Вернуться к М.Ю. Матвеев. Роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита»: литературное путешествие по страницам романа

2.4. «Инкогнито» Воланда

Разбирая столь сложный вопрос, как действия Воланда в Ершалаиме, прежде всего необходимо разобраться в этической стороне этого вопроса, то есть определить, стоит ли вообще строить какие-либо версии на этот счет или нет. С одной стороны, трудно (да и некорректно) делать какие-либо выводы практически «на пустом месте», ведь о пребывании Воланда в Ершалаиме практически ничего не известно. Но с другой стороны, не определив, что же именно там делал дьявол, невозможно в полной мере понять и смысл тех событий. Кроме того, если выяснить те цели, которые Воланд преследовал в Ершалаиме, то можно будет с большей уверенностью говорить и о романе Мастера. И действительно, помимо тех недостатков, которые описаны в параграфе про художественную реальность, в этом романе может заключаться еще какой-то спорный момент или смысл, в котором был бы заинтересован Воланд, но который не устраивал бы Иешуа. Таким образом, получается, что попытаться раскрыть «инкогнито» Воланда все-таки необходимо.

В литературной критике существуют различные версии, объясняющие, где же именно находился Воланд во время своего пребывания в Ершалаиме (Воланд в интерпретации различных критиков воплощается то в секретаря, записывающего разговор Иешуа и Пилата, то в Афрания, то в верного пса прокуратора и т. д. [34, 98]). Наиболее убедительно выглядит версия А.З. Вулиса о дьяволе, вселившемся в самого Пилата. Действительно, в романе упоминается о «дьявольском огне», который зажегся в глазах прокуратора Иудеи, и вряд ли эту деталь можно считать случайной. «Если принять гипотезу о дьяволе, вселившемся в Пилата, сразу же реформируется вся система романных связей. Воланд получает наинадежнейшее прибежище в Ершалаиме (подобно уголовнику, скрывающемуся от полиции в апартаментах ее префекта), утверждается на троне главной романной идеи гетевская аттестация нечистой силы: «Зло во имя добра»» [25, с. 169; 26, с. 142]. При всей привлекательности такой версии с ней нельзя полностью согласиться. Дело здесь заключается в следующем:

1) Воланду при своих возможностях не надо было от кого-то прятаться, тем более путем воплощения в конкретного человека;

2) Воланд в отличие от Пилата — судья наверняка более беспристрастный и к тому же обладающий большим объемом информации, чем Пилат [98, с. 115]. Стал бы Воланд поступать с Иешуа как Пилат — это еще вопрос. Во всяком случае, дьявол в данной ситуации вряд ли стал бы выставлять себя в черном свете — пусть уж лучше вся ответственность лежит на людях;

3) воплотиться в прокуратора Иудеи и своими руками отправить на казнь своего главного врага — это для воплощения мирового зла было бы слишком просто и прямолинейно;

4) Иешуа, видя прямо перед собой своего соперника, обязательно как-нибудь на это среагировал, но из текста романа это напрямую не следует — скорее, можно заключить, что дьявол находится где-то поблизости;

5) что же касается совершения зла во имя добра, то уже было показано, насколько многозначной и неопределенной может быть такая формулировка.

Приведенные доводы, конечно, еще не означают, что Воланда в колоннаде вообще не было — он вполне мог там быть, находясь за одной из колонн, откуда было все видно и слышно. При таком повороте событий остается заключить, что Воланд воздействовал на Пилата на расстоянии, но воздействовал совсем не так, как это можно было бы предположить. В самом деле, если содействие казни Иешуа было бы слишком примитивным для дьявола, следовательно, у него был какой-то более изощренный план. Именно здесь и возникает вопрос об истинной роли Понтия Пилата в этом деле. Практически все критики в этом вопросе солидарны: грех Пилата — «тяжкий грех предательства», совершенного «в страхе за личное благополучие», а «история его трусости и раскаяния приближается по своей художественной силе к лучшим страницам мировой прозы» [16, с. 8; 114, с. 80 и др.]. С этим можно было бы согласиться, если бы не присутствие в Ершалаиме Воланда — ведь его вряд ли бы устроило такое положение дел, согласно которому Иешуа был осужден только потому, что Пилат струсил. И как же должен действовать дьявол в такой ситуации? Скорее всего, действие развивалось по уже описанному «силовому» варианту: чтобы показать свою силу, Воланд должен был ... защищать Иешуа от Пилата! Проще всего это было сделать, подключившись к сознанию Пилата и искушая его добром, то есть давая ему «установку» помиловать Иешуа. Если же Пилат, несмотря на сделанное ему внушение, все-таки осудит Иешуа, то Воланд сможет с чистой совестью «умыть руки», ведь в таком случае все зло заключается в самой натуре человека, и человек как создание Бога несовершенен и ни на что не годен. Конечно, здесь может показаться, что подобный план сам по себе весьма рискован, поскольку Пилат мог ненароком и помиловать Иешуа. Но Воланд, во-первых, не применял слишком уж радикальных мер, а во-вторых, он хорошо знал жестокий нрав прокуратора и его бесчеловечность. В целом же получилось так, что Воланд, искушая Пилата добром, одновременно устроил ему изощренную психологическую ловушку, заключающуюся в следующем: а) воздействие Воланда вряд ли шло синхронно с воздействием Иешуа; б) у Воланда и Иешуа могла быть разная аргументация; в) Пилат, оказавшийся между двумя положительными полюсами (добрым Иешуа и временно добрым Воландом), мог не разобраться в ситуации и сделать все по-своему, то есть во зло. И действительно, поскольку одноименные полюса в данном случае не отталкиваются друг от друга, а сходятся, Пилат оказывается словно между молотом и наковальней. (Здесь можно привести афоризм из романа У. Эко «Имя розы»: силы ада побеждают из-за избытка добродетелей.) Развивая данную тему, можно заметить, что у каждого человека обязательно должен быть выбор, то есть некая альтернатива между добром и злом, «плюсом» и «минусом». У Пилата же такого выбора не оказывается, поскольку он должен помиловать Иешуа без всяких раздумий, немедленно и независимо ни от чего. Но вот почему так нужно сделать, прокуратор, разумеется, понять не может и всячески этому противится.

Но с другой стороны, кто же будет учитывать подобные психологические «выверты»? И ведь вся проблема в том, что формально Воланд совершает добро и сам по себе ни в чем не виноват...

Перейдем теперь к непосредственному описанию действий Воланда. Вот как это было: «Все еще скалясь, прокуратор поглядел на арестованного, затем на солнце, неуклонно поднимающееся вверх над конными статуями гипподрома, лежащего далеко внизу налево, и вдруг в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся всего только два слова: «Повесить его!»» [16, с. 476]. Именно в этом и выражается нравственная сущность Пилата и именно таково его решение по делу Иешуа, и никакие слова уже не смогут переубедить прокуратора. Сам Пилат этого полностью еще не осмыслил, но зато это прекрасно понял Воланд, полагавший, скорее всего, что без его немедленного вмешательства дело было бы решено очень быстро...

«Зачем же ты, бродяга, на базаре смущал народ, рассказывая про истину, о которой ты не имеешь представления? Что есть истина?

И тут прокуратор подумал: «О боги мои! Я спрашиваю его о чем-то ненужном на суде... Мой ум не служит мне больше...»» [Там же, с. 477].

На самом деле именно в этот момент Воланд и «подключился» к сознанию Пилата, замаскировавшись под приступ головной боли. Это «подключение», впрочем, вызвало определенную реакцию в голове прокуратора, так как Пилат все-таки уловил, что речь заходит о понятиях, о которых он глубоко никогда не задумывался или трактовал их исключительно с позиций своего опыта. Ответ Иешуа, на первый взгляд, был очень удачным: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти. Ты не только не в силах говорить со мной, но тебе трудно даже глядеть на меня. И сейчас я невольно являюсь твоим палачом, что меня огорчает...» [16, с. 477].

В этом ответе, однако, были два момента, которые могли не понравиться Пилату: а) судья и подсудимый как бы поменялись местами; б) из такого ответа вполне можно заключить, что истина — такое положение вещей, которое человек не может изменить доступными ему физическими или духовными силами, то есть проще говоря, факты — вещь упрямая (!?). Таким образом, у Иешуа был, пожалуй, слишком жесткий и прямолинейный ответ, способный «растворить» настоящую истину «в хаосе мелких недоразумений, подобных головной боли» [40, с. 308; 86, с. 332].

Следующие фразы Иешуа следует признать очень даже точными и уместными, однако раздражение Пилата уже не могло улечься. И действительно, как ему можно примириться с тем, что он столкнулся с силой, недоступной его пониманию? И вот в тот самый момент, когда Пилат опять надумал расправиться с заключенным, вмешался Воланд:

«Я полагаю, — отозвался Пилат, что мало радости ты доставил бы легату легиона, если бы вздумал разговаривать с кем-нибудь из его офицеров или солдат. Впрочем, этого и не случится, к общему счастью, и первый, кто об этом позаботится, буду я.

В это время в колоннаду стремительно влетела ласточка, сделала под золотым потолком круг, снизилась, чуть не задела острым крылом лица медной статуи в нише и скрылась за капителью колонны. Быть может, ей пришла мысль вить там гнездо.

В течение ее полета в светлой и легкой голове прокуратора сложилась формула. Она была такова: игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел. В частности, не нашел ни малейшей связи между действиями Иешуа и беспорядками, происшедшими в Ершалаиме недавно. Бродячий философ оказался душевнобольным. Вследствие этого смертный приговор Га-Ноцри, вынесенный Малым Синедрионом, прокуратор не утверждает...» [16, с. 480].

Здесь можно отметить следующее: 1) достаточно прямую аналогию между влетевшей ласточкой и «паскудным воробышком» из «московских» глав романа (ласточку в данном случае вряд ли можно представить как любимую Богом птицу); 2) неточность и даже лживость формулировки (Иешуа в ней определяется как душевнобольной); 3) сам оборот речи, с помощью которого описана данная сцена: ведь здесь говорится, что не Пилат сформулировал заключение по делу Иешуа, а как бы сама по себе сложилась формула. Нетрудно, впрочем, догадаться, кто ее сложил — это и было первое серьезное искушение Пилата добром со стороны Воланда. Через мгновение Пилат увидел, как вокруг Иешуа «столбом загорелась пыль», однако правильных выводов из данной ситуации не сделал. Можно сказать, что в романе Булгакова прокуратор Иудеи не зря назван жестоким — то, что происходило на его глазах, он воспринял отнюдь не как что-то исключительное, а как вполне заурядный случай со вполне заурядным финалом [14, с. 93]. И действительно, что же, с точки зрения Пилата, происходило на самом деле? Какой-то оборванец вздумал дерзить прокуратору Иудеи, влиять на его самочувствие, чуть было не втянул игемона в какой-то ненужный и отвлеченный спор и вдобавок подверг сомнению всю его жизнь и мировоззрение! От всего этого Пилат обязательно должен был разозлиться, а вот удивиться происходящему (а следовательно, и заинтересоваться) прокуратор сразу не мог, поскольку он вообще не склонен был удивляться чему-либо1. Таким образом, на подсознательном уровне Пилат уже готов осудить Иешуа, но положительное влияние на прокуратора очень велико, и поэтому ему нужен какой-нибудь убедительный довод, говорящий не в пользу заключенного. И повод тут же находится: оказывается, этот бродяга может послужить угрозой для безопасности самого Пилата, а от такого поворота событий недолго и перепугаться! И тут с Пилатом произошла удивительная вещь: сам по себе он не испугался, так как вообще не был трусливым человеком, но он поверил в то, что испугался, — поверил потому, что уж очень ему хотелось отделаться от этого странного философа, так странно влияющего на его сознание...

Воланд, со своей стороны, после того как Пилату привиделась голова императора, предпринял вторую попытку изменить ситуацию в пользу Иешуа: «Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», потом: «Погибли!». И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть — и с кем?! — бессмертии, причем бессмертие почему-то вызвало нестерпимую тоску» [16, с. 481]. Совершенно очевидно, что в голове Пилата подобные мысли сами по себе возникнуть не могли, ведь он ничего не знал о своем будущем. И совсем уж удивительно звучит глагол «Погибли!» — звучит так, как будто это сказано о всех людях, о всем человечестве. Данного «внушения», впрочем, тоже хватило ненадолго — вскоре в глазах Пилата засверкал «дьявольский огонь» — его собственный огонь, а не Воланда... Таким образом, прокуратор так и не собрался безоговорочно помиловать Иешуа. Вместо этого он начинает подбивать Иешуа поступиться своими принципами — где-то сказать неправду, а где-то и промолчать. Создавшуюся ситуацию еще более усугубило то обстоятельство, что Иешуа в это время говорил о власти: «В числе прочего я говорил, — рассказывал арестант, — что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть» [16, с. 482]. С подобным утверждением Пилат никогда не согласится, причем не согласится на своем собственном, личностном уровне, а вовсе не в силу официальных установок. По большому счету, до императора Тиверия Пилату нет никакого дела, но с другой стороны, Пилат сам является звеном в государственном механизме и менять что-либо в существующем порядке вещей он ни в коем случае не намерен: «Для Пилата нет ничего хуже, чем слышать от Иешуа слова о том, что «царство истины» настанет — ведь сам-то Пилат этому отнюдь не способствует» [98, с. 119].

Однако, «установки» Воланда все-таки оказали влияние на прокуратора, так как он при всех своих противоречивых чувствах к арестанту все же начал готовить «запасной вариант», решив добиться помилования Иешуа путем переговоров с Каифой. Но данные намерения Пилата так и не перешли в твердую убежденность, то есть в каком-то смысле Пилат-правитель («свирепое чудовище») восторжествовал над Пилатом-человеком [33, с. 48—49].

Здесь, конечно, можно задать вопрос: а стоит ли учитывать такой фактор, как жестокость натуры самого Пилата? Ведь из текста романа вроде бы ясно следует, что он попросту испугался за свое благополучие! На наш взгляд, в «ершалаимских» главах при внимательном прочтении можно найти определенные логические «неувязки», заставляющие усомниться в трусости Пилата:

1) та сцена, где Пилату привиделась голова императора Тиверия, выглядит несколько странно: реакция прокуратора слишком похожа на внезапный испуг, но ведь внезапного испуга у Пилата быть не могло, поскольку он постоянно опасался доноса со стороны Каифы, недаром же он в разговоре с первосвященником восклицает: «Слишком много ты жаловался кесарю на меня...» [16, с. 487]. Поэтому, если Пилат и боялся Каифы, то этот страх был уже «устоявшийся» и «застарелый». Во всяком случае, обнаружив для себя очередную угрозу в лице Га-Ноцри, Пилат должен был решить дело в свою пользу, что называется, не моргнув глазом, и уж тем более не выставляя себя в неприглядном виде перед самим заключенным («Или ты думаешь, что я готов занять твое место?»);

2) тот тон, которым Пилат разговаривает с Каифой, явно не вяжется с испугом прокуратора. В самом деле, одно дело — отпустить бродячего философа (пусть даже и чрезвычайно опасного с точки зрения Каифы), и совсем другое — вполне недвусмысленная и реальная угроза уничтожить Ершалаим (которая, собственно, и была приведена в действие через четыре десятка лет после описанных в романе событий). И ведь Пилат хорошо понимал, что если до этого разговора Каифа уже был его злейшим врагом, то теперь он сделает все возможное и невозможное, чтобы его, Понтия Пилата, сняли с должности прокуратора, и повод для этого наверняка будет найден. Между тем воспринимать данный разговор как свидетельство раскаяния Пилата нельзя — ведь он еще мог все изменить, но не сделал этого;

3) если бы Пилат просто струсил, то ему для осознания данного факта и раскаяния в своем поступке вряд ли нужно было потратить две тысячи лет (тем более что Иешуа, если верить Воланду, уже просил за него). Следовательно, была еще какая-то причина, осознать которую Пилату было не так-то просто, так как для этого прокуратору требовалось пересмотреть все свое мировоззрение. В этом отношении Пилату не хватило не столько храбрости (в смысле преодоления страха), сколько решимости преодолеть собственное злое начало, жестокость и неверие в людей;

4) по мнению некоторых литературных критиков, «Пилат — трагический герой, а трагический герой не может быть трусом и предателем» [108, с. 463];

5) храбрость как таковая во многом зависит от общей жизненной позиции того или иного человека. Пилат в этом отношении — человек с ярко выраженным практическим складом ума, уделяющий мало внимания различным «высоким материям». Так, например, в спасении Крысобоя для Пилата был определенный практический смысл и были шансы проделать это, а при помиловании Иешуа шансов у прокуратора уже не было, то есть с практической точки зрения подобный поступок — уже не храбрость, а безрассудство;

6) и, наконец, Пилат после казни Иешуа ведет себя как-то уж очень рассудочно и деловито. Именно так — да еще и с большим изяществом — он обставляет смерть Иуды и приказывает подбросить кошелек с деньгами в сад Каифы. Таким образом, во-первых, Пилат продолжает выступать против Каифы (а зачем перепугавшемуся человеку излишнее нагнетание обстановки?), а во-вторых, всем своим видом как бы показывает, что ему в Ершалаиме (при всей его ненависти к этому городу) живется не так уж плохо, особенно когда есть верные люди вроде Афрания. Что же касается Иешуа, то мыслями о нем Пилат терзается скорее во сне, чем наяву, а откуда возникают все сны в «Мастере и Маргарите», уже было сказано в первой главе.

В целом же, обобщая сказанное, можно согласиться с мнением Л.Ф. Киселевой: Пилат творит зло «отчасти под давлением обстоятельств, отчасти же и в силу собственной натуры» [61, с. 232]. Подобного мнения придерживается и Е.А. Яблоков, считающий, что поступок Пилата объясняется не только трусостью: «Умный и ироничный мизантроп Пилат весьма точно оценивает окружающую его «объективную реальность». Она безысходна: недаром страшным (не от отчаяния ли?) голосом кричит Пилат, что царство истины никогда не настанет» [153, с. 5].

Возвращаясь после этого отступления к действиям Воланда в Ершалаиме, следует отметить, что он пытался и в третий раз воздействовать на Пилата добром, и сделал это в то время, когда Пилат разговаривал с Каифой (ведь в романе указывается, что Воланд присутствовал не только на допросе, но и в саду). Воздействие на Пилата выглядело следующим образом: «Все та же непонятная тоска, что уже приходила на балконе, пронизала все его существо. Он тотчас постарался ее объяснить, и объяснение было странное: показалось смутно прокуратору, что он чего-то не договорил с осужденным, а может быть, чего-то не дослушал.

Пилат прогнал эту мысль, и она улетела в одно мгновение, как и прилетела. Она улетела, а тоска осталась необъясненной, ибо не могла же ее объяснить мелькнувшая как молния и тут же погасшая какая-то короткая другая мысль: «Бессмертие... пришло бессмертие...»» [16, с. 486]. Таким образом, Воланд практически одновременно сделал Пилату два предупреждения: а) указал прокуратору на то, что он как следует не проанализировал создавшуюся ситуацию и не понял ее истинного значения; б) предупредил Пилата о его дальнейшей судьбе. Но Пилат и на этот раз не внял тем мыслям, что странным образом появились у него в голове...

И здесь все кончилось. Иешуа уже ничто не может спасти, а Воланд, трижды искушавший Пилата добром, может с полным правом умыть руки — на эмоциональном и логическом уровне он сделал что мог, но зло самого Пилата оказалось сильнее. С этого момента Воланд на некоторое время меняет свою тактику и как бы «отпускает» Пилата, то есть прекращает свое воздействие на него. Теперь, без оглядки на Иешуа, дьяволу было бы весьма любопытно посмотреть на те отрицательные качества Пилата, которые были сравнительно мало «задействованы» в сцене с Иешуа, а именно на ненависть прокуратора к Ершалаиму, его жителям и к Каифе, в частности. И тут Пилата, оставленного Воландом без контроля и находившегося не в лучшем расположении духа из-за той путаницы, что была у него в голове, буквально «понесло». При этом необходимо отметить, что Воланду в данной ситуации интересны не только гнев и угрозы самого Пилата, но и реакция на все происходящее первосвященника Каифы. И в этом отношении речь Пилата достигла определенной цели — Каифа тоже погорячился и, как говорится, дал маху: «Веришь ли ты, прокуратор, сам тому, что сейчас говоришь? Нет, не веришь! Не мир, не мир принес нам обольститель народа в Ершалаим, и ты, всадник, это прекрасно понимаешь. Ты хотел его выпустить затем, чтобы он смутил народ, над верою надругался и подвел народ под римские мечи!» [16, с. 487]. Но все дело в том, что в «ершалаимских» главах «Мастера и Маргариты» нет объективных и бесспорных доказательств того, что Пилат собирался поступить именно таким образом. Другое дело — что Пилат подумает и сделает после такой фразы Каифы, и в свете последующих событий данный момент представляется довольно интересным. В целом получается следующая картина: прокуратор после оглашения приговора продолжает совершать определенные действия, но они направлены не столько на пользу Иешуа, сколько во вред Каифе. Самого Иешуа уже не вернешь (Пилат осудил его прежде всего по собственной инициативе, и уж только потом — по причине своего страха перед доносом), но осталось его учение и остался его ученик — Левий Матвей. Пилат, желая досадить Каифе, должен был в принципе сделать следующее: а) постараться добиться расположения Левия Матвея; б) обеспечить ему условия для того, чтобы он смог зафиксировать учение Иешуа; в) найти способ самому устроить неприятность Каифе и одновременно способствовать усилению влияния учения Иешуа.

Для выполнения этого плана Пилат прежде всего делает то, чего больше всего хотелось Левию Матвею — сокращает страдания Иешуа, а главное, убивает Иуду. Таким образом, при разговоре с Матвеем у прокуратора появляется шанс завоевать его расположение. И шанс этот Пилат использовал, поскольку ему не только удалось смягчить Матвея, но и навязать ученику Иешуа предложение, касающееся места будущей работы. При этом прокуратор отлично понимал, что Матвей как ученик не дотягивает до уровня своего учителя, а, значит, и бояться его особо не стоит. Другими словами, что бы там ни написал Матвей в своем Евангелии, для Пилата это все равно будет менее болезненно, чем рассуждения самого Иешуа. А раз так, то почему бы не попытаться «монополизировать» учение Иешуа и не использовать его в своих целях? Что же касается быстрого «ответного удара» по Каифе, то смерть Иуды здесь как нельзя кстати. (После этого убийства Афраний по приказу Пилата вызывает замешательство во дворце Каифы, подбросив туда деньги, а затем по городу распускаются слухи про самоубийство Иуды.) В целом «Афраний и Пилат очень своеобразно восприняли проповедь Га-Ноцри о том, что все люди добрые, ибо первое, что они делают после смерти Иешуа, так это убивают Иуду, совершая с точки зрения проповедника безусловное зло» [124, с. 25].

Конечно, кроме желания «отыграться» на Каифе, на Пилата в данном случае оказывает влияние и чувство вины перед Иешуа: «Ему ясно было, что сегодня днем он что-то безвозвратно упустил, и теперь он упущенное хочет исправить какими-то мелкими и ничтожными, а главное, запоздавшими действиями. Обман же самого себя заключался в том, что прокуратор старался внушить себе, что действия эти, теперешние, вечерние, не менее важны, чем утренний приговор. Но это очень плохо удавалось прокуратору»2 [16, с. 702].

При всей однозначности приведенной цитаты следует, однако, отметить три момента:

1) какими бы мелкими и ничтожными ни были действия Пилата, они по-своему логичны и напоминают хорошо сплетенную интригу. По большому счету, Пилат в своих действиях не руководствуется ни моральными, ни тем более религиозными соображениями. Его сфера — это сфера фактов и событий, и для Иешуа там просто нет места. Чисто по-человечески Пилат осмысляет всю случившуюся с ним историю лишь во сне, но сон — это все-таки совершенно особое состояние. Делая более широкое обобщение, можно прийти к выводу, что различного рода интриги заслоняют в «ершалаимских» главах романа живых людей, искажают их чувства и мысли (будь то сам Пилат, Каифа, Афраний или даже Левий Матвей, который все-таки договаривается с Пилатом). Дело доходит даже до того, что лицо убитого Иуды поражает Афрания «одухотворенной красотой», что для Иуды — любителя денег и красивых женщин — уж никак не характерно. Но с другой стороны, данная фраза является вполне логичной, поскольку Иуда стал жертвой закулисной борьбы Пилата и Каифы [89, с. 129];

2) Пилат, вызывая к себе Афрания, первым делом начинает ему жаловаться на службу в Ершалаиме, причем смысл его высказываний примерно такой же, как и во время разговора с Каифой, только отношение к собеседнику другое: «Я бываю болен всякий раз, как мне приходится сюда приезжать. Но это бы еще полгоря. Но эти праздники — маги, чародеи, волшебники, эти стаи богомольцев... Фанатики, фанатики! Каждую минуту только и ждешь, что придется быть свидетелем неприятнейшего кровопролития...» [16, с. 697]. Из подобного контекста получается, что злость Пилата по отношению к Ершалаиму ничуть не улеглась после разговора с Каифой, и более того, она перекрывает даже ближайшие действия Пилата, связанные с Иешуа и Матвеем (ведь он вызывал Афрания вовсе не для разговора о состоянии дел в провинции!). Кроме того, фраза о мессии подтверждает предположение, что Пилат отнесся к делу Иешуа как к чему-то вполне заурядному;

3) говоря о чувстве вины у Пилата, следует учитывать, что оно могло возникнуть не само по себе, а было «спровоцировано» дьяволом. Воланд, дав волю негативным эмоциям Пилата, вполне мог снова подвергнуть его испытанию положительными чувствами. Недаром же прокуратор прямо-таки физически ощущает присутствие рядом с собой какого-то существа: «Один раз он оглянулся и почему-то вздрогнул, бросив взгляд на пустое кресло, на спинке которого лежал плащ. Приближалась праздничная ночь, вечерние тени играли свою игру, и, вероятно усталому прокуратору померещилось, что кто-то сидит в пустом кресле. Допустив малодушие — пошевелив плащ, прокуратор оставил его и забегал по балкону...» [Там же, с. 702].

Таким образом, Пилата обуревают два различных чувства — его собственная ненависть к Ершалаиму и чувство вины перед Иешуа, внушенное Воландом. Конечно, здесь возникает вопрос о том, зачем Воланду после казни Иешуа потребовалось так долго наблюдать за Пилатом и держать его под контролем, но ответ на подобный вопрос может оказаться достаточно простым, если подойти к событиям в Ершалаиме как к совокупности взаимосвязанных и взаимообусловленных фактов. Фактически получается так, что новая религия, не успев возникнуть, уже начинается со лжи, а именно:

1) то, что записывал за Иешуа Левий Матвей, не соответствует истине, что признает и сам Иешуа. Между тем именно изложение Матвея становится классическим;

2) Иуда не кончал жизнь самоубийством и даже не являлся учеником Иешуа. Но Пилат эти факты переиначивает;

3) роль самого Пилата в данной истории тоже искажается, поскольку Левий Матвей, сочиняющий свое Евангелие, никак не мог узнать прокуратора также хорошо, как и Иешуа.

В целом такое положение дел может быть выгодно только одному существу — Воланду, а претворить все перечисленные пункты в жизнь он мог только одним способом — воздействуя на Пилата как на главное действующее лицо в происходящих событиях. Вполне понятно, что при такой постановке вопроса как раз и необходим постоянный контроль за действиями Пилата. А для того, чтобы Пилат не надумал сделать что-либо другое, Воланд делает ему последнюю, самую сильную «установку», посылая ему так называемый «счастливый сон», в котором Иешуа уверяет Пилата, что казни не было. Наяву Пилат еще мог устоять перед искушениями Воланда, но во сне противостоять неизвестности гораздо сложнее. И вот теперь, наконец, Пилат готов погубить свою карьеру — «Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить» [16, с. 709].

Таким образом, Воланд достиг всего, чего хотел:

1) убедительно доказал, что не все люди добрые;

2) поставил добро своими действиями в затруднительное положение;

3) получил в свое «ведомство» Пилата — весьма неординарную и сильную фигуру;

4) так ловко сфальсифицировал историю, что даже если какой-нибудь одаренный писатель или историк и восстановит происшедшие в Ершалаиме события, его изложение также будет выглядеть неубедительным, поскольку все равно невозможно будет понять, кто на кого и в какой степени воздействовал.

Подводя некоторые итоги, остается признать, что Мастер напрасно так радовался своим способностям и творческому провидению. «Угаданная» им история Понтия Пилата на самом деле оказалась дьявольским планом дискредитации идеи добра. Догадывался ли сам Мастер об этом или нет, остается неизвестным, но на общее положение дел это не влияет. Как отметил В.И. Немцев, «вся штука в том, что и самого Воланда, как Иешуа и Левия, Мастер угадал тоже. Даже имя его Мастер точно называет запамятовшему Иванушке» [98, с. 130]. С другой стороны, основываясь на романе Мастера, вполне можно прийти к заключению, что Га-Ноцри как проповедник слаб [86, с. 331], да к тому же «...этому Иешуа не было искушений в пустыне. Арест по тяжкому обвинению для него первая серьезная встреча со злом» [11, с. 111].

Примечания

1. Недаром Пилат скептически замечает по поводу Левия Матвея, бросившего деньги на дорогу: «О, город Ершалаим! Чего только не услышишь в нем...». Примерно так же он воспринимает и Иешуа.

2. При всей убедительности тех описаний, которые дает Булгаков, по данному вопросу возможны и совершенно другие точки зрения. Так, у А. Франса Пилат под старость и не вспомнил бы никакого Иисуса, и это тоже звучит правдоподобно [62, с. 50; 137].