двести лет со дня рождения Мольера. Такая дата обязательно должна быть отражена в спектакле. Надо признаться, что Мольера к программе ревю приклеили довольно неуклюже.
На сцену вносят раззолоченный портшез, в котором сидит нарядный, в богатом камзоле, шляпа в страусовых перьях, Мольер, а мы вокруг пританцовываем и поем: «C'est Molière qu'on fête»... А дальше перед ним разворачивается представление: жизнь Парижа наших дней, а заодно показаны и наиболее яркие события прошлого, совершенно не стесняясь исчислением веков. (Вот и Клеопатра со змеей сюда тоже попала...)
Зима. Дождь. Изредка снег. Когда он выпадает, появляются художники. Они спешат запечатлеть Париж под снегом, пока он не растаял...
До нас дошли слухи, что в Берлине организуется новая газета «Накануне».
Василевскому не сиделось на месте: он поехал в Берлин, чтобы узнать все подробности. Я осталась в Париже с длительным ангажементом, вся погруженная в последние репетиции перед премьерой. Колено болело, но я крепилась, надеясь, что опухоль рассосется понемногу, сама собой.
Костюмы нам сшили великолепные: серебряный лиф, юбка из страусовых перьев двух тонов: в основе ярко-желтых, на концах, где самый завиток, — оранжевых. Шапочка тоже серебряная, отделанная такими же перьями. Для вальса Крейслера (подразумевалось, я — юноша) мне сшили полупрозрачные штанишки, украшенные маленькими ромашками.
Моя фотография в костюме из страусовых перьев, снятая у Валери (Walery Paris), долго была выставлена на Больших бульварах. Я даже не представляла себе, что это такая знаменитая фирма. Недавно в журнале «Иностранная литература» (№ 1, 1971) в опубликованной переписке Ивана Сергеевича Тургенева с дочерью Полины Виардо Диди упоминается фотография Валери. Правда, Иван Сергеевич не очень доволен его работой и просит Диди сняться в другой фотографии. (Письмо из Спасского от 22/10 июня 1874 года.)
Но все равно: мне было приятно хотя бы узнать, что Иван Сергеевич упоминает эту фирму. Я с каким-то новым отношением посмотрела на свою карточку.
К нам в балетную группу дирекция пригласила балерину Петербургского Императорского Мариинского театра Седову. Это крупная (слишком крупная для балета) женщина, настоящая классическая балерина, совершенно лишенная женской привлекательности. На карточке она — в центре, с поднятой левой рукой, правую протянула кавалеру.
Скажу несколько слов о дисциплине. Она была железная, с системой штрафов за малейшее нарушение.
Моя последняя репетиция. В картине «Ночь на колокольне Нотр-Дам» участвовала вся труппа. По углам таинственно вырисовывались химеры. Зловещий горбатый монах в сутане стоял под громадным колоколом, простирая руки над вырывающимся из-под его ног пламенем. Из пламени медленно поднималась фигура лежащей женщины. Черный бархат скрадывал железную подпорку, и казалось, что женщина плывет в воздухе. На колоколе, привязанная гирляндами цветов, висела совершенно обнаженная девушка. В полутьме мерцало ее прекрасное тело, казавшееся неживым. Голова, в потоке темных волос, была безжизненно запрокинута.
Под звуки глазуновской «Вакханалии» оживали химеры. Ведьмы хороводом проносились вокруг монаха. Вдруг одна из них крикнула: «Она умерла!» и остановилась. Произошло смятение. Задние наскочили на передних.
— Где? Кто? — Оркестр продолжал играть. — О! Умерла!
— Тихо! — крикнул режиссер. — Без паники!
Артистку сняли с колокола. Она была в глубоком обмороке. Впопыхах ее положили прямо на пол. Появился врач, запахло камфарой. «Она закоченела, — сказал он. — Прикройте ее!» Монах набросил на девушку свою сутану.
— Surmenage (переутомление)! — констатировал врач, отнимая стетоскоп от нежной девичьей груди. Прошло несколько долгих минут, прежде чем она пришла в себя. Она открыла огромные, темные, без блеска глаза и заплакала. Ее унесли в кабинет режиссера.
Финал прорепетировали быстро, почти что скомкав.
Позже я разговорилась с этой артисткой. Она спросила:
— Вы знаете, сколько раз я появляюсь на сцене голая? Пятнадцать раз. И все подолгу. Немудрено, что под конец я изнемогла.
— А нельзя ли поступить в такой театр, где не нужно так много раздеваться?
Она вскипела (я поняла, что допустила оплошность):
— Я на их гроши не проживу. Ты понимаешь? (Она даже не заметила, как перешла на ты.) Таких натурщиц, как я, в Париже сотни, нет, что я, — тысячи, и они рвут друг у друга кусок хлеба. Не работай я здесь, я бы не получала выгодных предложений позировать, я бы не снималась в кино. Ведь будь я урод, меня бы здесь не держали? А раз держат на амплуа «ню», значит, стоит. Теперь понимаешь?
— Il faut manger, mon petit! — Есть-то надо! — философски заключила она.
* * *
Из Берлина Василевский вернулся слегка растерянный, но окрыленный. Он познакомился с будущим главным редактором газеты «Накануне» профессором Юрием Веньяминовичем Ключниковым и договорился, что переедет в Берлин и будет сотрудничать в газете. Она должна быть широкого профиля с участием эмигрантской интеллигенции и советских писателей. Подразумевалось, что эмигрантская интеллигенция примкнет к движению «смены вех» (название взято от наименования сборника «Смена вех», вышедшего в Праге в 1921 г.).
Смена вех — процесс постепенный, основанный на пересмотре позиций «непризнания» большевистской революции и на медленном превращении человека «безродного» в человека, заново нашедшего родину и желающего вернуться в Россию. Не ошибусь, если скажу, что «чувство родины» — у одних более ярко выраженное, у других глубоко запрятанное, — невытравимо жило в каждом эмигранте...
Что мне Париж, раз он не русский!
Ах, для меня под дождь и град
На каждой тумбе петербургской
Растет шампанский виноград...
Так поэт Николай Агнивцев выразил свою тоску по родине...
Глубоко опечаленная слушала я Василевского и поняла, что пребыванию в Париже приходит конец. Я знала, что больше уж никогда — никогда! — парижский фонарь не будет светить в мое окно...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |