Вернуться к Э.Н. Филатьев. Тайна булгаковского «Мастера...»

Поездка в Батуми

К тому времени уже было принято решение о том, чтобы Батум называть на грузинский лад — Батуми. Но к новому слову ещё не привыкли, и столицу солнечной Аджарии продолжали именовать по-старому.

8 августа 1939 года Елена Сергеевна записала в дневник:

«Утром, проснувшись, Миша сказал, что, пораздумав во время бессонной ночи, пришёл к выводу — ехать сейчас в Батум не надо».

На следующий день состоялась встреча Булгакова с Немировичем-Данченко, после которой Владимир Иванович сказал Ольге Бокшанской...

«— Лучше всего эту пьесу мог бы поставить Булгаков».

9 августа пришёл очередной запрос:

«Вечером письмо от Загорского из Киева — просит пьесу Театр Красной Армии. А утром сегодня звонил какой-то киевлянин, просил дать ему пьесу, чтобы он перевёл её на украинский язык для Киева».

10 августа принесли телеграмму:

«Телеграмма от Дмитриева — не поехать ли ему в Тифлис встречать нас, а оттуда уже вместе в Батум. Миша, по совету Калишьяна, ответил, чтобы ехал прямо в Батум».

Художнику Дмитриеву было поручено оформить будущий спектакль. Однако трудно отделаться от ощущения, что и на этот раз НКВД, боясь оставить Булгакова без присмотра, спешило пристроить рядом с ним своего человека. Запись от 11 августа:

«Вечером звонок — завлит Воронежского театра, просит пьесу — "её безумно расхваливал Афиногенов".

Сегодня встретила одного знакомого, то же самое — "слышал, что М[ихаил] А[фанасьевич] написал изумительную пьесу". Слышал не в Москве, а где-то на юге».

13 августа:

«Укладывались. Звонки по телефону: из Казанского театра некий Варшавский — о новой пьесе. "Советское искусство" просит М[ихаила] А[фанасьевича] дать информацию о своей новой пьесе: "Наша газета так следит за всеми новинками... Комитет так хвалил пьесу..."

Я сказала, что М[ихаил] А[фанасьевич] никакой информации дать не может, пьеса ещё не разрешена.

— Знаете что, пусть он напишет, и даст мне. Будет лежать у меня этот листок. Если разрешение будет, я напечатаю. Если нет — возвращу Вам.

Я говорю — это что-то похоже, как писать некролог на тяжко заболевшего человека, но живого.

— Что вы?! Совсем наоборот...

Неужели едем завтра!!

Не верю счастью».

В тот же день Михаил Афанасьевич написал Сергею Ермолинскому:

«Завтра я во главе бригады МХТ уезжаю на поиски материалов для оформления новой моей пьесы "Батум" в Тбилиси-Батуми.

Люся едет со мной.

Вернёмся, я полагаю, в первых числах сентября».

Елена Сергеевна (Булгаков называл её Люсей) сделала к письму приписку:

«Мечтаю скорей сесть в вагон, путешествие наше меня манит и волнует».

Наступило 14 августа:

«Восемь часов утра. Последняя укладка. В 11 часов машина.

И тогда — вагон!»

В.Я. Виленкин, тоже включённый в состав «бригады», впоследствии вспоминал:

«Михаил Афанасьевич был в этой командировке нашим "бригадиром Своим новым наименованием он, помнится, был явно доволен и относился к нему серьёзно, без улыбки».

Как только поезд тронулся, в «бригадирском» купе устроили торжественный «банкет». Поездка начиналась великолепно! Но вдруг...

Вспомним, что сказано об этом слове в «Театральном романе»:

«Но вдруг... О, это проклятое слово!.. Я боюсь его так же, как слова "сюрприз", как слов "вас к телефону", "вам телеграмма" или "вас просят в кабинет". Я слишком хорошо знаю, что следует за этими словами».

Но вернёмся в вагон поезда. Елена Сергеевна потом записала:

«Было весело. Пренебрегая суевериями, выпили за успех. Поезд остановился в Серпухове и стоял уже несколько минут. В наш вагон вошла какая-то женщина и крикнула в коридоре: "Бухгалтеру телеграмма!"»

Далее — из воспоминаний Виленкина:

«Михаил Афанасьевич сидел в углу у окна, и я вдруг увидел, что лицо его сделалось серым. Он тихо сказал: "Это не бухгалтеру, а Булгакову". Он прочитал телеграмму вслух:

"Надобность поездке отпала возвращайтесь Москву"».

Рядовые члены «бригады» еле успели сойти в Серпухове. Булгаковы решили ехать дальше — «просто отдохнуть». Однако путешествие вскоре всё же прервали:

«...в Туле сошли. Причём тут же опять получили молнию — точно такого же содержания».

Нашли машину и помчались в Москву:

«Миша одной рукой закрывал глаза от солнца, а другой держался за меня и говорил: навстречу чему мы мчимся? Может быть, смерти?»

Глаза Булгаков закрывал не случайно — у него началось то, чего все эти годы он ждал с такой тревогой и с таким трепетным страхом: нелады со зрением.

«Через три часа бешеной езды, то есть в восемь вечера, были на квартире. Миша не позволил зажечь свет: горели свечи. Он ходил по квартире, потирал руки и говорил — покойником пахнет. Может быть, это покойная пьеса?»

Позвонили из МХАТа, просили зайти.

«Состояние Миши ужасно.

Утром рано он мне сказал, что никуда идти не может. День он провёл в затемнённой комнате, свет его раздражает».

Чтобы как-то отвлечься от мрачных мыслей, взялся за изучение иностранных языков — французского и итальянского.