Вернуться к М.А. Соколовский. Страх (комедия)

Картина 16

Патриаршие пруды. Елена Сергеевна и Булгаков идут по аллее и садятся на скамейку лицом к воде, спиной к Малой Бронной.

Булгаков. Ты только представь, вот так вот они выходят и разговаривают. Молодой поэт-дурак и негодяй-редактор. И говорят они о том, что бога нет и об этом поэт должен был написать поэму... Но не справился, редактор недоволен... Поэма вышла недостаточно безбожная... Он просто не мог не появиться...

Булгаков задумывается.

Булгаков. Когда-то я жил здесь недалеко. У-у, проклятая квартира! Да и времена были... Начало НЭПа. Я работал в газете фельетонистом, но платили не каждый месяц... Однажды зарплату мне выдали бутылью подсолнечного масла... Ну, чтобы потом продать или поменять на еду какую-нибудь. Моей соседкой по квартире была вечно пьяная бабка, Аннушка Горячева. Била всё, что попадалось на её пути. Поставил я мою драгоценную бутыль на столик в передней, отошёл только руки помыть...

Елена Сергеевна смеётся.

Булгаков. Нет, всё же тебе не знакомы ужасы житья в общей квартире... Я между прочим потом голодал месяц... В долги залез... Всегда ненавидел это имя, «Анна»... С детства, ещё когда Евангелие читал... Ты помнишь? Всесильный тесть Каиафы... Оставался в тени, а на пост первосвященника своих сыновей и зятьёв пристраивал... Один умирал, он следующего... Кстати, первосвященников в Иудее маслом помазывали, как царей... Есть какая-то связь между Анной и маслом...

Елена Сергеевна смеётся, Булгаков любуется.

Булгаков. Почему Каиафа так настаивал, чтобы отпустили Варавву?

Елена Сергеевна. Ты сам говорил: божественный план. Иисус должен быть уничтожен.

Булгаков. Да, но после угроз Пилата? Того, в чьём лице говорит римская власть?

Елена Сергеевна. Видимо, Анны он боялся больше, чем Пилата.

Булгаков. Вот. Всё-таки трусость — самый большой порок на свете. Именно трусость теперь заставляет их кричать, что бога нет. Они не могут так думать... Все — не могут. Они знают, что это ложь... И князь лжи тут как тут. Он рассказывает им то, чему сам был свидетелем, он говорит, что бог есть и Христос приходил, и его распяли.

Елена Сергеевна. То есть он не лжёт?

Булгаков. Ложь — это то, что люди считают ложью. Он расскажет им чистую правду, о балконе, головной боли, розовом масле и Каифе, о Марке Крысобое и ласточке, влетевшей меж колонн, а ему никто не поверит, ни поэт, ни редактор... Чудесная игра дьявола!

Елена Сергеевна. Это ты заигрался, Миша. Какой-нибудь поп сказал бы, что ты пытаешься сочинить евангелие от сатаны.

Булгаков. Нынче попы молчат. И это не от сатаны, какая глупость! В детстве с братьями и сёстрами мы играли в игру: рассказывали известную историю с точки зрения второстепенного персонажа. Нужно было угадать. Ну, например, излагали «Колобка» глазами зайца... Представляешь, как на него, голодного, выкатился хлебушек?

Елена Сергеевна смеётся.

Булгаков. Или «Отелло» от имени платка... А это будет евангелие с точки зрения Пилата! Ведь кто такой Иисус для него? Ты только представь себе... Мелкий чиновник, видимо, в чём-то провинившийся, раз отправлен в почётную ссылку в дальнюю провинцию наместником. Он не хочет вникать в жизнь этого периферийного народа, не понимает эту странную религию, где даже статуи бога нет, а Храм сияет на солнце невероятной глыбой мрамора... Что в нём? — никто не знает. Он ненавидит эту должность, этих беспокойных евреев, Ершалаим, потому, что для него, всадника и воина, это наказание, унижение. А может, он и не провинился вовсе ни в чём, а просто император Тиберий боится всякого сколько-нибудь активного человека, да ещё с армейским опытом и такими преданными, верными и сильными людьми, как Афраний и Марк Крысобой, и просто стремится удалить их от себя подальше? И поэтому так силён «закон об оскорблении величества»: он продиктован страхом Тиберия. И поэтому боится этого закона Пилат больше, чем германцев, с которыми бился на войне. Потому что страшен тиран сам по себе, но втройне страшен боящийся тиран! О, боги, воистину трусость — самый тяжкий порок на земле! И вот, Пилат сидит в Иудее. Ему даже нравится его ранняя пенсия, тем, кто в Риме или на Капрее, тем гораздо страшнее. А тут есть Кесария с удобным дворцом, библиотека и море. Может, это даже и лучше, жить в дальней провинции у моря, раз угораздило родиться в Римской Империи! Но нет. Не отсидишься: волнения в их грязной столице. Да ещё праздник. После которого местные религиозные фанатики ждут какого-то... то ли военачальника, то ли учителя... Смешно... сами не знают, кого ждут... А жалкие иудейские жрецы хотят только одного: спокойствия. Чтобы шла торговля в Храме, а толпа была послушна. Приходится покинуть море и скакать в Ершалаим. Волнения подавлены, осталось несколько судебных дел, которые нужно разобрать... И тут приводят его... он не военачальник и не учитель... Язык подвешен... голова больше не болит... он врач? Говорит, что нет. Но голова-то прошла! Три языка... у бродяги? Сам Каифа едва по-гречески говорит... Правда, тесть у него — полиглот. Образованная скотина и, кажется, безбожник... Анна... Аннушка... Ненавистный город! И пусть он не врёт, что все люди добрые! Я — жестокое чудовище! И я готов убить бродягу только потому, что не хочу, чтобы он докучал мне. Но что меня останавливает? То, что он врач? Хочет Храм разрушить? — было бы хорошо... Поглядел бы я на рожу Каифы и его тестя, если бы этот бродяга стал разрушать храм... Он точно не военачальник... Он — болтун. И такого болтуна было бы неплохо иметь в коллекции, в Кесарии. Иудейский мудрец — это украшение дома. И опасности он не представляет. Можно было бы со временем подарить его Тиберию. Было бы весело наблюдать, как он сказал бы этому кровавому зверю, что злых людей нет на свете. Точно бы подарил, если бы бродяга не ляпнул, что власть кесарей не вечна. Разве можно такую правду говорить вслух? Повесить его! И повесил. И вдруг захотел всё исправить, а исправить нельзя... Смерть — это навсегда... Слово «всегда» напугало... Речи бродяги проняли и чиновника. И пусть он почти ничего не понял... что-то про доброту, что-то про скудную жизнь, что-то про трусость... почти ничего не понял, потому что мало, мало слушал! А теперь никогда больше не увидит он Иешуа, этого сироту-бродягу, которого не дослушал. Никогда! И вдруг от этого «никогда» у Пилата закружилась голова и он понял, что обрёл бессмертие... И ничего, кроме необъяснимой и бездонной тоски, мысль о бессмертии не вызвала. Но ведь это всего-навсего пошлая казнь! Одна из многих! Ведь я просто испугался оставить в живых безобидного болтуна... Испугался доноса секретаря! И только сейчас, когда уже поздно, понял, что плюнул бы и на секретаря, и на доносы... Потому, что Иешуа — не украшение дома... Он альфа и омега... И его нельзя убивать... За что? Никакого Храма и так скоро не будет... А он, мёртвый Иешуа — будет. И теперь это Пилату ясно, как простая гамма... Почему же раньше-то у него не открылись глаза? Почему он сразу не понял, что бояться надо не секретаря, не кесаря, а вот этого вот тоскливого бессмертия... И для чего теперь, с открытыми глазами жить Пилату? Ради каких должностей? Если он на три поколения вперёд... запродан рябому чёрту Тиберию? О, боги, боги мои... Яду мне? Иешуа бы этого не одобрил... Придётся тосковать и мучиться... Всю оставшуюся жалкую провинциальную жизнь... И — кто знает? — может, и дальше, и потом... бесконечная жизнь в вечном страхе...

Елена Сергеевна (прижалась к Булгакову). Бедный Пилат...

Булгаков. Тебе его уже жалко? Это хорошо...

Сидят, молчат. Елена Сергеевна вдруг воровато оглядывается.

Елена Сергеевна. Только всё же не стоит, наверное, так громко об этом... здесь...

Булгаков. Бедная моя, я заразил тебя своей нейрастенией...

Елена Сергеевна. Это не ты. И это не заразно... Просто разумная осторожность...

Булгаков. Дома тоже неспокойно... Там сидеть невозможно, и гулять страшно... Пойдёшь куда-то, неизвестно, — кто окажется за соседним столиком. Как жить?

Вдруг к скамейке подходит невысокий, худой человек лет 37 с горящими глазами, с тростью, в берете, лихо заломленном на ухо, и кудрями, торчащими во все стороны из-под берета.

Человек в берете (странный акцент со смещёнными ударениями). Извините меня, проше... Предмет вашей бе́седы так интересен, что я решил по́зволить се́бе...

Елена Сергеевна и Булгаков переглядываются.

Человек в берете. О! Не бойтеся... не надо! Я просто недавно приехал в Союз, и мне нужно фардинен... зарабатывать... А я вижу, ви люди прилипчивые... приличные... И я решил, что смогу обратиться... Но если я позволил лишнее, аншульдикен мир...

Булгаков (нахмурившись, прислушиваясь к акценту). Вы немец?

Человек в берете (почему-то смутившись). Я-то?.. Так... немец, пожалуй... Приехал я из Германии. Я могу ле́чить... От страха... Гипноз...

Булгаков (разочарован, потерял интерес). А, ясно. Но вы извините, я сам сейчас без денег...

Елена Сергеевна. Миша, подожди (человеку). Вы скажите, как вас найти, мы подумаем... Возможно, нам всё же понадобится помощь.

Человек в берете. Я вижу... А деньги скоро будут... Идите в Большой, арбет... И тогда будет время... будут силы... допишите свой роман...

Булгаков вскидывается, смотрит на подошедшего.

Булгаков. Вы кто? Из какого учреждения?

Человек в берете. Ах простите... забыл представить себя вам... Я не из учреждения... Я — Вольф Мессинг... Вот моя визитка...

Булгаков (рассматривает визитку). Странный знак.

Мессинг. Ничего странного. Это просто буква «М», а под нею — «дубль-ве»... Инициалы... Для загадочно́сти...

Булгаков. А вы точно немец?

Мессинг. Не совсем... Потому-то мне и пришлось ехать из Германии...

Булгаков понимающе улыбается. Мессинг кланяется, притронувшись к берету, и уходит по аллее. Елена Сергеевна и Булгаков смотрят ему вслед.

Булгаков. Нет, но откуда он знает про роман?