Вернуться к И.С. Урюпин. Творчество М.А. Булгакова в национально-культурном контексте эпохи

§ 5. Народ и интеллигенция в художественной концепции М.А. Булгакова

Тема народа, магистральная в русской литературе послереволюционной эпохи, воплощенная в монументальных эпических полотнах («Жизнь Клима Самгина» М. Горького, «Хождение по мукам» А.Н. Толстого, «Тихий Дон» М.А. Шолохова, «Преображение России» С.Н. Сергеева-Ценского), получила свое развитие и в произведениях М.А. Булгакова. Уже в первом романе писателя критик А. Лежнев, один из ведущих теоретиков группы «Перевал», в «Литературных заметках», опубликованных в журнале «Красная новь» (1925. № 7), обнаружил несомненное влияние на проблематику и поэтику булгаковского эпоса историософской концепции Л.Н. Толстого, проявившейся «в самом подходе к изображению личности на фоне истории»1 и ее взаимодействию с народом. Как и в эпопее «Война и мир», опровергающей господствующую в европейской науке «теорию о перенесении совокупности воль масс на исторические лица» («как только являются революции, завоевания, междоусобия, как только начинается история, — теория эта ничего не объясняет»)2, в «Белой гвардии» М.А. Булгакова утверждается очевидное противоречие между «волей масс» и действиями «исторических лиц». Полностью разделяя мысли своего великого учителя, художник XX века иллюстрирует их фактами из современной действительности: «Жизнь народов не вмещается в жизнь нескольких людей» [Там же], самонадеянно уверенных в том, что именно они «выражают жизнь народа»3. Данная идея, по замечанию В.Б. Петрова, лежит в основе художественной аксиологии писателя: «народ определяет судьбы истории, и непонимание этого влечет за собой трагедию»4 (курсив В.Б. Петрова. — И.У.).

Наблюдая за разгулом революционной стихии, М.А. Булгаков еще больше убеждался в правоте толстовской историософии: ни лидеры украинских самостийников во главе с Петлюрой, ни марионеточное правительство гетмана Скоропадского, ни большевистские вожди (Ленин, Троцкий) вовсе не выражают «волю народов», слепо движимых их деспотическим авторитетом, — подлинная народная воля, остающаяся неведомой для власть придержащих, определяется «личными интересами» миллионов отдельных граждан — таких как Турбины, Мышлаевский, Шервинский, Лариосик и многие другие безвестные «герои времени». «Личные интересы настоящего, — утверждал Л.Н. Толстой, — до такой степени значительнее общих интересов, что из-за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий»5. А между тем этот «общий интерес» является производным от интереса сугубо частного, игнорирование которого приводит к утрате свободы человека и, как следствие, порождает тоталитаризм в государственном масштабе, что, собственно, и произошло в Советской России.

Выражая протест против подавления личности всеобщей политической необходимостью, М.А. Булгаков в романе «Белая гвардия», а затем и в пьесе «Дни Турбиных» намеренно оставляет за пределами своего художественного внимания социально-исторический аспект происходящих событий и изображает гармоничный мир русской «интеллигентско-дворянской семьи», всей своей привычно-обыденной жизнью противостоящей хаосу истории, как некогда противостояла ему и семья Ростовых, сама не ведая того: «Только одна бессознательная деятельность приносит плоды <...> Значение совершавшегося тогда в России события тем незаметнее было, чем ближе было в нем участие человека»6.

Личная инициатива и личная ответственность отдельного человека, совсем не исторического героя, в настоящей истории общества значит несоизмеримо больше, чем решения вождей и политиков, наивно уверенных в своей исключительности, мнящих себя вершителями судеб. В этом был убежден Л.Н. Толстой: «Человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью» [Там же]. М.А. Булгаков в 1930-е годы вынужден был признать справедливость такого, на первый взгляд, парадоксального утверждения, глубинный смысл которого неожиданно раскрылся писателю в условиях сталинского режима.

Историософские прозрения Л.Н. Толстого, показавшиеся М.А. Булгакову необычайно созвучными с его собственным мироощущением, собственным пониманием современности, побудили драматурга обратиться к инсценировке великого романа. Булгаковская пьеса «Война и мир», представляющая, по замечанию В.В. Новикова, достаточно смелое сценическое переложение грандиозного эпоса, «развивается как смена одних кульминаций другими — волна за волной», «в этих кульминациях» «Булгакову удается связать движение чувств героев, раскрытие их нравственного мира с движением и развитием сложнейших и противоречивых исторических событий»7. Однако внешняя событийность и хроникальность, составляющая структуру драматического произведения, его родовую сущность, полностью не удовлетворяла художника, ставившего главной целью инсценировки отнюдь не передачу динамики сюжета «Войны и мира», а философию жизни и истории, воплощенную Л.Н. Толстым в романе. Отсюда введение в число действующих лиц фигуры Чтеца, аналогичной роли «Первого в спектакле» в булгаковских «Мертвых душах». Чтец, по мысли драматурга, должен был не только комментировать / разъяснять происходящие события, логически соединять / «сцеплять» эпизоды и сцены, многие из которых в эпопее разворачиваются одновременно, но и выражать чрезвычайно важные идеи, акцентируя внимание на их актуальности и поразительной созвучности духу времени — XX веку.

Одна из таких идей — обусловленность исторического бытия народа, его судьбы / участи, его бед и трагедий не исключительной тиранией вождей, а всем ходом жизни русского человека в отдельности и русских людей в целом. «Миллионы людей, — провозглашал Чтец, — совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершившие их, не смотрели как на преступления»8. Эти слова, обращенные к зрителю, в контексте булгаковской инсценировки объясняют не только «противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие» [Там же] — войну вообще, но и вызывают ассоциации, связанные с современностью — и недавней Гражданской войной, и новым «самодержавием» большевиков.

Ответственность за происходящие события несет весь народ и каждый человек, являясь его неотъемлемой частью, — эта толстовская формула в пьесе «Война и мир» была последовательно реализована М.А. Булгаковым. В ключевом эпизоде инсценировки, очень важном для понимания историософской концепции Л.Н. Толстого, а вслед за ним и М.А. Булгакова, Наташа Ростова, интуитивно постигшая духовный смысл разразившейся в России катастрофы, молила Бога о прощении «всех за все»: «О, ужас перед наказанием людей за их грехи! Это за мои грехи!»9. Так в пьесе актуализируется заветная идея Ф.М. Достоевского, выраженная им в романе «Братья Карамазовы»: «воистину всякий пред всеми за всех виноват»10. И потому все — и властители, известные исторические деятели, и простые, безвестные люди — в равной мере являются творцами судьбы Отечества. Осознание этого приходит и к Пьеру Безухову. Он «почувствовал, что для него открылось что-то новое, — вечно мучивший его вопрос о тщете и безумности всего земного перестал представляться ему»11. Все обрело смысл: и каждый его, казалось бы, незначительный, сугубо частный поступок, стал восприниматься важным звеном во всеобщей, исторической цепи. К Пьеру постепенно пришло осознание того, что и он причастен к славе русского оружия: если бы не было его отчаянной попытки противостоять французу на Бородинском поле, если бы не замыслил он бросить вызов самому Наполеону, если бы не оказался схвачен врагом в сожженной Москве, то, возможно, исход войны был совершенно иным. И потому в финале пьесы он признается Наташе в том, что ни в коей мере не жалеет о своих «несчастьях, страданиях», которые по сути явились его вкладом в победу: «Да ежели бы сейчас, сию минуту мне сказали: хочешь оставаться чем ты был до плена или с начала пережить все это? Ради бога, еще раз плен и лошадиное мясо»12.

Убеждение Л.Н. Толстого об обусловленности «большой» истории миллионами «малых» историй предельно точно и образно было сформулировано художником в эпилоге романа «Война и мир»: «Как солнце и каждый атом эфира есть шар, законченный в самом себе и вместе с тем только атом недоступного человеку по огромности целого, — так и каждая личность носит в самой себе свои цели и между тем носит их для того, чтобы служить недоступным человеку целям общим»13. Справедливость этой идеи для М.А. Булгакова была очевидна и доказывалась вполне конкретными примерами, которыми изобилуют произведения писателя середины 1920-х годов, прежде всего роман «Белая гвардия», не случайно названный О.С. Бердяевой «романом толстовского типа»14. Он пересыпан сюжетными ситуациями, поворотами, подтверждающими правоту Л.Н. Толстого. Герои романа, переживая свои личные драмы, свои отдельные судьбы, вместе с тем оказываются в ответе за судьбу и трагедию всей «белой гвардии» России. Это понимают и Мышлаевский, искренне возмущающийся бессовестностью генералов и самого гетмана, сдавшего Город петлюровцам и бежавшего из него, «как последняя каналья и трус!»15, и Алексей Турбин, готовый до конца оставаться верным присяге, и полковник Най-Турс, чувствующий ответственность за своих подчиненных, и полковник Малышев. Последний находит в себе нравственную силу принять решение о роспуске артдивизиона, чтобы сохранить жизни юнкерам и офицерам белой гвардии, обреченным на бессмысленное столкновение с петлюровскими войсками: «Своих я всех спас. На убой не послал! На позор не послал!»16. В пьесе «Дни Турбиных» эту ответственность берет на себя Алексей Турбин: «Приказываю всем, в том числе и офицерам, снять с себя погоны, все знаки отличия и немедленно же бежать и скрыться по домам»17. В этом поступке честного человека, верного незыблемым нравственно-этическим заветам отцов, не помышляющего ни о каком компромиссе с совестью (если вообще можно назвать таким «компромиссом» цинически-малодушные действия гетмана, «бросившего на произвол судьбы армию»18, или князя Белорукова), проявился кодекс чести настоящего русского офицера-интеллигента, готового пожертвовать жизнью во имя Отечества, но не приемлющего напрасного кровопролития, тем более насилия по отношению к своему ближнему.

К насилию толкают белую гвардию политические интриганы, «генералы и та же штабная орава», которые «заставляют драться с собственным народом»19. В случае поражения они, не задумываясь, сразу же предадут свою «Добровольческую» армию и «убегут за границу»; их безответственный призыв — «На Дон!.. К Деникину!» [Там же] — опасная демагогия, разжигающая гражданскую рознь и подталкивающая русских солдат к неизбежному столкновению со своими единокровными братьями. В этом был убежден и офицер-интеллигент из эпопеи А.Н. Толстого «Хождение по мукам» Вадим Рощин: «Добрармия — это всероссийская помойка. Ничего созидательного, даже восстановительного в ней нет и быть не может. А наломать она может, и даже весьма серьезно... Жалко, что поздно все это понял... Но рад, что понял...»20.

Идеологический оппонент М.А. Булгакова, А.Н. Толстой, осмысливавший в своей трилогии события Гражданской войны с позиций «правоверного» коммуниста, выражал свое категорическое неприятие «белой гвардии» вообще, называя ее «всероссийской помойкой», с чем, разумеется, не мог согласиться автор «Дней Турбиных», возмущавшийся малодушием и цинизмом некоторых генералов и военачальников, недостойных белого движения — «белогвардейской рати святой»21, как называла ее М.И. Цветаева. М.А. Булгаков, нисколько не идеализируя Белую гвардию, выступал против очернения честных русских офицеров-интеллигентов их классово-политическими соперниками из числа большевиков, ополчившихся против «интеллигентщины» и «булгаковщины». В разгромной статье-рецензии на мхатовский спектакль «Дни Турбиных», опубликованной в журнале «Новый зритель» (от 12 октября 1926 года), А. Орлинский негодовал по поводу того, что драматург дерзнул представить в своей пьесе «белую гвардию» «в быту добрую, в идеях последовательную, в ее действиях героически настроенную»22. «Зритель, — резюмировал критик, — невольно спрашивает себя: "За что же пролетариат расправляется со столь "хорошими ребятами", которые <...> обладают почти всеми человеческими добродетелями, от идейности и мужества до человечности и добродушия в каждом шаге, единственная вина которых в том, что они временно заблудились, пойдя за генералами?"» [Там же]. Как бы ни выступал А. Орлинский против идеологии булгаковской пьесы, называя ее «исторически и политически вредной»23, он не мог не признать, что представители белой гвардии в ней нравственно безупречны, они хорошо осознают свою историческую обреченность, принимают и понимают разразившийся над ними народный гнев.

М.А. Булгаков в отличие от А.Н. Толстого, идеализировавшего народ в трилогии «Хождение по мукам», особенно во второй ее части — романе «Восемнадцатый год», видит в революционном народе темное, звериное, страшное начало самоистребления, которое не может оправдать, как не может оправдать и интеллигенцию, десятилетиями не замечавшую в своем прекраснодушном отношении к «простонародью» дремавшие в нем деструктивные силы и оказавшуюся жертвой его агрессии. То, что понял Вадим Рощин (прототипом которого был Е.А. Шиловский, ставший после развода с Еленой Сергеевной, мужем дочери А.Н. Толстого Марианны), пройдя тернистый путь нравственных, политических, мировоззренческих испытаний, пережив свое поистине «хождение по мукам» в поисках правды-истины, Алексей Турбин осознал сразу же в момент катастрофы, произошедшей в России в «великий и страшный год по Рождестве Христовом 1918»24: «Народ не с нами. Он против нас»25. Ошеломившая героя суровая правда о незнании интеллигенцией своего народа, которому она отдавала все свои силы, жертвовала собой, искренне служила, просвещая и просветляя его, навеяла мысль о конце России, Города, превращающегося «в пустыню», оставляющего «одни тени "уходящих людей"», «людей уходящих или готовящихся уйти, как Турбины»26 (выделено И. Золотусским. — И.У.).

Уходящий из мира Алексей в пьесе «Дни Турбиных» с горечью констатирует непреодолимую пропасть, разверзшуюся между ним и народом, и это вызывает у него приступ отчаяния: «Значит, кончено! Гроб! Крышка!»27. «Мы были не правы, мы ошиблись. Не побоимся же открыто и за себя и за других признать это»28, — заявил С.С. Чахотин в своей «сменовеховской» статье «В Каноссу!», в которой попытался открыто и честно, без ложного самооправдания осмыслить революционную катастрофу, явившуюся результатом социально-культурной, ментально-психологической преграды, постепенно установившейся между простым народом и дворянской, а потом и разночинной интеллигенцией, очень остро реагировавшей в начале XX века на утрату живой связи с национальной почвой. Отсюда, по выражению А.А. Блока, главная причина «болезни всероссийской» — онтологическое разделение русской нации на «две реальности: народ и интеллигенцию», «людей, взаимно друг друга не понимающих в самом основном»29.

Роковая дистанция (мыони), исторически сложившаяся в России между «мыслящим сословием» и «трудовым классом», в годы революции стала «демаркационной линией», разделившей страну на «белых» и «красных», породила братоубийственную Гражданскую войну.

А.Н. Толстой, выразивший в романе «Хождение по мукам» позицию «передовой», леворадикальной и сочувствующей ей части либеральной интеллигенции, воспитанной на «Михайловском, Канте, Кропоткине и даже Бебеле»30, показал возможный путь примирения «интеллигенции и народа» на примере судеб сестер Булавиных, Ивана Телегина и Вадима Рощина. В отличие от инженера Телегина, очень хорошо знавшего изнурительную жизнь простых петроградских рабочих и испытывавшего по отношению к ним интеллигентский комплекс вины, который и привел его в Красную Армию, офицер Рощин далеко не сразу разочаровывается в «белой» идее. Его «мука» заключалась в том, что он совсем не знал своего народа, был бесконечно далек от него, верой и правдой служил царской России, а когда монархия пала, Россия рухнула, тогда к Рощину пришло прозрение: «Родина — это был я сам, большой, гордый человек... Оказалось, родина — это не то, родина — это другое... Это — они...»31 — простые солдаты, рабочие, крестьяне (курсив наш. — И.У.). Они — революционный народ. Само слово они подчеркивает дистанцию между народом и интеллигенцией. Они пугают и волнуют интеллигенцию, одновременно вызывают чувства благоговения и страха. Для вышедшего из народа лирического героя-интеллигента поэмы С.А. Есенина «Анна Снегина» (1925) они отождествляются с самой стихией революции и ее вождем: на вопрос односельчан — «Кто такое Ленин?» — «Я тихо ответил: "Он — вы"»32 (курсив наш. — И.У.).

Еще в XIX веке разночинцы-демократы, явившиеся порождением традиционного уклада русской жизни, сами вышедшие из третьего сословия, генетически и онтологически близкие к «простому» народу, но «просвещением» отдалившиеся от него, констатировали внутренний «раскол» нации на два полюса (народ и интеллигенцию) и «свою основную миссию» видели в преодолении этого раскола. «Истинную Россию можно найти в народе, а не среди образованных классов»33, — считали революционеры-демократы. Эту идею по-своему разделяли и русские «почвенники» (Ф.М. Достоевский, А.А. Григорьев, Н.Н. Страхов), и Л.Н. Толстой, представлявшие людей из народа носителями абсолютной истины, которую «надлежит» принять интеллигенции. Однако интеллигенция (прежде всего леворадикальная) воспользовалась этой «истиной» и стала прикрывать ею пустоту своей политической доктрины. Она спекулировала народными интересами и совершила в начале XX века череду революций, утвердив в России отнюдь не народовластие, а жестокую диктатуру одной идеологии, насажденной ее вождем В.И. Лениным, которого Н.М. Зернов называл «отцом тоталитаризма»34. Вместе с тем философ, как и многие отечественные мыслители рубежа XIX—XX веков, пережившие крушение России, в событиях 1917 года (при всем личном, эмоционально-негативном к ним отношении) видел неизбежный и исторически закономерный процесс самосознания и самоопределения народа, принявший форму стихийного протеста, справедливость которого не могла не признать значительная часть русской интеллигенции. «Как могли вы вступить в борьбу с ними, когда вы бессильны?»35 (курсив наш. — И.У.) — вопрошал главнокомандующего в пьесе «Бег» генерал Хлудов, подразумевая под «ними» революционные массы, состоявшие из тысяч таких же бойцов, как вестовой Крапилин, имевших моральное право восстать против насилия и самоуправства власть придержащих генералов белой армии.

Впрочем, и сама интеллигенция — та, что в 1920-е годы стала на позиции сменовеховства, — чувствовала свою вину за саму русскую революцию, которая вопреки ее чаяниям «явилась в таком корежащем, преступном, смертоносном обличье», «между тем сама по себе революция должна была стать силой не крушащей, а обновляющей, не сжигающей, а очистительной, силой космизаторской, призванной преобразить, а не исказить лик России и, быть может, всего человечества»36. Но, покинув Россию, многие интеллигенты по-иному увидели и оценили большевистскую революцию: «сквозь ее чудовищный и кровавый лик проступают черты величественные и судьбоносные»37. Не заметить их не мог ни А.Н. Толстой, «активно поддерживавший идеи сменовеховцев»38 во время работы над эпопеей «Хождение по мукам», ни М.А. Булгаков, на сменовеховские симпатии которого указывала М.О. Чудакова: в начале 1920-х годов «Булгаков встретит авторов сборника ("Смена вех". — И.У.) в Москве и подружится с некоторыми из них»39. Идеи, составившие философское ядро сборника, оказались созвучны мироощущению писателя, но «ближе всего ему», по замечанию М.О. Чудаковой, было то, что «связано с критикой интеллигентского "народолюбия" в его предельной, жестоко опровергнутой событиями революционных лет форме»40. В статьях Н.В. Устрялова, как полагает М.О. Чудакова, несколько тезисов «должны были» «обратить на себя его внимание, и вот один из них: "Судороги массового недовольства и ропота, действительно, пробегают по несчастной исстрадавшейся родине. <...> Согласимся предположить, что, усилившись, они могут превратиться в новый эпилептический припадок, новую революцию. Что, если это случится? <...> Такой конец большевизма таил бы в себе огромную опасность"»41. М.А. Булгаков решительно отвергал «новую революцию». «Страх перед "толпой" и предпочтение порядка, укрепившееся в Булгакове в годы войны, сыграет, возможно, свою роль во всем его дальнейшем пути» [Там же], и уже в пьесе «Дни Турбиных» (которую М.О. Чудакова отнюдь не считает уступкой идеологии большевизма, а видит в ней «эволюцию» исторических взглядов художника) драматург предстает последовательным «сменовеховцем», вызывая негодование воинствующих рапповских критиков.

А. Орлинский в своей статье «Против булгаковщины» обвинял не только драматурга, но и весь МХАТ в «попытке дать сменовеховское оправдание революции, т. е. принятие революции ради новой советской "Великой России"»42 (выделено А. Орлинским. — И.У.), о которой в финале произведения мечтает Мышлаевский, отказывающийся вместе с частями белой гвардии бежать за границу («буду здесь, в России»43) и готовый вступить в ряды красных («По крайней мере, я знаю, что буду служить в русской армии»44). На сетования Студзинского («Была у нас Россия — великая держава») он с гордостью отвечает: «Прежней не будет, новая будет» [Там же]. Уверенность в этом внушал Мышлаевскому сам народ — единственная в истории созидательная сила, с которой невозможно не считаться: «Потому что за большевиками мужички тучей... А я им всем что могу противопоставить»? [Там же]. Разумеется, Мышлаевский не стал рупором идей самого М.А. Булгакова, который передал свои сокровенные мысли и понимание совершившихся событий Алексею Турбину, ушедшему с авансцены истории, но именно образ Мышлаевского оказался выражением исторического выбора (пусть даже и несколько наивного и прекраснодушного, а в сущности трагического) «сменовеховской» интеллигенции. Доказательством тому явилось полученное М.А. Булгаковым, по словам Е.С. Булгаковой, «в 1926 или 1927 году» письмо, которым писатель «очень дорожил» и «бережно хранил его»45. Это письмо было подписано «Виктором Викторовичем Мышлаевским», который «спешил сообщить» автору «Дней Турбиных» «свои дальнейшие похождения после того», как завершилась пьеса и началась жизнь: «Дождавшись в Киеве прихода красных, я был мобилизован и стал служить новой власти не за страх, а за совесть <...> Мне казалось тогда, что только большевики есть та настоящая власть, сильная верой в нее народа, что несет России счастье и благоденствие, что сделает из обывателей и плутоватых богоносцев сильных, честных, прямых граждан <...> Но вот медовые месяцы революции проходят <...> проходит угар и розовые очки начинают перекрашиваться в более темные цвета» [Там же], наступает разочарование в большевизме, но не в народе, который вопреки большевистской власти вершит историю: «в последнее время <...> я иногда слышу чуть уловимые нотки какой-то новой жизни, настоящей, истинно красивой, не имеющей ничего общего ни с царской, ни с советской Россией»46. Позиция честного русского интеллигента, подписавшегося Мышлаевским, поразительно совпадала и с позицией М. Горького, изложенной им в «Несвоевременных мыслях», разочаровавшегося в большевиках, но не в самой идее революции («Революция — великое, честное дело, необходимое для возрождения нашего, а не бессмысленные погромы, разрушающие богатство нации»47), и с позицией самого М.А. Булгакова, не признававшего большевистской демагогии, но вынужденного жить «под пятой» большевизма.

«НЕ РЯДЯЩИЙСЯ ДАЖЕ В ПОПУТНИЧЕСКИЕ ЦВЕТА»48 (а значит, свободный от политической конъюнктуры), М.А. Булгаков оказался, пожалуй, единственным писателем-«белогвардейцем», кто не только признал неизбежность крушения «белого движения» («Ему конец в Ростове-на-Дону, всюду!»49), но и показал в пьесе «Дни Турбиных» наступление новой эпохи, выразил тревогу за судьбу России и в то же время веру в мудрость народа, на которую всегда уповала русская интеллигенция. Ф.М. Достоевский в романе «Бесы», реминисценции из которого пронизывают булгаковскую «Белую гвардию», размышлял о «народе-богоносце», который призван открыть интеллигенции путь к истине: «Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же перестает быть великом народом и тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ»50. Признание народа как хранителя истины вызывало у М.А. Булгакова «интеллигентские» сомнения, которые постепенно преодолеваются самим ходом исторического развития России, сохранившей при очередной «смене вех» свой веками накопленный духовный потенциал, не замечавшийся в XIX веке леворадикальной интеллигенцией и неистребимый в XX веке никакими политическими диверсиями — большевистской революцией, репрессиями и т. д. Из всей «белой гвардии», представленной во многих произведениях писателя, лишь Мышлаевскому было дано пройти путь примирения с народом, но этот путь оказался мучительно сложным и противоречивым.

Образ офицера-интеллигента, претерпевший от «Белой гвардии» к «Дням Турбиных» значительную эволюцию в связи с некоторым смещением политических акцентов, и в романе, и в пьесе обогащен аллюзиями из Ф.М. Достоевского. «Мужички-богоносцы достоевские»51, о которых Мышлаевский с нескрываемым раздражением говорит Алексею в «Белой гвардии», первоначально вызывают у него интеллигентское недоверие, как, впрочем, и у самого Турбина, находящегося в плену у одной сомнительной идеи, вычитанной в «первой попавшейся ему книге»: «Русскому человеку честь — одно только лишнее бремя...»52.

Эта мысль, преследующая Алексея Турбина, персонифицируется в его сне в образе «маленького роста кошмара в брюках в крупную клетку» [Там же], напоминающего черта из бреда Ивана Карамазова, и незаметно прокрадывается в сознание героя: «Голым профилем на ежа не сядешь!.. Святая Русь — страна деревянная, нищая и... опасная, а русскому человеку честь — только лишнее бремя» [Там же]. Может показаться на первый взгляд, что Турбин испытывает презрение по отношению к простому народу. Однако это «презрение» — всего лишь дьявольское (а точнее — интеллигентское) искушение («глумятся "Бесы" отчаянными словами»53), поскольку в самом романе Ф.М. Достоевского «Бесы» поразившая Алексея Турбина сентенция («Русскому человеку честь — одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю»54) принадлежит не автору или близкому ему персонажу, а либералу Кармазинову, исповедующему «атеистические взгляды», превозносящему «европейскую культуру в ущерб самобытным началам русской жизни»55.

Кармазинов — типичный интеллигент, бесконечно далекий от понимания народа и вместе с тем мнящий себя его спасителем-благодетелем. «В самом имени Кармазинова, — по замечанию Ф.И. Евнина, — скрыт, видимо, намек на симпатии его носителя к революционерам, к "красным": кармазинный — красный» [Там же]. Красный «ген» революции, глубоко скрытый в образах Ивана Карамазова и Кармазинова, проявился в реальном революционере Д.В. Каракозове, совершившем покушение на императора Александра II. «Русская революция начинает таким образом с неверия и кончает преступностью и хаосом»56, — констатировал И.А. Ильин в статье «Николай Ставрогин (Достоевский. "Бесы")». Разразившуюся в начале XX века катастрофу философ рассматривал как следствие тех процессов, которые заявили о себе «сначала — в духе просветительского скептицизма, затем — в духе тупого богоненавистничества» [Там же]. Всю вину за случившееся в России И.А. Ильин вслед за Ф.М. Достоевским возлагал на «старшее поколение», представленное в «Бесах» беллетристом Кармазиновым, заронившим в сознание «младшего поколения» идеи «разрушения всего и вся» [Там же]. Отсюда радикализм в суждениях героя, весьма напоминающий тот «интеллигентский максимализм», который, как полагал С.Н. Булгаков, порождает «интеллигентскую революцию»57. Автор «Бесов», обличавший «философскую ложь» «нигилизма и материализма, ставшего как бы... религией»58 «мыслящего сословия», в этом нисколько не сомневался. Ф.М. Достоевский всерьез опасался распространения в интеллигентской среде «страшной, неслыханной и невиданной» болезни, вызванной «какими-то новыми трихинами, существами микроскопическими, вселявшимися в тела людей»: «Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими»; «никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные»59.

«Зараженная» этими «трихинами» леворадикальная интеллигенция, претендовавшая на знание истины, толкала народ к революции, смущала своих собратьев из числа «образованного класса». А именно к его представителям прежде всего и обращался Ф.М. Достоевский, призывая их быть бдительными и всеми силами противостоять деструктивной идеологии, в которой заложен механизм уничтожения самой интеллигенции (на это указывал и Н.А. Бердяев, отмечая «в русской интеллигенции скрытые начала самоистребления»60). Но Турбин, как и сам М.А. Булгаков в молодости, был далек от самоистребительных потенций революционной интеллигенции, и потому предупреждение Ф.М. Достоевского оказалось для него незамеченным: «валяется на полу у постели Алексея недочитанный Достоевский»61. Не внявший пророческим словам автора «Бесов» булгаковский герой оказался жертвой тех самых «бесов», которых породила русская революция. Но если в романе эта жертва была искуплена горячей молитвой Елены, то в пьесе трагедия оказалась неизбежной и необратимой: «Николка. Убили командира»62. Гибель Алексея Турбина, «честнейшего человека, который в условиях острого социального конфликта осознает, что крах старого мира неминуем»63, и не видит возможности противостоять объективным обстоятельствам, в середине 1920-х годов М.А. Булгакову казалась закономерной.

Свершившаяся революция (как бы к ней ни относился М.А. Булгаков) была исторической данностью, с которой писатель не мог не считаться, она была тем бронепоездом под названием «Пролетарий», который в финале «Белой гвардии» неумолимо мчится в Город, рассекая ночную тьму, озаренную «красным, сверкающим» светом «дрожащего Марса», отражающегося на груди часового «ответной звездой»: «она была маленькая и тоже пятиконечная»64.

Кроме очевидной историко-культурной коннотации, к тому же обогащенной политическим контекстом (красный Марс — знак войны и революции), образ Марса в романе вызывает и более сложный комплекс ассоциаций: «из символа кровавого жестокого времени», по наблюдению Т.Л. Воротынцевой, он трансформируется «в символ защиты вечных, жизненно важных ценностей»65. Этот смысловой пласт образа-символа, на первый взгляд, неожиданный и парадоксальный, оказывается мифологически мотивирован: писатель актуализирует забытую ипостась древнейшего италийского бога, который был ко всему прочему и покровителем «дикой природы, стихийного плодородия»66, создателем человеческой цивилизации (потому и «почитался как хранитель» Рима67). Новая «цивилизация», о строительстве которой мечтали революционеры-идеалисты, совершенно не случайно навеивала «марсианские» грезы. В русской литературе первых десятилетий XX века стали появляться неожиданные модели вселенского коммунизма: вслед за «марсианскими утопиями» «Красная звезда» и «Инженер Мэнни»

А.А. Богданова (Малиновского), теоретика пролетарской культуры, появилась «Аэлита» А.Н. Толстого с ее космическим пафосом: «Человек есть владыка мира. Ему подчинены стихии и движение. Он управляет ими силой, исходящей из его разума, подобно тому как луч света исходит из отверстия глиняного сосуда»68.

Идею разумного, «созидательного строительства» «новой жизни» попыталась противопоставить агрессивно-иррациональной силе революции вставшая на позиции сменовеховства русская интеллигенция. Ее яркие представители и теоретики из числа белоэмигрантов (Н.В. Устрялов, Ю.В. Ключников, Ю.Н. Потехин, С.С. Лукьянов, А.В. Бобрищев-Пушкин, С.С. Чахотин, И.М. Василевский (Не-Буква) и др.), готовые пойти на конструктивный диалог с большевиками, разрабатывали концепцию «перехода от разрушения к творчеству, от анархии к свободной государственности», «дающей простор личной инициативе»69 (курсив Ю.Н. Потехина. — И.У.). Ю.В. Ключников, лидер общественно-политического движения соотечественников, вынужденно оказавшихся за пределами Родины и мечтавших о преодолении разрыва с ней и своим народом, в программном сборнике «Смена вех» (1921) и в организованной им газете «Накануне» (главным редактором которой он являлся) поставил «вопрос об ответственности интеллигенции за русскую революцию»70, привлекая для его решения писателей и публицистов как из эмигрантской среды, так и из Советской России.

В числе сотрудников московской редакции «Накануне» был и М.А. Булгаков, связанный со сменовеховством далеко не только общими идеологическими интересами. Дело в том, что в январе 1924 года в пышном особняке в Денежном переулке он познакомился с Л.Е. Белозерской, еще состоявшей в браке с журналистом И.М. Василевским (Не-Буквой), на вечере, устроенном по случаю возвращения в Россию части интеллигенции во главе с А.Н. Толстым, изменившей свое отношение к большевистской власти. Это «важнейшее событие — благополучное прибытие из-за границы знаменитого литератора Измаила Александровича Бондаревского»71 найдет ироничное отражение в булгаковских «Записках покойника (Театральном романе)». В книге мемуаров Л.Е. Белозерская вспоминала о том первом впечатлении, которое произвел на нее «начинающий писатель — Михаил Булгаков, печатавший в берлинском "Накануне" "Записки на манжетах" и фельетоны»: «Нельзя было не обратить внимания на необыкновенно свежий его язык, мастерский диалог и такой неназойливый юмор. Мне нравилось все, принадлежавшее его перу и проходившее в "Накануне"»72.

Ставшая с апреля 1925 года женой М.А. Булгакова Л.Е. Белозерская активно включилась в творческую жизнь писателя, вдохновив его на создание «сменовеховской» пьесы «Бег», в которой художник осмыслил и роковой бег-исход белого движения, и неумолимый бег истории, и бег-возвращение русской интеллигенции, испытавшей на чужбине муки изгнанничества и неприкаянности, мечтавшей обрести разорванную связь с Отечеством и потому искренне надеявшейся на скорую смену вех в политической, общественной, культурной жизни страны. «Смена вех, — замечала Л.Е. Белозерская, — процесс постепенный, основанный на пересмотре позиций "непризнания" большевистской революции и на медленном превращении человека "безродного" в человека, заново нашедшего родину и желающего вернуться в Россию»73, чтобы принять непосредственное участие в ее преображении. Русская эмигрантская интеллигенция, не зараженная политическим радикализмом, препятствовавшим объективной и беспристрастной оценке всего того, что происходит в большевистской России, признавала позитивные изменения, происходящие на Родине. Н.В. Устрялов констатировал: «Россия возрождается. Ясно, что худшие дни миновали, что революция из силы разложения и распада стихийно превратилась в творческую национальную силу»74.

Мечта о преодолении «новой смуты», об укрощении стихийно-разрушительной энергии народа путем обращения ее в созидательное русло нашла отражение и в романе «Белая гвардия», посвященном, кстати, «Любови Евгеньевне Белозерской»75, в котором обнаруживаются некоторые «сменовеховские» акценты. М.А. Булгаков, переживший разгул революционной бури в родном Городе, в «бессмысленном и беспощадном» «русском бунте» отказывался видеть фатальную обреченность России на самоистребление и хотел верить в то, что нашествие на Русь самозванцев, мутящих народ, обязательно закончится и начнется эпоха восстановления нормальной жизни. «Россия — противоречива, антиномична», «широк русский человек»76 — повторял за Ф.М. Достоевским Н.А. Бердяев: разрушающее и созидающее начала в нем неразрывно слиты и подчас одновременно проявлены. Это понимал и М.А. Булгаков, осмысляя в «Белой гвардии» национально-культурный архетип «русского бунта», восходящий к «Капитанской дочке», и его полную противоположность — архетип «русского труда»77, сформировавший «русскую цивилизацию»78. Антиномичный «русскому бунту» этот архетип соотносится в романе с «Саардамским Плотником» — Петром Первым.

Примечания

1. Ребель Г.М. Художественные миры романов Михаила Булгакова. Пермь: ПРИПИТ, 2001. С. 57.

2. Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 12 т. М.: Правда, 1987. Т. 6. С. 333.

3. Там же. С. 331.

4. Петров В.Б. Художественная аксиология Михаила Булгакова: дис. ... д-ра филол. наук. М., 2003. С. 81.

5. Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 12 т. М.: Правда, 1987. Т. 6. С. 16.

6. Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 12 т. М.: Правда, 1987. Т. 6. С. 17.

7. Новиков В.В. Михаил Булгаков — художник. М.: Московский рабочий, 1996. С. 184.

8. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 4. С. 72.

9. Там же. С. 73.

10. Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы. М.: ИХЛ, 1973. С. 321.

11. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 4. С. 73.

12. Там же. С. 116.

13. Толстой Л.Н. Собр. соч.: в 12 т. М.: Правда, 1987. Т. 6. С. 262.

14. Бердяева О.С. Проза Михаила Булгакова. Текст и метатекст: дис. ... д-ра филол. наук. Великий Новгород, 2004. С. 40.

15. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1989. Т. 1. С. 274.

16. Там же. С. 307.

17. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 51.

18. Там же. С. 53.

19. Там же. С. 54.

20. Толстой А.Н. Собр. соч.: в 10 т. М.: Худож. лит., 1984. Т. 6. С. 148.

21. Цветаева М.И. Собрание стихотворений, поэм и драматических произведений: в 3 т. М.: Прометей, 1990. Т. 1. С. 374.

22. Архив Павла Ивановича Новицкого // РГАЛИ. Ф. 2746. Оп. 1. Ед. хр. 179. С. 7.

23. Там же. С. 3.

24. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1989. Т. 1. С. 179.

25. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 54.

26. Золотусский И. Заметки о двух романах Булгакова // Литературная учеба. 1991. Кн. 2. С. 158.

27. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 54.

28. Чахотин С.С. В Каноссу! // Смена вех: сб. ст. Тверь, б.г. С. 135.

29. Блок А.А. Собр. соч.: в 6 т. М.: Правда, 1971. Т. 5. С. 260, 264.

30. Толстой А.Н. Собр. соч.: в 10 т. М.: Худож. лит., 1984. Т. 6. С. 148.

31. Там же. С. 215.

32. Есенин С.А. Собр. соч.: в 3 т. М.: Правда, 1970. Т. 2. С. 197.

33. Зернов Н.М. Русское религиозное возрождение XX века. Paris: YMCA-PRESS, 1991. С. 39.

34. Там же. С. 320.

35. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 245.

36. Гачева А.Г., Казнина О.А., Семенова С.Г. Философский контекст русской литературы 1920—1930-х годов. М.: ИМЛИ РАН, 2003. С. 193.

37. Гачева А.Г., Казнина О.А., Семенова С.Г. Философский контекст русской литературы 1920—1930-х годов. М.: ИМЛИ РАН, 2003. С. 194.

38. Там же. С. 202.

39. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова // Москва. 1987. № 7. С. 25.

40. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М.: Книга, 1988. С. 160.

41. Там же. С. 161.

42. Архив Павла Ивановича Новицкого // РГАЛИ. Ф. 2746. Оп. 1. Ед. хр. 179. С. 7.

43. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 73.

44. Там же. С. 72.

45. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М.: Книга, 1988. С. 354.

46. Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М.: Книга, 1988. С. 355.

47. Горький М. Несвоевременные мысли: Заметки о революции и культуре. М.: Худож. лит., 2000. С. 54.

48. Булгаков М. Дневник. Письма. 1914—1940. М.: Совр. писатель, 1997. С. 227.

49. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 54.

50. Достоевский Ф.М. Собр. соч.: в 15 т. Л.: Наука, 1990. Т. 7. С. 240.

51. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1989. Т. 1. С. 192.

52. Там же. С. 217.

53. Там же. С. 229.

54. Достоевский Ф.М. Собр. соч.: в 15 т. Л.: Наука, 1990. Т. 7. С. 349.

55. Евнин Ф.И. Роман «Бесы» // Творчество Ф.М. Достоевского. М.: ИМЛИ АН СССР, 1959. С. 237.

56. Ильин И.А. Собр. соч.: в 10 т. М.: Русская книга, 1997. Т. 6. Кн. III. С. 405.

57. Вехи. Из глубины. М.: Правда, 1991. С. 61.

58. Булгаков С.Н. Моя Родина. Избранное. Орел: Изд-во ОГТРК, 1996. С. 127.

59. Достоевский Ф.М. Собр. соч.: в 15 т. Л.: Наука, 1989. Т. 5. С. 516.

60. Бердяев Н.А. Судьба России: Сочинения. М.: ЭКСМО-Пресс; Харьков: Фолио, 1998. С. 269.

61. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1989. Т. 1. С. 229.

62. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 3. С. 64.

63. Новиков В.В. Михаил Булгаков — художник. М.: Московский рабочий, 1996. С. 139.

64. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1989. Т. 1. С. 426.

65. Воротынцева Т.Л. Образ-символ звезд в прозе М.А. Булгакова // Творческое наследие писателей русского Подстепья: проблематика и поэтика: сб. науч. тр. Вып. II. Елец: ЕГУ им. И.А. Бунина, 2003. С. 93.

66. Кирло Х. Словарь символов. 1000 статей о важнейших понятиях религии, литературы, архитектуры, истории. М.: Центрполиграф, 2007. С. 264.

67. Там же. С. 265.

68. Толстой А.Н. Собр. соч.: в 10 т. М.: Худож. лит., 1982. Т. 3. С. 383.

69. Гачева А.Г., Казнина О.А., Семенова С.Г. Философский контекст русской литературы 1920—1930-х годов. М.: ИМЛИ РАН, 2003. С. 191.

70. Гачева А.Г., Казнина О.А., Семенова С.Г. Философский контекст русской литературы 1920—1930-х годов. М.: ИМЛИ РАН, 2003. С. 192.

71. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 4. С. 422—423.

72. Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989. С. 87—88.

73. Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания. М.: Худож. лит., 1989. С. 61.

74. Устрялов Н.В. В борьбе за Россию // Литература русского зарубежья: антология. М., 1994. Т. 1. Кн. 1. С. 399.

75. Булгаков М.А. Собр. соч.: в 5 т. М.: Худож. лит., 1989. Т. 1. С. 179.

76. Бердяев Н.А. Судьба России: Сочинения. М.: ЭКСМО-Пресс; Харьков: Фолио, 1998. С. 273., 372.

77. Платонов О.А. Русский труд. М.: Современник, 1991. 355 с.

78. Платонов О.А. Русская цивилизация: учеб. пособие для формирования русского национального сознания. М.: Роман-газета, 1995. 224 с.