Вернуться к Б.В. Соколов. Сталин, Булгаков, Мейерхольд... Культура под сенью великого кормчего

Мейерхольд: погубленный Мастер

В черновике знаменитого ответа Билль-Белоцерковскому от 1 февраля 1929 года, посвященного в первую очередь булгаковскому «Бегу», Сталин оставил следующие строки: после слов о Голованове, которого не следует «заставить таким образом уйти за границу», следовало: «а кривляку Мейерхольда, который почему-то раздумал остаться... не удалось обосноваться за границей, надо носить на руках, или «благородно» удравшего в эмиграцию Чехова надо возносить до небес».

К искусству Всеволода Эмильевича Иосиф Виссарионович явно был более чем равнодушен, «биомеханику» ни в грош не ставил, но к самому великому режиссеру, по причине его партийности и «революционности» в политическом смысле слова, до поры до времени относился достаточно терпимо. 28 февраля 1929 года в письме коммунистам-рапповцам, защищая от нападок Вадима Билль-Белоцерковского, Сталин писал: «Допустил ли т. Билль-Белоцерковский ошибку в своем заявлении о Мейерхольде и Чехове? (23 сентября 1928 года Билль-Белоцерковский в ходе литературной дискуссии одобрял отъезд из СССР руководителя МХАТ-2 Михаила Чехова и просьбу Мейерхольда оставить его ГосТИМ на гастролях в Париже и разрешить дальнейшие гастроли за границей. Владимир Наумович так объяснил свою позицию: «Рабочий класс ничего от этой поездки не потеряет. Можно даже с уверенностью сказать, что не Чехов и Мейерхольд уезжают, а, наоборот, советская общественность «их уезжает»». В ответ руководство РАППа обвинило Билль-Белоцерковского в комчванстве и презрении к культуре прошлого. — Б.С.) Да, допустил некоторую ошибку. Насчет Мейерхольда он более или менее не прав — не потому, что Мейерхольд коммунист (мало ли среди коммунистов людей «непутевых»), а потому, что он, т. е. Мейерхольд, как деятель театра, несмотря на некоторые отрицательные черты (кривляние, выверты, неожиданные и вредные скачки от живой жизни в сторону «классического» прошлого), несомненно связан с нашей советской общественностью и, конечно, не может быть причислен к разряду «чужих». Впрочем... т. Билль-Белоцерковский сам, оказывается, признал свою ошибку насчет Мейерхольда еще за два месяца до появления критики «На Литпосту»... Что касается Чехова, то надо признать, что т. Билль-Белоцерковский в основном все же прав, несмотря на то, что он чуточку перебарщивает. Не может быть сомнения, что Чехов ушел за границу не из любви к советской общественности и вообще поступил по-свински, из чего, однако, не следует, конечно, что мы должны всех Чеховых гнать в шею».

В этом же письме Сталин клялся рапповцам в своей неизменной любви в РАППу, словно оправдываясь в своей переписке с Билль-Белоцерковским: «Вы, как мне кажется, думаете, что моя переписка с Билль-Белоцерковским не случайна, что она, эта переписка, является признаком какой-то перемены в моих отношениях к РАППу. Это неверно. Я послал т. Билль-Белоцерковскому свое письмо в ответ на коллективное заявление ряда революционных писателей во главе с т. Билль-Белоцерковским. Самого Билль-Белоцерковского я лично не знаю — не успел еще, к сожалению, познакомиться с ним. В момент, когда я писал свой ответ, я не имел представления о разногласиях между РАППом и «Пролетарским театром». Более того — я не знал еще об отдельном существовании «Пролетарского театра». Я и впредь буду отвечать (если будет время) любому товарищу, имеющему прямое или косвенное отношение к нашей революционной литературе. Это нужно. Это полезно. Это, наконец, мой долг.

Мне думается, что ваши разногласия с пролетарскими писателями типа Билль-Белоцерковского не имеют и не могут иметь существенного характера. Вы могли бы и должны найти общий язык с ними даже при наличии некоторой организационной «неувязки». Это можно было и нужно сделать, ибо разногласия у вас в конце концов — микроскопические. Кому нужна теперь «полемика» вроде той, которая напоминает в основном пустую перебранку: «Ах, ты, паскуда!» — «От паскуды слышу»? Ясно, что никому не нужна такая «полемика».

Что касается моих отношений к РАППу, они остались такими же близкими и дружескими, какими были до сего времени. Это не значит, что я отказываюсь критиковать ее ошибки, как я их понимаю».

Замечу, что дружба Сталина немногого стоила. Всего через три года РАПП был распущен, а в 1939 году Леопольд Авербах, бывший председатель Российской Ассоциации Пролетарских Писателей, расстрелян. Но справедливости ради надо отметить, что он пострадал не столько за свои идеологические позиции, сколько потому, что являлся свояком расстрелянного годом раньше главы НКВД Г.Г. Ягоды (они были женаты на сестрах).

Важным в отношениях Сталина и Мейерхольда стало следующее обстоятельство. Не исключено, что оно явилось и одной из причин трагической развязки. 29 апреля 1937 года жена Мейерхольда Зинаида Райх написала письмо Сталину. Письмо странное, неделикатное, дерзкое. З. Райх, в частности, писала: «Я с Вами все время спорю в своей голове, все время доказываю Вашу неправоту порой в искусстве.

Я в нем живу больше 20 лет. Толстой (простите, что почти как Хлестаков, я говорю — «и я») писал статью об искусстве 15 лет. Вы были заняты не тем (искусство — надстройка) и правы по тому закону, который Вы себе поставили...» Вряд ли Сталин о нем забыл, и, вероятно, убийство Зинаиды Райх в ночь с 14-го на 15-е июля 1939 года, через 24 дня после ареста Мейерхольда, было осуществлено по прямому приказу Сталина. Неуравновешенная, гордая, имевшая наглость учить самого Сталина, как надо понимать искусство, она имела мало шансов уцелеть. Но арестовывать Зинаиду Николаевну и отдавать ее в руки даже самых проверенных следователей было слишком опасно. Сломить ее вряд ли бы удалось, а лишнего наговорить супруга Мейерхольда вполне могла.

Театр Мейерхольда погиб за два года до смерти своего создателя. 8 января 1938 года в «Правде» был опубликован приказ по Комитету по делам искусств о закрытии Гостима, накануне одобренный Политбюро. В вину ему ставились «буржуазные, насквозь формалистические позиции», «левацкое трюкачество» при постановках русской классики. Еще более грозно звучал тот пункт приказа, где утверждалось, что «Театр им. Мейерхольда оказался полным банкротом в постановке пьес советской драматургии», дававших «извращенное представление о советской действительности, пропитанное двусмысленностью и даже прямым антисоветским злопыхательством». Попытка же инсценировки Евгения Габриловича «Одна жизнь» была названа враждебным выпадом и «антисоветским извращением» романа Николая Островского «Как закалялась сталь». Вывод был убийственный для Мейерхольда: «Ликвидировать театр им. Вс. Мейерхольда как чуждый советскому искусству». Но в плане личной судьбы еще оставалась какая-то надежда. Последний пункт приказа гласил: «Вопрос о возможности дальнейшей работы Вс. Мейерхольда в области театра обсудить особо». Первоначально Керженцев предлагал более щадящую формулировку: «Вс. Мейерхольда использовать для отдельных постановок в оперных и драматических театрах Союза ССР как режиссера». Но Сталин предпочел более неприятную для режиссера формулировку, в которой при желании можно было прочесть скрытую угрозу.

Что же эта была за инсценировка, ставшая непосредственным поводом для разгона мейерхольдовского театра? Автор, Евгений Габрилович, вспоминал: «Я никогда не был в восторге от «Как закалялась сталь»... Она была мне не с руки. Но я работал изо всех сил, считая (да и теперь считаю) великой честью работать для Мейерхольда... Мы с ним сразу решили отбросить все, касающееся Павки-подростка, сосредоточившись на двух главных, на наш взгляд, моментах: строительстве железнодорожной ветки и схватке (припомните, когда это писалось) с оппозиционерами...

Мейерхольду моя инсценировка понравилась сперва очень, потом кисловатей. Кисловатость росла по мере того, как он воплощал пьесу на сцене...

Постепенно в сцены, которые я сочинил, стали внедряться другие, неизвестно откуда взявшиеся. Нередко их писала Зинаида Николаевна Райх, актриса, жена Всеволода Эмильевича, не без основания считавшая себя литератором: ведь до Мейерхольда она была супругой Есенина. Так или иначе, репетиции завершены, спектакль был создан, и превосходный спектакль. Его нельзя сейчас оценить, потому что он стерт, уничтожен, истреблен дочиста, он остался лишь в смутных воспоминаниях, да и то, вероятно, только в моих, то есть автора инсценировки. А авторы, как известно, всегда обидчивы и пристрастны. И все же с поправкой на это я и сейчас, по прошествии стольких лет, утверждаю, что это было одно из лучших творений Мастера...

Об одной сцене не могу не упомянуть. Это тот эпизод, когда слепой, едва передвигающийся Корчагин встает с кровати, чтобы пойти на собрание и вступить в бой с оппозицией. Все в этом эпизоде было вполне в духе времени — и лексика, и политика, и гражданский пафос, но художественная суть сцены была не в них, а именно в том, как смертельно больной Павка идет в бой. Как он слепо ощупывает стены в поисках двери, как натыкается на стулья и столы, как, споткнувшись, едва не падает, но все-таки снова идет.

Впоследствии, вспоминая эту сцену в убитом спектакле, я часто думал о том, что в этом слепом нащупывании дремучих стен, в искании единственной двери, во всем том счастливом и страшном, когда путь как бы найден, но тут же теряется вновь, — в этом вся жизнь Мейерхольда. Весь его путь. От Художественного театра до камеры следователей, истязавших его, когда с перебитым бедром он лежал лицом вниз на полу Лубянки». Насчет перебитого бедра — это, по всей вероятности, фольклорное преувеличение. В письмах Мейерхольда из тюрьмы об этом ничего не говорится.

Габриловичу также удалось проникнуть на второе, решающее заседание комиссии по приему «Одной жизни» во главе с самим Керженцевым: «Керженцев начал первым. Он сказал, что спектакль — это клевета на страну, комсомол и партию. Все испоганено, искажено. Просто непостижимо, что это осуществлено постановщиком-коммунистом. Пыл юности, революции, коммунизма искажен и унижен.

— Осмеян! — подхватил другой член комиссии.

— Оплеван! — поддержал третий.

— Растоптан и осквернен, — подытожил товарищ Керженцев. — Это не гимн партии, каким является бессмертный роман, а помойка. Не героика, а скулеж. Нытье. Болота. Интеллигентщина.

Я слушал в каком-то полубеспамятстве, обалдев — слишком огромный был прыжок от аплодисментов, которые только что прозвучали даже в процеженном зрительном зале, к этому немыслимому удару. Я слушал, изредка взглядывая на Мастера, в его глаза.

Я видел в них то, что, вероятно, нередко в глазах художника, но я-то видел это тогда впервые. Гибель. Свечение отчаяния. Порой он вдруг вспыхивал и что-то вскрикивал наперекор нападающим, но тут же опять засыхал. Да и выкрики, вспышки становились все слабей и мертвей и в конце этого раздолбая, который остался во мне на всю жизнь, притихли совсем. Передо мной сидел несчастный, неугомонный, великий, растерзанный в клочья старик.

Как мимоходны мы, когда погибает блистательный человек! И только потом, много лет спустя, эксгумируем его под оркестры».

Это — мнение человека пристрастного, автора инсценировки. Театровед Давид Золотницкий в этом смысле — человек беспристрастный. И вот что он пишет: «С инсценировкой Мейерхольду не слишком везло... Вишневский, побывав на рядовой репетиции «Одной жизни», почти примирительно подтвердил хмурую самооценку Габриловича: «Смесь слабой драматургии и сильнейших режиссерских мизансцен», — записывал он в дневнике.

Да и Габрилович, продолжая все так же подтрунивать над собой, восхищенно и почтительно описывал работу Мейерхольда. Полнее многих он запечатлел основные образные решения в этом спектакле. Такова была, например, сцена в бараке, когда больной и смертельно усталый Павка Корчагин... подымал на строительство железнодорожной ветки своих друзей, тоже бесконечно усталых, голодных и злых. Исчерпав запас доводов и шуток, Корчагин неуверенно, с натугой начинал плясать...

Это был образец театральной агитации Мейерхольда — запоздалое, увы, воспоминание о зорях «театрального Октября»... Оборачиваясь в прошлое, он говорил его языком: то был непереводимый словами условный язык героического театра, одушевляющий актера, зажигающий зал... Но кому нужны теперь были в этой стране революционеры и революции? Революция истребляла своих героев и песнопевцев...

Еще одним, дополнительным свидетельством служит предложение, сделанное Мейерхольду в начале его работы, — перенести будущий спектакль на колоссальную открытую сцену Зеленого театра в Центральном парке культуры и отдыха Москвы и развернуть его там как массовое зрелище. Тут сама собой напрашивается догадка, что с тем большим основанием спектакль строился в расчете на пушкинскую, шекспировскую сцену так и не открывшегося стационара (нового здания театра имени Мейерхольда. Ныне это — Концертный зал имени Чайковского. — Б.С.).

Мейерхольда увлекла в материале молодая героика духа. В интервью газете «Комсомольская правда» он сообщил, что задумал спектакль «как поэму о мужестве и стойкости нашей молодежи»... На этот раз замысел и результат имели все для того, чтобы совпасть. Здесь Мейерхольд не знал уступок, его вновь посетил высокий творческий подъем».

Как вспоминал Евгений Самойлов, игравший Павку Корчагину, «после репетиции ко мне в уборную вбежал Сергей Михайлович Эйзенштейн. Он расцеловал меня и сказал, что увидел на сцене настоящий революционный порыв и настоящего революционера».

Этот порыв погасил Керженцев. Попытка повторить успех «Земли дыбом» («Одна жизнь», как мы видим, также задумывалась как массовый спектакль) не удалась. 17 декабря 1938 года председатель Комитета по делам искусств, еще не зная, что доживает на этом посту последний месяц, писал в «Правде» об «Одной жизни»: «Спектакль оказался позорным политическим и художественным провалом. Типические черты эпохи гражданской войны — пролетарский оптимизм, бодрость, идейная устремленность, героизм революционной молодежи — не нашли никакого отражения в спектакле. Пьеса резко исказила весь характер оптимистического живого произведения Островского. Основной темой спектакля являлась фатальная обреченность бойцов революции. Вся постановка была выдержана в гнетущих пессимистических тонах. Театр снова пользовался в своей работе уже не раз осужденными формалистическими и натуралистическими приемами. Театр ограничил свою работу показом чисто схематического и внешнего изображения отдельных событий из романа Островского, совершенно не сумев показать подлинные образы романа, не сумев подняться до отражения героической борьбы советского народа. В результате получилась политически вредная и художественно беспомощная вещь».

Вероятно, так и не вышедший на сцену спектакль «Одна жизнь» был слишком мрачен для того, чтобы соответствовать канонам соцреализма. А мейерхольдовская биомеханика, когда актер порой говорил телом больше, чем голосом, подчеркивала телесную реальность страданий героев. Сцена же, когда слепой Корчагин, натыкаясь на невидимые препятствия, рвется на бой с оппозицией, аллегорически вообще могла быть истолкована совсем крамольным образом: только слепцы могли бороться с Троцким и его сторонниками. Для запрета спектакля этого хватило.

Правда, после рокового просмотра «Одной жизни» Керженцевым со товарищи у Мейерхольда сохранилась пусть слабая, но надежда на благоприятный исход. Ему было предложено переписать либретто и радикальным образом переделать спектакль. Выступая на производственном совещании, где разбирались критические замечания Керженцева, высказанные на заседании 19 ноября 1938 года, Мейерхольд говорил, как после совещания у Керженцева он отправился к Николаю Островскому: «Я чувствовал, что энергию, необходимую мне для дальнейшей работы, я должен получить именно в доме Островского (писатель уже два года как умер. — Б.С.), который, несмотря ни на какие трудности, всегда доводил задуманное до конца... Разве лев может склонять голову? Действительно, если мне дано быть львом, то есть сильным и энергичным в работе, то я не должен склонять голову.

Вот, товарищи, я не буду склонять голову, если вы мне поможете, если я буду уверен, что не только я не склоняю головы, но и вы этого не сделаете.

Мы должны на следующий показ пригласить комиссию в полном составе и добиться, чтобы эта комиссия сказала: коллектив здоров и способен вести большое дело на пользу социалистического строительства».

Следующего раза не случилось. И наверху, и сам Мейерхольд быстро поняли, что к назначенному сроку — первым выборам в Верховный Совет СССР, 12 декабря 1937 года, поставить новый в сущности спектакль физически невозможно. И тогда в «Правде» 17 декабря появилась разгромная, похоронная статья Керженцева «Чужой театр».

Среди многих обстоятельств, погубивших Мейерхольда и его театр, было то, что Всеволод Эмильевич пытался оставаться львом в стране, где давно уже мог существовать только один лев — Сталин.

За границей разгон мейерхольдовского театра вызвал резко негативную реакцию. Так, великий британский режиссер и теоретик театра Гордон Крэг писал 19 января 1938 года в «Таймс»: «Никакой комитет — специальный или какой-либо иной, — не может ничего решить относительно Мейерхольда, человека гениального: вы не можете использовать гения, это он вами иногда .может воспользоваться... Самое большое, что может сделать какой бы то ни было комитет, — это признаться публично в своем неведении относительно того, как ведут себя с гениальным человеком.

Если же Советское Правительство в самом деле дало совершенно некомпетентному комитету власть так обращаться с гениальным человеком — тогда стоит пересмотреть некоторые представления о Советах.

Но я очень хорошо знаю, что никогда Правительство не делает подобные глупости. Они делаются крысами, которые кишат везде, где нет хороших собак, чтобы их уничтожить. В Москве нет собак, и это тревожно. Вот почему крысы представляют собою реальные неудобства идеалам Советского Правительства. Крысы не смогут повредить Мейерхольду. Даже если они станут причиной его смерти. Его имя и все, им сделанное, настолько значительно, что те, кто знал его и его искусство, поймут, что его имя и его творчество уже находятся на недосягаемом уровне.

Но, может быть, ваш корреспондент излишне пессимистичен? Разве в Москве уже нет Константина Станиславского и его великого Немировича-Данченко? Захотят ли они, эти двое, смотреть на «крах знаменитого советского режиссера», как того желали бы крысы, или продолжат славу интеллектуального развития Советов, чьи идеалы так успешно поддерживали в прошлом».

Крэг ошибался. Крысой был ни какой-то, пусть даже высокопоставленный чиновник Комитета по делам искусств. Крысой был сам Сталин. А вот насчет Станиславского англичанин не ошибся. Тот сразу пришел на помощь попавшему в беду Мейерхольду и взял его режиссером в свой оперный театр. Разумеется, это решение не могло быть принято без санкции свыше. Мейерхольд получил возможность творить еще полтора года и верный кусок хлеба.

Его положение в момент закрытия театра было поистине отчаянным. Лев Снежницкий вспоминал: «На следующий день после ликвидации ГосТИМа... Кабинет Мейерхольда был освещен одной настольной лампой. Всеволод Эмильевич лежал на тахте, прикрывшись большим клетчатым пледом. Увидя меня, он откинул плед и сел. Протянул мне руку, посадил рядом с собой.

Несколько минут мы молчали. Потом я попытался начать разговор. Путаясь, я говорил о том, что все уладится, что Всеволод Эмильевич и Зинаида Николаевна снова получат возможность работать.

Мейерхольд слушал меня не перебивая: когда я замолк, он сказал:

— Нет. Мне не дадут больше работать! — опять наступило томительное молчание. Затем Всеволод Эмильевич добавил: — Что ж!.. Буду писать роман «Гамлет»!

Первое время после закрытия театра Мейерхольд почти не выходил из дому. Никто не звонил ему по телефону. Многочисленные знакомые не решались заходить к нему. Некоторые не хотели встречаться с Всеволодом Эмильевичем, чтобы не растравлять его бесполезными утешениями, другие опасались общаться с человеком, попавшим в опалу.

На третий вечер после закрытия театра к Всеволоду Эмильевичу пришел поэт Борис Леонидович Пастернак.

Было часов 7 вечера, за окном бушевала метель. Пастернак вошел в кабинет к Всеволоду Эмильевичу и долго не находил слов, чтобы выразить ему свое сочувствие. Волосы его были в беспорядке. На выразительном удлиненном лице Бориса Леонидовича было написано смущение. Казалось, что он чувствовал себя виноватым, не находя нужных слов.

Всеволод Эмильевич предложил Пастернаку сесть.

После паузы Борис Леонидович сказал:

— Все наладится, Всеволод Эмильевич. Я уверен, что все наладится. Самое главное — это как-то пережить ближайшее время. У вас есть деньги, есть на что жить?

— Нет, — коротко ответил Мейерхольд. — У меня ничего нет. Я никогда не был спекулянтом в искусстве, никогда не зарабатывал очень много.

— Как же вы будете существовать? (Тот же вопрос задает Воланд булгаковскому Мастеру, а восходит это к словам Н.А. Некрасова, обращенным к Гоголю: «Но надобно и на что-то жить». — Б.С.) — Не знаю, — промолвил Всеволод Эмильевич, пожав плечами. — У меня есть автомобиль. Придется продать его.

Несколько минут оба сидели молча. Во взгляде Пастернака светилась печаль, которую трудно выразить словами. Мейерхольд хмурился. Казалось, он весь ушел в невеселые думы.

Скоро Пастернак встал. Извинившись за то, что он зашел всего на несколько минут, Борис Леонидович крепко пожал руку Мейерхольда и направился в переднюю. Всеволод Эмильевич проводил его до двери, а потом долго шагал по своему кабинету. Визит Пастернака взволновал и тронул Мейерхольда».

Но почему же Мейерхольд был арестован и казнен? Некоторые полагают, что чашу терпения Сталина переполнила овация, которую устроили Мейерхольду на Всесоюзной режиссерской конференции 13—15 июня 1940 года. Это вряд ли. Сам по себе этот факт не делал режиссера публичным политиком — в стране, где публичной политики лет десять как не существовало. Эффект же от внезапного «исчезновения» Мейерхольда в международном плане гораздо больше бил по престижу СССР, чем сотня оваций, которую могли бы устроить Мейерхольду на сотне собраний и конференций.

Иногда думают, что Мейерхольда погубили независимость общественных и эстетических позиций, отказ петь осанну Сталину, неспособность отказаться от «формализма», наконец, смерть Станиславского, последнего, кто протянул ему руку помощи. Ни одна из этих версий не убеждает. «Маскарад», поставленный Мейерхольдом в ленинградском БДТ, нареканий критики не вызвал, а, напротив, был отмечен как один из лучших спектаклей сезона. Также спокойно была встречена и поставленная Мейерхольдом опера Д. Верди «Риголетто». А в 1939 году Мейерхольд как раз работал над пьесой Алексея Толстого «Путь к победе», вполне просталинской, основанной на повести об обороне Царицына «Хлеб». И можно не сомневаться, что Всеволод Эмильевич был достаточно вменяемым человеком, чтобы в такой постановке не прятать кукиша в кармане. А если уж Сталин принял решение арестовать Мейерхольда, никакой Станиславский, будь он жив, помешать такому развитию событий все равно бы не смог.

Строго говоря, вреда от Мейерхольда как режиссера Сталину никакого не было. После того как у Всеволода Эмильевича был отнят театр, воплощать вредные для соцреализма эстетические идеи он уже не мог. Вполне можно было бы позволить ему инсценировать классику, как Пастернаку и Ахматовой позволяли существовать переводами. Это позволяло и декорум перед мировой театральной общественностью соблюсти: Мастер жив, плодотворно работает для советского театра. Ведь само исчезновение Мейерхольда, сразу же распространившиеся слухи об аресте нанесли серьезный удар по престижу СССР и у советской, и у иностранной интеллигенции. И без крайней необходимости Сталин на такое бы не пошел. Значит, считал уничтожение Мейерхольда чрезвычайно важным, просто позарез необходимым. Почему?

Очевидно, все же не «формалистическое трюкачество» сгубило Мейерхольда, а... близость к чекистам. Наследники «железного Феликса» манили людей искусства как чаемые образцы сильных, несгибаемых людей, как творцы нового общества и одновременно — пример новой человеческой породы, призванной построить коммунизм. Как пишет современный исследователь Е.С. Громов, «в «салоне» Мейерхольда—Райх высшие чины ОГПУ типа Я. Агранова любезно общались с элитой художественного мира». Посещали этот салон и их наследники в ежовские времена.

Арестовали Мейерхольда 20 июня 1939 года в Ленинграде, в квартире на набережной реки Карповки. На следующий день в спецвагоне его этапировали в Москву. В ордере на арест говорилось: «Имеющимся агентурным и следственными материалом Мейерхольд В.Э. изобличается как троцкист и подозрителен по шпионажу в пользу японской разведки. Установлено, что в течение ряда лет состоял в близких связях с руководителями контрреволюционных организаций правых — Бухариным и Рыковым. Арестованный японский шпион Иошида Иошимасу получил директиву связаться в Москве с Мейерхольдом... Установлена также связь Мейерхольда с британским подданным Грей, высланным в 1935 году из Советского Союза за шпионаж».

К тому времени против Мейерхольда, кроме показаний японца Иошида Иошимасу, о которых я скажу ниже, было получено еще несколько показаний. Арестованная в 1938 году по обвинению в «контрреволюционных террористических настроениях» Н. Королева, 24-летняя невестка бывшего наркома земледелия М. Чернова, расстрелянного вместе с Бухариным, показала, что ее знакомый А. Винер-Лацис (очевидно, один из выпускников студии Мейерхольда) утверждал, что гонения на Мейерхольда — свидетельство перерождения власти: «На мои вопросы о Мейерхольде, когда я высказала непонимание и спрашивала Лациса — почему с Мейерхольдом раньше так носились, решили строить для него театр, а теперь обвиняют, что он далек от масс и непонятен, ведь не мог же он измениться в несколько месяцев, Лацис мне разъяснил, что Мейерхольд создал новый революционный театр, что сам Мейерхольд — большевик-ленинец (так называли себя, кстати сказать, сторонники Троцкого. — Б.С.) и нисколько не изменился, а то, что его затирают и закрыли театр, надо расценивать как стремление нашего правительства не допускать проникновения передовой мысли в массы, как отступление большевиков от передовой и свободной культуры, что именно революционность Мейерхольда, его прогрессивность явилась причиной закрытия театра. Лацис говорил, что театр Мейерхольда удовлетворяет запросы передовой интеллигенции. И это теперь линия театра — лучшую передовую часть интеллигенции большевики хотят сравнять, таким образом, со средним уровнем масс. Лацис сказал, что, наверное, Мейерхольда арестуют» (этого пришлось дожидаться полтора года).

Королева продолжала: «В день моего отъезда из Москвы Лацис вспомнил наш разговор о Мейерхольде: «сейчас я достал интересное письмо к нему». С этими словами он дал мне мелконаписанный чернилами малоразборчивым почерком листок. Видя тождественность почерка с рукой Лациса, я спросила его, откуда он это письмо достал, может быть, сам написал? На что он с многозначительным выражением ответил, что на такие вопросы он не отвечает. Я полностью, несмотря на все мои усилия, данный мне Лацисом листок не могла прочитать, но довольно легко разобрала заголовок листка, где было написано: «тов. Мейерхольду, большевику-ленинцу». Дальнейшие мои попытки были безрезультатны, поддавались чтению лишь отдельные слова, которые я разобрала. Это «народ», «террор», «долой самодержавие». Судя по тем местам, немногим, которые я смогла прочитать, это обращение носило ярко выраженный антисоветский характер». Забавно, что теперь следователи, под чью диктовку явно были написаны показания Королевой, считали крамольными слова «народ» и «долой самодержавие», священные для первых лет революции.

Мейерхольда уличали также показания бывшего председателя РАБИСа и директора МХАТа Я. Боярского, которого расстреляли в один день с Всеволодом Эмильевичем. Тот утверждал: «По словам актеров, Мейерхольд говорил, что вот при Ленине не было такого руководства искусством. Ленин, говорил Мейерхольд, был очень сдержан в вопросах руководства искусством. Когда к нему обращались за директивами по вопросам искусства, он часто говорил: «Я в этом деле ничего не понимаю, обращайтесь к Луначарскому, он в этих вопросах специалист».

Боярский также поведал следствию, что спектакль «Вступление» Мейерхольд посвятил преемнику Луначарского Бубнову, успевшему уже стать «врагом народа», что с Бубновым Мейерхольд был «в самых дружеских отношениях», тот «всегда покрывал Мейерхольда, твердя, что к нему нельзя подходить с общей меркой, что это гениальный человек, который может позволить себе отдельные чудачества». Еще Боярский инкриминировал Мейерхольду постановку в Александринском театре спектакля в честь 300-летия династии Романовых.

Пригодились и показания Кольцова. Михаил Ефимович утверждал, что «Вожель — журналист, разведчик по русским делам, работавший в контакте с Мальро... Московскими друзьями и осведомителями Вожеля являются Михайлов, редактор «Москау», Мейерхольд... Первые два являются близкими друзьями Вожеля и постоянно информируют его по всем интересующим его вопросам... Были ли они официально завербованы французскими разведывательными органами, мне неизвестно».

И еще Мейерхольда уличал арестованный Бабель. 7—9 июля 1939 года он показал, что руководителями «антисоветской троцкистской организации» «был я, Бабель, по линии кино С. Эйзенштейн, по линии театра Михоэлс, которого поддерживал Мейерхольд». Очередь Михоэлса настала только в 1948 году, когда он был убит офицерами МГБ по личному приказу Сталина. А вот Мейерхольда арестовали уже в июне 1940 года. Думаю, что из-за каких-то опосредованных связей с арестованным двумя месяцами раньше, 10 апреля 1939 года, когда-то всесильным «железным наркомом» Ежовым.

Уже 23 июня из Всеволода Эмильевича буквально выбили письменное признание в том, что «в 1922—23 годах был завербован неким М. Рафаилом в «антисоветскую организацию», и что «антисоветские настроения» возникли у него под влиянием Радека, Межлаука, Д. Бедного и М. Кольцова, с которыми встречался в гостях у Милютиных и Керженцевых (у того самого Керженцева, который потом стал председателем Комитета искусств и издал приказ о закрытии театра Мейерхольда). По словам Мейерхольда, «эти сборища за ужином имели несомненную цель сплачивать антисоветски настроенных людей для подрыва советского строя». 27 июня Мейерхольд повторил эти признания на допросе: «Признаю себя виновным в том, что, во-первых, в годах 1923—1925 состоял в антисоветской троцкистской организации, куда был завербован неким Рафаилом... Сверхвредительство в этой организации с совершенной очевидностью было в руках Троцкого. Результатом этой преступной связи была моя вредительская работа в театре (одна из постановок была даже посвящена Красной Армии и «первому красноармейцу Троцкому» — «Земля дыбом»). Во-вторых, в годы приблизительно 1932—1935 состоял в антисоветской правотроцкистской организации, куда был завербован Милютиной. В этой организации состояли Милютин, Радек, Бухарин, Рыков и его жена.

В-третьих. Был привлечен на шпионскую работу неким Фредом Греем (английским подданным), с которым я знаком с 1913 года. Он уговаривал меня через свою жену, которая была моей ученицей, бросить СССР и переехать либо в Лондон, либо в Париж (насчет шпионской работы, конечно, чушь, а вот предложение переехать в Лондон или в Париж выглядит вполне реальным. И зря Всеволод Эмильевич его не послушал. Остался бы жив, прожил бы еще годков десять—пятнадцать, поставил бы не один спектакль, и, глядишь бы, пути развития мирового театра в 40—50-е годы оказались бы несколько иными. Но — знать бы прикуп... Когда Грей предлагал бежать из СССР, Всеволод Эмильевич верил, что его не тронут. И эту веру он сохранял вплоть до ареста, сразу после блистательной премьеры «Маскарада». — Б.С.).

Результатом этой связи были следующие преступные деяния в отношении моей Родины:

А) Я дал Грею рекомендательную записку на знакомство с зам. Председателя Наркомфина Манцевым, прося последнего принять Грея.

Б) Я организовал Грею по его просьбе свидание с Рыковым в моей квартире.

В) Я дал Грею рекомендацию на его ходатайстве о продлении визы на долгое проживание в СССР.

Подробные признания о своей антисоветской, шпионской и вредительской работе я дам на следующих допросах».

Подобную ахинею истерзанный Мейерхольд мог продиктовать только под диктовку следователя. Как мог Троцкий в 1923—1925 годах возглавлять «антисоветскую организацию», если он в это время был членом Политбюро и председателем Реввоенсовета, и никакого криминала не было в постановке посвященной ему пьесы! И какой интерес для «шпионской работы» мог представлять Мейерхольд, никакой конфиденциальной информацией не владевший, к тому же с начала 30-х годов он фактически находился в опале и контактов с вождями не имел.

Рафаил был руководителем Театра Революции, директором которого была О.Д. Каменева — жена Л.Б. Каменева и сестра Троцкого. Мейерхольд признался, что был польщен похвалой Троцкого, назвавшего его «неистовым Всеволодом». Это тоже пришили к делу. Хотя похвала, отдать должное Троцкому, была несколько двусмысленной: «Когда страстный искатель Мейерхольд, неистовый Виссарион сцены, наспех обучив еще слабых в диалоге актеров кое-каким полуритмическим движениям, выбрасывает это на сцену, получается... выкидыш. Попытка выдернуть из будущего то, что может развиваться лишь как его неотторжимая часть, и наспех материализовать это частичное предвосхищение на сегодняшних еще голодных и холодных подмостках создает впечатление провинциального дилетантизма. А что может быть враждебнее новому искусству, как провинциальность и дилетантство!» Лев Давыдович полагал, что «неистовый Всеволод» опередил свое время». А уж Сталин с Берией постарались, чтобы «время Мейерхольда» никогда не наступило.

Постановка же спектакля «Земля дыбом» в 1923 году никак не могла считаться крамолой. Культ Троцкого тогда лишь немногим уступал культу Ленина, особенно в Красной Армии, и поставить посвященный ему спектакль на военную тематику было в порядке вещей.

Бывший директор МХАТа Я. Боярский, чьи показания послужили одним из формальных оснований для ареста Мейерхольда, утверждал, что тот «вместе с Троцким защищал Есенина». Троцкий, напомню, в статье на смерть Есенина утверждал: «Есенин слагал острые песни хулигана и придавал свою неповторимую, есенинскую напевность озорным звукам кабацкой Москвы. Он нередко кичился дерзким жестом, грубым словом. Но под всем этим трепетала совсем особая нежность неогражденной, незащищенной души... Его лирическая пружина могла бы развернуться до конца только в условиях гармонического, счастливого, с песней живущего общества, где не борьба царит, а дружба, любовь, нежное участие. Такое время придет».

А на допросе 23 июня 1939 года Мейерхольд признался, что оформление спектакля «Земля дыбом» делалось «при активной помощи Троцкого (военная амуниция, прожекторы, мотоцикл)». Вывод из этого под диктовку следователя Всеволод Эмильевич сделал самоубийственный: «Таким образом я оказался в преступной орбите этих отъявленных, гнусных врагов народа».

Но на самом деле Мейерхольд отнюдь не горел желанием ставить бездарную пьесу Третьякова. Вот что вспоминает актер Гостима А.В. Февральский, в 1923 году бывший студентом режиссерского факультета Мастерской Мейерхольда: «Нелегко давалась театру постановка «Земли дыбом», переделанной Сергеем Третьяковым из пьесы Марселя Мартине «Ночь». Мало того что спектакль готовился в обстановке борьбы за существование театра и мастерских, пьеса Мартине с ее мрачным колоритом (французский писатель показывал поражение солдатского восстания в эпоху империалистической войны), тягучей риторикой, слабым построением действия не нравилась коллективу. Мейерхольд на репетициях и в беседах не высказывал своего прямого отношения к ней, но однажды, когда я провожал его домой, он, не сдержавшись, сказал в сердцах: «Эта пьеса — сволочь (так и сказал — «сволочь», будто речь шла о человеке), я ее ненавижу». — «Зачем же вы ее ставите?» — спросил я. — «Приходится!» Приходилось, потому что революционных пьес не было, а после «Великодушного рогоносца» и «Смерти Тарелкина», далеких по сюжету от современности, такая пьеса нужна была дозарезу. Вслед за двумя спектаклями экспериментального характера революционный театр должен был возобновить и продолжить политические традиции «Зорь» и «Мистерии-Буфф». Труднейшее материальное положение театра требовало как можно скорее выпустить премьеру. Часто репетиции начинались после окончания спектакля и шли всю ночь, часов до шести утра.

Несмотря на неблагоприятные условия, театр одержал полную победу. Поэт-лефовец Третьяков так перестроил всю пьесу, что она превратилась в агитплакат: изменился ее эмоциональный тон, текст приобрел четкость и броскость, действие — остроту, появились сатирические мотивы, еще усиленные Мейерхольдом. Теперь это была уже совсем не та пьеса, которую он назвал «сволочью». На экран, подвешенный над сценой, проецировались агитационные лозунги. В действие были введены подлинные мотоциклы, велосипеды, автомобиль, пулемет, винтовки, полевые телефоны, походная кухня. В дальнейшем этот спектакль, не связанный с портальной сценой, неоднократно разыгрывался под открытым небом, превращаясь в массовое действо.

«Земля дыбом» имела огромный общественный успех; рабочие, красноармейцы, учащиеся приходили на спектакли целыми организациями. Эта постановка помогла театру активно включиться в проводившуюся тогда кампанию за укрепление советской военной авиации. Сбор с одного спектакля целиком поступил в фонд Красного Воздушного Флота; на сцене поместили самолет (что вполне гармонировало с военным реквизитом «Земли дыбом»), но попытка завести пропеллер привела к тому, что зал театра наполнился дымом и запахом бензина, и начало представления пришлось сильно задержать (вот откуда идет традиция использования на сцене настоящей техники, чтобы оттенить реальность происходящего в сугубо условных жанрах типа мюзикла, каким и была «Земля дыбом», как и многие другие спектакли Мейерхольда. (Последний пример этой традиции — настоящий самолет на сцене в трагически знаменитом «Норд-Осте». — Б.С.). Тем не менее спектакль прошел с подъемом; в антракте выступали Мейерхольд и деятели агитации, агитировавшие за укрепление Военно-Воздушного Флота. Начиная с этого дня на спектаклях театра Вс. Мейерхольда среди зрителей устраивались сборы на строительство военной авиации, немало дали сами актеры и студенты (хотя очень нуждались), и три года спустя военный самолет «Мейерхольд» вступил в строй (очевидно, к моменту ареста Мейерхольда эта машина уже выработала ресурс, так что переименовывать ее не пришлось. — Б.С.). Все это было совершенно новым в тогдашней театральной жизни».

Ставя «Землю дыбом», Мейерхольд выполнял ясно очерченный социальный заказ и в страшном сне тогда не мог представить, что через каких-нибудь пятнадцать лет эта постановка выйдет ему сильно боком. Дело в том, что существовать театр Мейерхольда мог только за счет агитационных спектаклей. Фактически культпоходы на такие спектакли осуществлялись в «добровольно-принудительном порядке, и билеты оплачивались государством. А вот столь же «добровольные» взносы на Воздушный Флот зрителям приходилось делать из своего кармана. И, похоже, Всеволода Эмильевича нисколько не волновало, что самолет его имени оплачен деньгами нищих студентов. Между прочим, в постановлении о закрытии театра Мейерхольда от имени Комитета по делам искусств 8 января 1938 года постановка «Одной жизни», так и не выпущенная на сцену, была названа, среди прочего, «злоупотреблением государственными средствами со стороны театра им. Мейерхольда, привыкшего жить на государственные денежные субсидии». А ведь «Одна жизнь» — инсценировка культового романа Николая Островского «Как закалялась сталь» — стала последней отчаянной попыткой Мейерхольда приспособиться к сильно изменившемуся, по сравнению с началом 20-х годов, времени. Но в 30-е годы массовые агитационные представления давно уже вышли из моды. А решенный в их стилистике спектакль воспринимался идеологическими цензорами чуть ли не как издевательство над страдальцем-комсомольцем, как попытка напугать зрителя разного рода ужасами. Для тоталитарной пропаганды нужны были простые и понятные соцреалистические образы, а не усложненная мейерхольдовская биомеханика и сугубо условная стилистика. Театр Мейерхольда больше не был нужен власти, и это предопределило его судьбу.

А без государственной поддержки он не мог существовать никогда. Как свидетельствует бывшая актриса театра Мейерхольда Т.В. Иванова (Каширина), «спектакли Театра имени Мейерхольда не пользовались в тот период (в 20-е годы. — Б.С.) успехом у публики. Настолько не пользовались успехом, что Управление театрами, из соображений экономического порядка, поместило под одной крышей два экспериментальных театра, так сказать, «уплотнив» Театр Мейерхольда Театром Фердинандова».

Трагический парадокс великого режиссера заключался в том, что, борясь с «буржуазным мещанством», Мейерхольд, естественно, не мог сознавать, что его сугубо экспериментальное искусство может найти настоящего зрителя лишь в самом «буржуазном обществе». Лишь люди, начинающие пресыщаться культом потребления, становятся восприимчивы к мейерхольдовскому театру. Недаром в сегодняшней России находят своего зрителя и пользуются успехом как раз постановки в духе Мейерхольда, и театр стал более телесным, в соответствии с его биомеханикой. В нищей России 20-х — 30-х годов малообразованная публика могла смотреть мейерхольдовские спектакли в основном по разнарядке, так сказать, «в нагрузку». Только с созданием более или менее многочисленной прослойки «среднего класса» та его часть, которая обладает достаточным образованием, становится способной адекватно воспринимать подобные постановки.

В итоге театр был уничтожен «как чуждый советскому искусству», а его творец был расстрелян два года спустя.

Еще в конце 1937 года Мейерхольду пришлось давать письменные объяснения по поводу «Земли дыбом»: «Трудколлектив был настолько беден, что спектакль этот, сложный по монтировке, не мог бы состояться, если бы не была оказана помощь со стороны Военного комиссариата.

Было сделано обращение к Военному комиссариату, и Военный комиссариат поддержал (Всеволод Эмильевич делал все, чтобы ни разу не употребить имя Троцкого в положительном и даже в нейтральном контексте. — Б.С.).

Когда спектакль был подготовлен и когда определилось, что сила этого спектакля в том, что она может способствовать мощным порывом наших красных бойцов в защите нашей Родины, в случае нападения на нее извне (мы находились тогда в окружении большого количества врагов), мы посвятили этот спектакль Красной Армии.

На диапозитиве так и значилось: «Посвящается Красной Армии».

Но на этом же диапозитиве значилось: «Посвящается Красной Армии и первому красноармейцу (имярек)».

Эта строчка возникла потому, что в то время упомянутое лицо возглавляло Военный комиссариат (он также еще находился в рядах нашей партии).

То обстоятельство, что перед упомянутой фамилией стояло определение, его место в Красной Армии как красноармейца, показывает, что в этой добавочной строчке именем упомянутого лица не подменивалось имя того вождя и учителя нашего (В.И. Ленин был жив), который возглавлял тогда наше правительство, а тем самым возглавлял тогда и нашу Красную Армию, того основоположника ленинизма, дело которого продолжает сегодня Иосиф Виссарионович Сталин как вождь, как учитель, как друг трудящихся всего мира.

При возобновлении этой пьесы в следующие годы диапозитив был снят.

Когда на свет появился ряд исследований по истории гражданской войны и когда — и это в первую голову — чудовищная по своей гнусности роль этого сверхпредателя Троцкого вскрылась перед трудящимися всего мира, — тогда мне стало совершенно очевидным, что придатка к основному посвящению этого спектакля Красной Армии, этого придатка делать не следовало, ибо мне как члену ВКП(б) надо было учесть, что к этому времени (1923) за Троцким уже числился ряд преступлений перед партией: поведение в период Брестского мира и профсоюзной дискуссии.

Да, я сделал ошибку и признаю, что это ошибка. Однако на основе этой ошибки я убежден, что ни у кого не поднимется рука приклеить мне позорное звание троцкиста или полутроцкиста.

Мои активные выступления в низовых парторганизациях против Троцкого известны моим товарищам по партработе.

Известно также отрицательное отношение к моему театру и Троцкого, и троцкистов: они высказывались против «Великодушного рогоносца» и против «Мандата», и против «Списка благодеяний» (Радек), и против «Дамы с камелиями» (Пикель)».

Мейерхольд показал на одном из последующих допросов: «После 1930 года моя антисоветская работа еще более активизировалась. Я возглавил организацию под названием «Левый фронт», охватывающую театр, кино, музыку, литературу и живопись. Мое антисоветское влияние распространялось не только на таких моих учеников, как Сергей Эйзенштейн, Василий Федоров, Эраст Гарин, Николай Охлопков, Александр Нестеров, Наум Лойтер, но и на ряд представителей других искусств...

Начну с кино. Здесь мое влияние распространяется на Сергея Эйзенштейна, который является человеком, озлобленно настроенным против советской власти. Нужно сказать, что он проводил и практическую подрывную работу. Советское правительство командировало его в Америку в надежде получить творческую киностудию. Так вот он вместо того, чтобы работать в контакте с «Амторгом», продался капиталисту Синклеру, в руках которого остался заснятый Эйзенштейном фильм («Восставшая Мексика». — Б.С.).

Вражеская работа Эйзенштейна выражалась и в том, что он пытался выпустить на экран антисоветский фильм «Бежин луг», но ему это не удалось, так как съемка фильма была прервана по указанию правительства.

А мой выученик Эраст Гарин сработал фильм «Женитьба» по Гоголю, израсходовав большие средства. Но эта картина, как искажающая классическое произведение, не была допущена до экрана.

Мой же выученик, режиссер Киевской студии Роом, сработал фильм по сценарию Юрия Олеши «Строгий юноша», в котором было оклеветано советское юношество и молодежь показана не как советская, но, по настроениям самого Олеши, с фашистским душком».

В живописи к тем, кто был под его «антисоветским» влиянием, Мейерхольд отнес Д.П. Штеренберга, который «не нашел ничего лучшего как написать портрет врага народа Примакова. Так же антисоветски настроен мой бывший ученик художник Дмитриев».

На литературном фронте Всеволод Эмильевич покаялся в том, что «озлобленные разговоры, направленные против руководителей партии и правительства, я неоднократно вел с Борисом Пастернаком. Он вообще настолько озлоблен, что в последнее время ничего не пишет, а занимается переводами. Аналогичные позиции занимает поэт Пяст. Вплоть до его ареста прямые антисоветские разговоры были и с писателем Николаем Эрдманом».

Среди своих «антисоветских связей» Мейерхольд назвал композиторов Шебалина и Шостаковича, литераторов Сейфуллину, Брика, Всеволода Иванова, Федина и многих других деятелей культуры. Особенно заинтересовала следователей связка Мейерхольд — Эренбург — Мальро. Мейерхольд показал: «Илья Эренбург, как он сам мне говорил, является участником троцкистской организации, причем с весьма обширными связями не только в Советском Союзе, но и за рубежом. Он лично говорил мне, что во Франции по троцкистской линии поддерживает связь с Андре Мальро. В 1938 году он и Мальро были у меня на квартире и вели оживленную беседу на политические темы: они были уверены, что троцкистам удастся захватить власть в свои руки (вот это уж чистой воды фантазия следователей: в 1938 году в такое не поверил бы и сам Троцкий. — Б.С.)».

«И вы лично разделяли эти предательские вожделения?» — ласково осведомился следователь.

«Да, — подтвердил Мейерхольд. — Именно поэтому Эренбург прямо поставил вопрос о моем участии в троцкистской организации, на что я дал свое согласие. Тогда же была сформулирована и главная задача нашей организации: не отчаиваться в связи с арестами и пополнять свои ряды, чтобы добиться осуществления окончательной цели, то есть свержения советской власти».

Мейерхольд подтвердил, что вовлек в организацию Сейфуллину, Пастернака, Олешу, режиссера БДТ Дикого... И рассказал о связи с Мальро, которого следствие считало французским шпионом. Связи с Мальро у Мейерхольда, замечу, действительно были, только не шпионские, а творческие. Недаром он собирался инсценировать повесть французского писателя «Условия человеческого существования». Об этом даже была специальная статья, так и называвшаяся «Андре Мальро и В. Мейерхольд». Она появилась в номере «Вечерней Москвы» от 2 ноября 1933 года.

19 июня 1939 года Мейерхольд порадовал следствие заявлением, что является также агентом японской разведки, куда его завербовал Секи Сано, японец, работавший у Мейерхольда режиссером-стажером в 1933—1937 годах и женатый на русской актрисе Галине Борисовой. Секи Сано, как доносили осведомители НКВД, в конце концов разочаровался в театре Мейерхольда: в театре-де подвизается всякая дрянь, театром командует Зинаида Райх, которая подрывает авторитет мужа на репетициях. Хороших актеров выживают, плохие процветают. Секи Сано удивлялся, как в советском театре могут существовать такие «буржуазные» порядки.

Тут НКВД связало Мейерхольда с японским поэтом и режиссером, членом японской компартии Иошида Иошимасу. Он считал Мейерхольда своим идейным учителем. Визу для поездки в Москву ему почему-то не давали, и он решил пробраться в СССР нелегально. Советские пограничники его скрутили. Чекисты выбили из бедняги признание, что он шел на связь с японским резидентом Секи Сано, работающим у Мейерхольда. Офицер японской разведки Суэхито якобы говорил Иошида Иошимасу, что «Мейерхольд давно ведет шпионскую работу в пользу Японии. Японская разведка очень им дорожит и, во избежание провала, дала ему кличку «Борисов» (чекисты, не мудрствуя лукаво, использовали в качестве псевдонима фамилию жены Секи Сано. — Б.С.). Мейерхольд совместно с Секи Сано ведут подготовку к теракту против Сталина, которого должны убить во время посещения театра».

Уже на следующий день японец отказался от своих показаний, заявив, что дал их от страха и под давлением. На суде он заявил: «Можно бояться, растеряться, наговорить то, чего не было, но это хуже, чем шпионаж. Я считаю себя виновным, что назвал имя Мейерхольда». И добавил, что наговорил «глупистику» на Мейерхольда. По его словам, он со своей возлюбленной артисткой Окадо Иосико 3 января 1938 года, перейдя границу на Сахалине, бежал в СССР, чтобы спастись от преследований японской полиции. Иошида Иошимасу расстреляли 27 сентября 1939 года. Мейерхольд же на суде резонно заметил, что Иошида Иошимасу вообще никогда не видел и не понимает, почему тот причисляет его к троцкистам.

В начале октября, когда сменился состав следователей и стало ясно, что дело затягивается, Мейерхольд начал отрекаться от своих прежних показаний. Он отрицал, что Олеша и Дикий привлекались для террористической деятельности. Как объяснял Мейерхольд, в момент допроса он находился «в тяжелом психическом и моральном состоянии». Чуть позднее Всеволод Эмильевич взял назад показания об Эренбурге, Пастернаке, Эйзенштейне и других деятелях литературы и искусства, заявив, что дал их под давлением. 27 октября 1939 года ему предъявили обвинительное заключение, где были сохранены все прежние обвинения. А 16—17 ноября 1939 года состоялся последний допрос, на котором Мейерхольд последовательно отверг все обвинения и дал собственноручные письменные показания:

«1) Илья Эренбург не вовлекал меня в троцкистскую организацию, ни я его в таковую не вовлекал... Эренбург не говорил мне о том, что во Франции он поддерживал регулярную связь с Андре Мальро именно по троцкистской линии. Я отметил дружбу Эренбурга с Мальро. И считаю необходимым дополнить, что в первый приезд Мальро вместе с Эренбургом они очень старались устроить роман Мальро «Условия человеческого существования», на этом романе несомненно лежит отпечаток троцкистских мыслишек. Они старались устроить этот роман для экрана (С. Эйзенштейн) и для театра (через меня, уговаривая меня приступить к переделке этого романа в пьесу). К счастью, в печать роман этот не попал, не попал ни на экран, ни в театр, так как и я, и Эйзенштейн скоро к этой работе охладели.

Категорически заявляю, что ни Эренбург, ни Мальро не говорили мне о недолговечности советской системы, ни о том, что троцкистам удастся захватить власть в свои руки, ни о том, что в связи с арестами ряда участников троцкистской организации следует пополнять ряды троцкистской организации, ни о том, что следует настойчиво, последовательно продолжать борьбу против партии, ни о том, что надо добиваться свержения Советской власти.

2) Я не вел с Б. Пастернаком никаких разговоров, направленных против руководителей партии и правительства... Ни по указанию Эренбурга, ни по личной моей инициативе я не вербовал в троцкистскую организацию ни Б. Пастернака, ни Ю. Олешу, ни Л. Сейфуллину, ни Вс. Иванова, ни К. Федина, ни С. Кирсанова, ни В. Шебалина, ни Д. Шостаковича, ни Лапину (дочь Эренбурга), никаких заданий я перед этими лицами не ставил. Группа этих писателей и музыкантов была сплочена на базе единства взглядов в области искусства, не носивших на себе троцкистских влияний. Б. Пастернаку никаких заданий подбирать антисоветско настроенных писателей в троцкистскую организацию не давалось мною.

Б. Пастернак никогда не говорил мне, будто бы он вовлек в антисоветскую троцкистскую организацию С. Кирсанова и О. Брика. О. Брик (говорю это в порядке дополнения) был связан с Д. Штеренбергом, который писал портрет врага народа Примакова в квартире О. Брика («враг народа Примаков», как-никак, был мужем Лили Брик, бывшей супруги Осипа Брика. — Б.С.).

3) В отношении Олеши считаю долгом сделать следующее существенное исправление: я Юрия Олешу в троцкистскую организацию не вербовал. Не соответствует действительности то в прежнем моем показании... что будто бы Олеша намечался как лицо, могущее быть использованным по линии физического устранения руководителей партии и правительства. О терроре никогда никакой речи не было».

После этого, 13 декабря 1939 года, Мейерхольд обратился с жалобой к Прокурору СССР: «16 ноября 1939 года дело мое закончено. Я безоговорочно подписал последний лист, как безоговорочно подписывал ряд других протоколов, делая это против своей совести.

От этих принужденных ложных показаний я отказываюсь, так как они явились следствием того, что ко мне, 65-летнему старику (и нервному, и больному), на протяжении всего следствия применялись такие меры физического и морального воздействия, каких я не мог выдержать, и стал наводнять свои ответы на вопросы следователя чудовищными вымыслами. Я лгал, следователь записывал, а некоторые ответы за меня диктовал стенографистке.

Я все подписывал, потому что мне говорили, что если откажусь, то бить будут в три раза сильнее.

Я никогда не был изменником Родины, никогда не участвовал ни в каких заговорщических организациях против советской власти. И кто посмеет клеветать на меня, что я был шпионом хоть одного из иностранных государств? Но следователи вынуждали меня репрессивными мерами в этих преступлениях «сознаваться» — и я лгал на себя.

Прошу вызвать меня к себе. Я дам развернутые объяснения и назову имена следователей, вынуждавших меня к вымыслам».

Никто Мейерхольда вызывать, разумеется, не стал. И тогда Всеволод Эмильевич обратился к Берии с аналогичным посланием. Оно также осталось без ответа.

Мейерхольд попытался искать справедливости выше. 2 и 13 января 1940 года он написал заявление главе правительства Вячеславу Молотову. Здесь он подробно описал пытки, которым подвергался: «Чем люди оказываются во время испуга, то они, действительно, и есть. Испуг — это промежуток между навыками человека, и в этом промежутке можно видеть натуру такую, какая она есть... Так писал когда-то Лесков.

Когда следователи в отношении меня, подследственного, пустили в ход физические методы воздействия (меня здесь били, больного 65-летнего старика: клали на пол лицом вниз, резиновым жгутом били по пяткам и по спине; когда сидел на стуле, той же резиной били по ногам (сверху, с большой силой) и по местам от колен до верхних частей ног; когда эти места ног были залиты обильным внутренним кровоизлиянием, то по этим красно-сине-желтым кровоподтекам снова били этим жгутом, и боль была такая, что казалось, что на больные чувствительные места ног лили крутой кипяток (я кричал и плакал от боли). Руками меня били по лицу (размахами с высоты...) и к ним присоединили еще так называемую «психическую атаку» — и то, и другое вызвало во мне такой чудовищный страх, что натура моя обнажилась до самых своих корней.

Нервные ткани мои оказались расположенными совсем близко к телесному покрову, а кожа оказалась нежной и чувствительной, как у ребенка. Глаза оказались способными (при нестерпимой для меня физической и моральной боли) лить слезы потоками. Лежа на полу, лицом вниз, я обнаруживал способность извиваться и корчиться, и визжать, как собака, которую плетью бьет ее хозяин. Конвоир, который вел меня однажды с допроса, спросил: «У тебя малярия?» Такую тело мое обнаружило способность к нервной дрожи.

Когда я лег на койку и заснул с тем, чтобы через час опять идти на допрос, который перед этим длился 18 часов, я проснулся, разбуженный своим стоном и тем, что меня подбрасывало на койке так, как это бывает с больными, погибающими от горячки.

Испуг вызывает страх, а страх вынуждает к самозащите. «Смерть (о, конечно!), смерть легче этого!» — говорит себе подследственный. Сказал себе это и я. И пустил в ход самооговоры в надежде, что они-то и приведут меня на эшафот. Так и случилось: на последнем листе законченного следствием дела № 537 проступили страшные цифры параграфов уголовного кодекса: 58, пункт 1-а и 11.

Вячеслав Михайлович! Вы знаете мои недостатки (помните сказанное Вами однажды: «Все оригинальничаете?»), человек, который знает недостатки другого, знает его лучше того, кто любуется его достоинствами. Скажите: можете Вы поверить тому, что я изменник Родины (враг народа), что я — шпион, что я — член правотроцкистской организации, что я — контрреволюционер, что я в своем искусстве проводил (сознательно!) вражескую работу, что подрывал основы советского искусства?

Все это налицо в деле № 537. Там же слово «формалист» стало синонимом слова «троцкист». В деле № 537 «троцкистами» объявлены: я, И. Эренбург, Б. Пастернак, Ю. Олеша (он еще и террорист) (вообрази себе, читатель, автора сказки «Три толстяка», и к тому времени — тяжелого алкоголика, в роли «троцкиста-террориста»! — Б.С.), Д. Шостакович, В. Шебалин, Н. Охлопков и т. д.

Будучи арестованным в июне, я только в декабре 1939-го пришел в некоторое относительное равновесие. Я написал о происходящем на допросах Л.П. Берии и Прокурору Союза ССР, сообщив в своей жалобе, что я отказываюсь от своих ранее данных показаний. Недостаток места не позволяет мне изложить все бредни моих показаний, но их множество.

Вот моя исповедь краткая. Как и положено, я произношу ее, быть может, за секунду до смерти. Я никогда не был шпионом, я никогда не входил ни в одну из троцкистских организаций (я вместе с партией проклинал Иуду Троцкого!), я никогда не занимался контрреволюционной деятельностью.

Говорить о троцкизме в искусстве просто смешно. Отъявленный пройдоха из породы политических авантюристов, такой человек, как Троцкий, способен лишь на подлые диверсии и убийства из-за угла. Не имеющий никакой программы кретин не может дать программы художникам...

Тому, что я не выдержал, потеряв над собой всякую власть, находясь в состоянии затуманенного, притупленного сознания, способствовало еще одно страшное обстоятельство. Сразу же после ареста меня ввергла в величайшую депрессию власть надо мной навязчивой идеи: «Значит, так надо! Правительству показалось, что за те мои грехи, о которых было сказано с трибуны 1-й сессии Верховного Совета, кара для меня недостаточна». А ведь был закрыт театр, разогнан коллектив, отнято строящееся здание.

Я должен претерпеть еще одну кару, решил я. Ту, которая наложена органами НКВД. «Значит, так надо!» — твердил я себе, и «я» мое раскололось на два лица. Первое стало искать «преступления» второго, а когда оно их не находило, оно стало их выдумывать. Следователь явился хорошим, опытным помощником в этом деле, и мы стали сочинять вместе, в тесном союзе. Когда моя фантазия истощалась, следователи спаривались... и препарировали протоколы (некоторые переписывались по 3—4 раза)...

Когда я от голода (я ничего не мог есть), от бессонницы (в течение трех месяцев), от сердечных припадков по ночам и от истерических припадков (лил потоки слез, дрожал, как дрожат при горячке), поник, осевши, осунувшись лет на десять, постарев, это испугало следователей. Меня стали усердно лечить (тогда я был во «внутренней тюрьме», там хорошая медицинская часть) и усиленно питать. Но это помогло только внешне — физическому, а нервы были в том же состоянии, а сознание было по-прежнему притуплено и затуманено, ибо надо мной повис дамоклов меч. Следователь все время твердил, угрожая: не будешь писать (то есть — сочинять, значит?!), будем бить опять, оставив нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного, окровавленного, искромсанного тела. И я все подписывал...

Я умоляю Вас, Главу правительства, спасите меня, верните мне свободу. Я люблю мою Родину и отдам ей все мои силы последних годов моей жизни».

Мейерхольд, в отличие от Кольцова и Бабеля, писал не только прокурору, но и шефу НКВД, и главе правительству, убеждая их о своей невиновности. Но, что характерно, никто из троих не писал самому главному другу трудящихся всего мира — Сталину. А ведь и Исаак Эммануилович, и Михаил Ефимович, и Всеволод Эмильевич были умнейшими людьми своего времени. И наверняка понимали, что если всемирно известные писатель, журналист и режиссер оказались в лубянском подвале, это могло быть сделано только по приказу одного человека — Сталина. И только он мог решить, казнить их или помиловать. Но Иосифу Виссарионовичу не писали ни Бабель, ни Мейерхольд, ни Кольцов. Почему? А потому, что не сомневались: он уже определил их судьбу и менять решения не будет. Тем более что и Бабель, и Мейерхольд не сомневались в неприязненном отношении вождя и к их творчеству, и к ним лично. Вот Кольцов, тот, похоже, до самого последнего времени перед арестом пребывал в счастливом заблуждении, что Сталин ему благоволит. Тем тяжелее было прозрение...

И Бабель, и Кольцов, и Мейерхольд если не знали точно, то догадывались, почему именно не миновала их чаша сия. Представляли себе, какое именно сокровенное знание их погубило. И даже не пытались бороться за жизнь, использовав для этого самое сильное средство — письмо Сталину. Видно, догадывались, что близость к Ежову, к чекистам сыграла роковую роль. И отрекались от своих показаний Всеволод Эмильевич, Михаил Ефимович и Исаак Эммануилович не для того, чтобы избежать уже предрешенного расстрела, а просто — для истории... Чтобы сказать людям, после того как откроются архивы, всю правду. Бабель и Кольцов для такого послания потомкам выбрали сам суд. А Мейерхольд предпочел изложить свое завещание в письме к Молотову. Прекрасно зная, что пишет его «за мгновенье до смерти».

24 января 1940 года Мейерхольд еще раз просил довести до сведения прокурора СССР, что:

«1) В правой троцкистской организации (как и других троцкистских организациях) участия не принимал.

2) Контрреволюционной деятельностью не занимался.

3) Шпионом никогда не был, завербован не был и шпионскую работу никогда не вел.

4) Троцкистские тенденции в «Выстреле» Безыменского, в «Командарме» Сельвинского я вытравлял, к огорчению авторов».

Относительно последнего пункта вышло недоразумение. Мейерхольд не был знаком с письмом Сталина Безыменскому, содержавшим высокую оценку «Выстрела», что, естественно, исключало наличие каких-либо «троцкистских тенденций» в этой, в общем, довольно бездарной пьесе.

Ни одно из ходатайств Всеволода Эмильевича так и не было удовлетворено.

1 февраля 1940 года Мейерхольда судила Военная коллегия Верховного суда во главе с В.В. Ульрихом, который никакой этнической солидарности с подсудимым не проявил. И один советский немец другого советского немца привычно отправил на смерть. Вот что написано в протоколе: «Председательствующий спросил подсудимого, признает ли он себя виновным.

Подсудимый ответил, что виновным себя не признает и свои показания на предварительном следствии не подтверждает.

В 1923 г. он знал Рафаила, который примыкал к троцкистам. С Рафаилом он встречался в 1923—24 гг. Рафаил в то время был Зав. Народ. Образованием, и в его ведении находилось тогда несколько театров, в том числе и театр «Революции», и по этой линии он с ним встречался.

Рафаил и Дробнис в то время его отговаривали руководить театром, который имел его имя, и передать его под руководство Охлопкова. Он отказался от этого, обидев их.

Ольгу Давыдовну Каменеву он знал с начала артистической деятельности. Троцкий его в своей книге («Литература и революция». — Б.С.) называл «неистовый Всеволод», и это ему сначала льстило, но потом, когда Троцкий скатился до к/р, он отрекся от этого.

Грея он знал по его жене Барсовой, его ученице. Эта Барсова однофамилица нашей артистки ГАБТа Барсовой, и в родстве они не состоят. Он с Греем несколько раз встречался, тот являлся английским подданным, а в СССР он приезжал как представитель какой-то американской торговой фирмы. Это было в 1934—35 гг.

Будучи за границей, с Греем он не встречался, но с его женой он встретился в Париже и, будучи в затруднительном положении, просил разрешения пожить у нее некоторое время. Это было в 1930 г. САнной Грей он имел только разговоры об искусстве. После приезда Грея в Москву в 1934—1935 г. он в 1936 г. встретился за границей с А. Грей.

По приезде Грея в Москву, тот просил его познакомить его с быв. Зам НКФ Манцевым, и он написал письмо Манцеву, а встретились ли они, или нет, он не знает.

Относительно встречи Грея с Рыковым — было так, что когда Грей был у него на квартире, к нему зашли Милютина, Размирович и Рыкова, и он тогда пытался устроить встречу с Рыковым. Почему Грей хотел встретиться с Манцевым и Рыковым, он тогда, благодаря своей политической слепоте, не поинтересовался. Он не знает, имел ли встречу Грей с Рыковым.

Также Грей просил оказать содействие в отсрочке визы на выезд, и он тогда написал письмо в Адм. Отд. Моссовета.

Был случай и такой, когда к нему на квартиру приехал Балтрушайтис (известный литовский поэт-символист и дипломат. — Б.С.) с женой английского посла, в то время, когда у него на квартире находился Грей.

Он для Грея делал все, благодаря тому, что он знал как свою ученицу жену Грея — Барсову (в действительности Ф. Грей был женат не на Барсовой, а на другой студентке студии Мейерхольда — на Бородинской, уже в 1913 года она значилась в списках как В. Грей — по фамилии мужа. В следующем году она исполняла в «Гамлете» роль актера-отравителя, и это оказалось символично — невольно В. Грей с мужем способствовали гибели Мастера, хотя сами никогда не узнали об этом. — Б.С.).

Балтрушайтиса он знал очень хорошо и дружил с ним с 1898 г., а Грея он оставил в момент приезда к нему Балтрушайтиса для того, чтобы он служил переводчиком между ним и женой английского посла.

Ему кажется, что Грей в то время встретился с Рыковым, но Милютин это отрицает, и возможно, что он действительно путает.

Встречу и эпизод о японце Секи Сано он выдумал, и это ложь.

Секи Сано как личность действительно был, но тот у него был в качестве стажера. Оплата за труд Секи Сано производилась театром из средств, «подброшенных» для этой цели по просьбе МОРТ (Международной организации рабочего театра. — Б.С.) Наркомпросом.

Никаких а/с разговоров с Секи Сано у него не было и никакого письма в Париж (куда Секи Сано уехал в 1937 году. — Б.С.) он не передавал, и в этой части он выдумал.

С Балтрушайтисом он встречался после 1928 года, т. е. после того, как тот посетил его премьеру в театре.

Оглашаются выдержки из показаний подсудимого о разговоре Пискатора о МОРТе и шпионской деятельности Секи Сано.

Подсудимый ответил, что это его выдумка. Секи Сано уехал из Москвы в 1937 г., когда он распустил свою научно-исследовательскую лабораторию. Партийная организация против Секи Сано возражала, говоря, что они подозревают его в шпионаже.

Японца Иошида Иошимаса он не знал, а почему здесь связана его якобы троцкистская деятельность, он не знает.

Грея после 1935 г. он больше не встречал.

С Балтрушайтисом он никогда не делился политическими мнениями, а их разговоры всегда имели место только о театральном искусстве.

С Бухариным он имел один раз встречу, когда тот зашел к нему со свидания с физиологом Павловым. Второй раз он встретил Бухарина после его разговора с Пикель.

С Мальро он встречался как с писателем. Их было два брата, кто из них интересовался авиацией, он не знает. Анри Мальро был писателем.

Он никогда не пытался ставить постановку в честь «300-летия дома Романовых». Эту постановку организовывали Лаврентьев и Инокентьев, и это легко можно проверить.

Он сам по национальности немец, а его большинство считали евреем.

Следствие по его делу протекало очень трудно. Его вымыслы в ходе следствия объясняются тем, что его били.

Больше дополнить судебное следствие ничем не имеет.

Судебное следствие объявлено законченным, и подсудимому предоставлено последнее слово, в котором он заявил, что странно то, что человеку 66 лет, он показывал не то, что нужно было следствию, и он врал на себя благодаря лишь тому, что его избивали всего резиновой палкой. Он решил тогда врать и пойти на костер. Он ни в чем не виновен, никогда не был изменником родине. У него дочь коммунистка, которую он сам воспитал (сам Мейерхольд был членом РКП(б) с 1918 года. — Б.С.). Он думает, что суд поймет его и прочувствует, что он не виновен. Он ошибался в области искусства и он лишался на этом поприще общественного коллектива.

Просит суд учесть, что хотя ему 66 лет, но он имеет достаточно энергии и может загладить те проступки, в которых он ошибался и допускал погрешности.

Он последнее время написал письма Лаврентию Павловичу, Вячеславу Михайловичу и Прокурору (значит, Сталину Мейерхольд точно не писал, иначе не бы преминул упомянуть об этом в последнем слове. — Б.С.). Он верил в «правду», а не в бога верил потому, что правда победит.

Суд удалился на совещание.

По возвращении суда с совещания Председательствующий огласил приговор».

Суд «не понял и не прочувствовал» и огласил приговор, наверняка написанный еще до начала заседания: «Предварительным и судебным следствием установлено, что Мейерхольд, являясь троцкистом с 1923 года, входил в состав троцкистской группы Рафаила, которая проводила троцкистскую деятельность с 1923 года среди театральных работников; в последующие годы по троцкистской деятельности Мейерхольд был связан с активными троцкистами Дробнис, Богуславским, Сосновским и другими, а в 1930 году Мейерхольд возглавлял антисоветскую троцкистскую группу «Левый фронт», объединявшую все антисоветские явления в области искусства. В 1933 году Мейерхольд установил организационную связь по антисоветской деятельности с руководителями еще право-троцкистской организации: Рыковым, Бухариным и Радеком, по заданию которых проводил подрывную деятельность в области театрального искусства. В период 1934—1935 годов Мейерхольд установил организационную связь с агентами английской и японской разведок и по их заданию до 1939 года проводил шпионскую деятельность; кроме этого, Мейерхольд в 1935 году организовывал у себя на квартире конспиративные встречи врага народа Рыкова с агентом английской разведки.

Признавая, таким образом, доказанной виновность Мейерхольда в совершении им преступлений, предусмотренных ст.ст. 58-1-а и 58-11 УК РСФСР, Военная Коллегия Верховного Суда РСФСР, Военная Коллегия Верховного Суда СССР приговорила:

Мейерхольд-Райха, Всеволода Эмильевича подвергнуть высшей мере уголовного наказания расстрелу с конфискацией всего лично ему принадлежащего имущества. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит».

2 февраля 1940 года, в один день с Кольцовым, Мейерхольда расстреляли.

Имя Ежова на следствии и суде по делу Мейерхольда не было названо ни разу. Впрочем, так же как и в деле Кольцова, где, повторю, и допрос Марти, сыгравший не последнюю роль, столь же блистательно отсутствовал. А в деле Бабеля оно возникло только потому, что в деле самого Ежова следователи активно раскручивали линию второй жены Николая Ивановича, а в связи с ней не могло не возникнуть и имя Бабеля. Однако можно предположить, что именно «железный нарком», расстрелянный двумя днями позже Всеволода Эмильевича, сыграл роковую роль в судьбе Мейерхольда. Показательно, что при аресте у Мейерхольда было изъято его письмо Ежову, до сих пор не опубликованное. Не исключено, что у Ежова и Мейерхольда нашлись какие-то близкие знакомые по общим гомосексуальным связям, что отразилось лишь в агентурных донесениях, но не фигурировало ни на следствии, ни в суде. В отличие от Ежова, гомосексуализм Мейерхольду инкриминировать не стали. Но сама по себе бисексуальность Всеволода Эмильевича для театральной тусовки никогда не была секретом. Наверняка знали об этом и в НКВД.

Мейерхольд довольно часто увлекался актерами своего театра. Например, известно, что он сильно симпатизировал Михаилу Цареву, и, как отмечает Т. Есенина, «Мейерхольд постоянно тащил Царева в дом, на дачу. Не отпускал от себя. Постоянно восхищался им и своей дружбой с ним».

Подобные же знаки внимания Мейерхольд оказывал и другим молодым актерам: Евгению Самойлову, Аркадию Райкину (как знать, не оказывал ли тех же знаков внимания Самойлову и Эйзенштейн, так горячо обнявший и расцеловавший его после одной из репетиций «Одной жизни»? — Б.С.). Известен случай, когда молодой Аркадий Исаакович пришел на репетицию к Мейерхольду и тихо сидел в глубине зала. Однако режиссер заметил незнакомого молодого человека, познакомился с ним и стал уговаривать его переехать из Ленинграда в Москву, даже предлагал ему квартиру.

Между тем в середине 30-х годов над Мейерхольдом начали сгущаться тучи. И хотя вечеринки, которые устраивались для столичной богемы в их доме в Брюсовском переулке (и которые, замечу, требовали немалых расходов. Вот почему после закрытия театра у Мейерхольда практически не оказалось сбережений. — Б.С.), посещали весьма влиятельные люди (в том числе и чекисты), сам хозяин дома понимал, что всерьез рассчитывать на их помощь в случае опасности ему не придется.

Подчеркну, что за гомосексуализм сам по себе деятелей культуры не только не расстреливали, но и даже, чаще всего, не сажали. Например, гомосексуализм Эйзенштейна, о котором компетентные органы наверняка были осведомлены, ничуть не помешал Сергею Михайловичу дважды удостоиться Сталинской премии. Если и было в уголовном деле обвинение в нетрадиционной сексуальной ориентации, то они лишь служили довеском к более серьезным, политическим статьям. Вот, например, поэт Николай Клюев также имел склонность к гомосексуализму. Поэт Виталий Шенталинский пишет: «Ходивший в учениках Клюева молодой поэт Павел Васильев однажды сообщил Гронскому (они были женаты на родных сестрах и жили в одной квартире) о некоторых подробностях интимной жизни Клюева, не укладывающихся в общепринятые рамки. И что же сделал Гронский, который питал к Клюеву классовую ненависть, считал его идеологическим врагом?

«Я позвонил Ягоде и попросил убрать Клюева из Москвы в двадцать четыре часа. Он меня спросил: «Арестовать?» — «Нет, просто выслать». После этого я информировал Иосифа Виссарионовича Сталина о своем распоряжении, и он его санкционировал...»

Но все-таки выслали, а расстреляли Клюева уже при Ежове, прежде всего как идеологического противника советской власти. Это хорошо иллюстрирует фрагмент сводки НКВД от 28 мая 1935 года, в которой оно сообщало секретарю ЦК ВКП(б) Андрею Жданову об антисоветских настроениях среди ленинградских писателей: «Поэт Решетов заявил: «Национальным русским поэтом я считаю Клюева. Мы ведь создаем не какую-нибудь, а русскую поэзию. Мы потеряли национальные чувства, и поэзия может возродить их. Русскому национальному духу мы должны учиться у Клюева...»

Не пощадила судьба и Павла Васильева. Его тоже расстреляли. Здесь, наряду с сочувствием крестьянству, весьма опасному в эпоху коллективизации (за это были расстреляны и Сергей Клычков, и Петр Орешин, и другие крестьянские поэты), свою роль сыграло пьянство и дебоши в есенинском духе, сопровождавшиеся антисемитскими высказываниями, которые устраивал Васильев. Соцреалистический канон требовал не только писать определенным образом, но придерживаться, по крайней мере, публично, нормы поведения. То, что прощали Есенину в 20-е годы, уже не прощали Васильеву в 30-е. Точно так же, прежде всего из-за своего поведения, тех же пьяных хулиганских выходок, попал под колесо репрессий автор популярной «Песни о встречном» Борис Корнилов, к крестьянской поэзии отношения не имевший.

Санкцию на арест Мейерхольда дал лично Сталин. Об этом сохранилось свидетельство главы Союза писателей Александра Фадеева, рассказывавшего критику Корнелию Зелинскому: «Когда я стал секретарем Союза, я был настроен возвышенно и романтично. Мне хотелось всех поднять, подбодрить. Помнишь, я на Шевченковском диспуте в Киеве сказал несколько слов в защиту Мейерхольда, что-де его критиковали за формализм, но и у него есть положительное, и что-то в этом роде. Приезжаю в Москву, и меня вызывают в ЦК, в Кремль.

В Кремле меня проводят прямо к Сталину. Сталин был занят, сказал мне:

— Вы пока посидите и почитайте тут некоторые бумаги.

Это были папки, содержавшие протоколы допроса Миши Кольцова и Белова, бывшего командующего Московским военным округом... Кольцов говорил там, в своих показаниях, что он потерял веру в возможность победы у нас социализма (его Радек в этом уговаривал) и он продался германской разведке (которая с удовольствием прикупила еврея Фридлянда, надо полагать! — Б.С.). Я понимаю теперь, что он мог быть принят самим Гитлером (такое Александру Александровичу могло почудиться только с очень крепкого подпития! Гитлер даже русского коллаборациониста генерала Власова так и не принял, чего уж тут говорить о Кольцове! — Б.С.). Но как человек умный, он усомнился в возможности победы фашизма и для перестраховки связался и с французской разведкой тоже. Решил, что быть шпионом в демократической стране лучше: всегда туда можно будет скрыться.

Так вот, и Кольцов, и Белов в своих показаниях много писали о Мейерхольде как резиденте иностранной разведки тоже, как участнике их шпионской группы (насчет Белова скорее всего Фадеев что-то напутал. С Иваном Панфиловичем Беловым, расстрелянным 29 июля 1938 года, Мейерхольд знаком не был; более вероятно, что показания на него мог дать Виталий Маркович Примаков, муж Лили Брик, являвшийся заместителем командующего Ленинградским военным округом и расстрелянный вместе с Тухачевским. — Б.С.).

Потом приходит Сталин и говорит мне:

— Ну как, прочли?

— Лучше бы я, тов. Сталин, этого не читал, лучше бы мне всего этого не знать.

Так мне это все грязно показалось.

— Нам бы тоже хотелось не знать этого и не читать, — сказал мне Сталин, — но что же делать, приходится. Теперь вы, надеюсь, понимаете, кого вы поддерживали своим выступлением. А вот Мейерхольда, с вашего позволения, мы намерены арестовать».

Вероятно, Сталин ознакомил Фадеева с показаниями не только Кольцова, но и Бабеля. И можно не сомневаться, что истинная причина гибели Мейерхольда была совсем не та, в которой Сталин пытался уверить Фадеева. Я уверен, что те тайны, в обладании которыми Сталин подозревал Мейерхольда, в материалах следствия никак не отразились. Сталину надо было его уничтожить, а в задачу следователей входило только придумать что-нибудь, что «тянуло» бы на расстрельные пункты печально знаменитой 58-й статьи.

Если Кольцова, Бабеля и Мейерхольда к трагическому концу привела близость с Ежовым, то степень этой близости, по всей вероятности, была различной, что и отразилось в различной степени применения к ним физических пыток. Бабеля, ближе всех стоявшего к Ежову, совсем не били. Исаак Эммануилович слишком хорошо знал, как именно на Лубянке развязывают языки, чтобы не пойти на сотрудничество со следствием. Кольцова то ли били, то ли нет. Михаил Ефимович тоже был осведомлен о методах допросов в НКВД и сопротивлялся не слишком долго. Наконец, Мейерхольд, человек искусства, был достаточно далек от этих суровых реальностей, не задумывался о том, что с ним может произойти после ареста. Поэтому Всеволода Эмильевича избивать пришлось просто зверски, чтобы выбить из него признательные показания.

И еще несколько строк в заключение. 26 ноября 1955 года Мейерхольда реабилитировали. И в процессе реабилитации в военную прокуратуру дали отзывы многие из тех, кого он вынужден был оговорить под пытками. Шостакович, например, писал: «Никогда ни сам Мейерхольд, ни его семья, ни люди, которых я у него встречал, не вели антисоветских разговоров... Гений Всеволода Мейерхольда расцвел после Великой Октябрьской социалистической революции. Огромное впечатление произвели его спектакли «Лес» Островского, «Ревизор» Гоголя, «Клоп» и «Баня» Маяковского, «Последний решительный» Вишневского, «Мандат» Эрдмана и другие, являющиеся шедевром режиссерского искусства... О Мейерхольде нельзя говорить, не вспомнив его выдающейся роли в деле воспитания таких замечательных артистов, как И. Ильинский, М. Бабанова, М. Царев, Э. Гарин, Н. Охлопков, М. Штраух, В. Зайчиков, Н. Богомолов, являющихся гордостью советского сценического искусства».

А Эренбург, не зная, какие показания на него как на «французского шпиона» выбили из Всеволода Эмильевича, утверждал: «Я знал Мейерхольда с 1920 по 1938 год. В 1920-м он был заведующим ТЕО Наркомпросса, в котором я работал. В те годы он группировал вокруг себя все круги художественной интеллигенции, активно вставшей на сторону Октябрьской революции. Его постановки «Зорь» Верхарна и «Мистерии-буфф» Маяковского были первыми крупными явлениями революционного советского театра.

Во время заграничных гастролей театра Мейерхольда в Париже спектакли этого театра сыграли огромную роль в повороте больших кругов французской интеллигенции к Советскому Союзу. Во всех своих выступлениях и частных беседах, как в Советском Союзе, так и за рубежом, Мейерхольд всегда был принципиальным и страстным сторонником нашего строя и нашей идеологии».

Проникновенно сказал о «неистовом Всеволоде» кинорежиссер Григорий Александров: «Всеволод Эмильевич Мейерхольд был новатором того типа художников, которые всю силу направляют на ломку старых, обветшавших традиций и стремятся разрушить косность, рутину, консерватизм. Такие художники расчищают путь к новому, хотя сами, зачастую, воздвигают на расчищенном месте произведения весьма спорные (а какое гениальное произведение не вызывает споров? — Б.С.).

Самым положительным в творчестве Мейерхольда было то, что он всегда стремился утвердить на сцене советского театра актуальную, боевую, современную тематику. Не случайно первые постановки пьес Маяковского были сделаны Мейерхольдом...

В области кино влияние Мейерхольда сказалось на творчестве его ученика режиссера С.М. Эйзенштейна, создавшего фильм «Броненосец Потемкин», который признан сейчас мировой общественностью как лучший фильм мира.

В документальном кино влияние Мейерхольда определило успехи Дзиги Ветрова и Эсфирь Шуб, добившихся больших международных успехов. Деятельность Мейерхольда и его имя нельзя вычеркнуть из истории советской культуры».

И, наконец, Борис Пастернак, один из духовно (но не творчески) близких мастеру людей, новатор в поэзии, пусть и не столь радикальный, как Мейерхольд — в театре, написал в прокуратуру: «Так же, как с Маяковским, я был связан с Мейерхольдом поклонением его таланту, дружбой, удовольствием и честью, которые доставляло мне посещение его дома или присутствие на его спектаклях. Но общей работы между нами не было: для меня и он, и Маяковский были людьми слишком левыми и революционными, а я для них был недостаточно лев и радикален.

Я любил особенно последние по времени постановки Мейерхольда: «Ревизора», «Горе от ума», «Даму с камелиями». Дом Всеволода Эмильевича был собирательной точкой для всего самого передового и выдающегося в художественном отношении.

Среди писателей, музыкантов, артистов и художников, бывавших у него, наиболее близкой ему, братской душой был, на мой взгляд, Маяковский».

Пожалуй, с Маяковским Мейерхольда роднило и то, что их обоих, реформаторов поэзии и театра, погубила та самая революция, которую они приветствовали и для которой работали. Только вот отчаявшийся Маяковский застрелился сам и был канонизирован. А имя расстрелянного Мейерхольда, наоборот, на полтора десятилетия, вплоть до конца сталинской эпохи, было вычеркнуто из истории советского театра.