Вернуться к Н.Д. Гуткина. Роман М.А. Булгакова «Белая гвардия» и русская литературная традиция

2. Роль личности в истории. Толстовские традиции в романе М. Булгакова «Белая гвардия»

Возможность воздействия личности на исторический процесс, свободное или несвободное волеизъявление личности — одна из старых историософских проблем, к решению которой приложил руку едва ли не каждый русский писатель. Но у Л. Толстого, создателя романа «Война и мир», эта проблема — едва ли не организующий центр всех философско-исторических рассуждений, и тех, что заложены в ткань самого повествования, и тех, что вышли за его пределы и стали философскими отступлениями. По Толстому, в историческом процессе осуществляется скрытая целесообразность. Каждый человек осуществляет свою волю свободно, его деятельность является сознательной и свободной, но в сложении итогов многих и разных деятельностей получается не предусмотренный и не сознаваемый людьми результат, в котором видна воля «провидения».

Т. н. государственные люди, тесно связанные в своей деятельности с другими людьми, менее свободны, чем просто люди и вынуждены подчиняться необходимости более произвольно. Исключение из этого общего правила Толстой делает для «великих людей», способных в некоторой мере отрешиться от узко личного, проникнуться целями понятой ими ОБЩЕЙ НЕОБХОДИМОСТИ и, таким образом, стать в своей деятельности сознательными проводниками высшего общего смысла истории.

Известно, что из всех исторических деятелей в романе «Война и мир» только один Кутузов выделен автором как «великий» человек. Величие Кутузова в том, что он целью своей личной деятельности поставил цель общей необходимости, «постигая волю провидения», «подчинял ей свою личную волю». В чём состояло у Кутузова это постижение воли «провидения»? Совсем не в том, что он фатально, наперёд, знал результаты происходящих событий. Не случайно и во время Бородинского сражения, и после него, и в момент занятия французами Москвы он мучается тревогой, как все простые «смертные» и ничем не отличается от других участников событий. Он не постигает конечных провиденциальных целей так же, как Наполеон, Александр, Растопчин, солдат кутузовской армии или «московская барыня», по своим мотивам выезжавшая из Москвы.

Кутузов выделен Толстым в том отношении, что он «один в противность мнению всех мог угадать так верно значение народного смысла события» «и ни разу во всю свою деятельность не изменил ему». Таким образом, прозрение Кутузова не конечное, не мировое, а национально-историческое, «народное». Ему ведомо «народное значение», народный смысл происходящих в истории России событий. Философские рассуждения Толстого о роли личности в истории по-разному интерпретируются его исследователями; нам близка концепция А. Скафтымова (238), устанавливающая связь философии истории Толстого и ряда методологических «принципов» Гегеля — Толстой оперирует теми же понятиями и категориями, что и Гегель. Говоря о причинах войны 1812 года, Толстой характеризует историю как «бессознательную, общую, роевая жизнь человечества, всякой минутой жизни царей пользующуюся для себя как орудием для своих целей». В том же духе Толстой говорит о всех участниках войны как «непроизвольных орудиях истории». Так же и Гегель говорит о соотношении сознательного (индивидуального) и бессознательного (по отношению к результату) в деятельности людей. Всюду, где речь идёт о свободе и необходимости, где обосновывается ограничение индивидуальной воли и признание объективной необходимости, — Толстой — последователь Гегеля.

Учение Гегеля о соотношении свободы и необходимости помогало Толстому представить своеобразие поведения Кутузова как результат понимания общего хода вещей и как проявление целенаправленности, сознательно подчинённой народной необходимости. И у Гегеля, и у Толстого эта «необходимость» — ведущая сила мирового духа или «провидения». В итоге воля людей утрачивает всякое значение, и движущей силой «паровоза» истории оказывается «невидимый машинист». И хотя Толстой не хотел, чтобы его называли «фаталистом», как свидетельствует об этом С.А. Толстая, но для этого, как мы видим, были основания.

Судьба Кутузова, по Толстому, — отражение общего трагического положения по-настоящему «великих» людей» среди «толпы», — тех, кто привык к лживому образу grand-homme европейского героя, мнимо управляющего людьми и в любую минуту своей жизни «делающему историю». Одиночество и презрение толпы наказывают этих людей за прозрение общих законов». Гегель (76) тоже пишет о горестной участи великих людей — Александра, Цезаря, Наполеона, но его «перечень великих» Толстой никогда бы не поддержал. Мало того, Гегель освобождает великих людей от моральной ответственности за совершённые ими поступки, к ним нельзя предъявлять общие для всех «смертных» моральные требования. Известно, что для Толстого Наполеон не может быть признан великим человеком по двум причинам: Толстой не находит у него должного понимания смысла исторических событий, участником которых он был, а, во-вторых, Наполеон — человек безнравственный, «он не мог отречься от своих поступков, восхваляемых половиной света, и поэтому должен был отречься от правды, добра и всего человеческого...» C'est grand! — говорят историки, и тогда уже нет ни хорошего, ни дурного... И никому в голову не придёт, что признание величия, неизмеримого мерой хорошего и дурного, есть только признание своей ничтожности и неизмеримой малости... И нет величия там, где нет простоты, добра и правды». В этих словах важнейшее нравственное обоснование великой личности, полемика с Гегелем и противопоставление его поговорке («для камердинера не существует героя... не потому что последний не герой, а потому, что первый — камердинер» (76, с. 31) своей: «Для лакея не может быть великого человека, потому что у лакея своё понятие о величии». В толстовской великой личности (Кутузов!) осуществляется уникальное единство нравственного чувства и исторического «провидения», которое может в значительной степени объяснить и нетрадиционный толстовский подход к изображению истории, в которой всегда есть место частной жизни и частному человеку.

Историю, её движение Толстой открывал повсюду, в любом из «рядовых», частных людей всякого времени; ещё в 1853 году он пометил в Дневнике: «Каждый исторический факт необходимо объяснить человечески», это значит — подвергнуть нравственному суду, посмотреть на частные черты и отношения. Известно, что Толстой повторял совсем не ради парадокса, что «узел» книги, где обрисованы Бородино, совет в Филях, пожар Москвы, Кутузов и Наполеон, — увлечение Наташи Анатолем Курагиным. Не случайно Толстой уверял, что если он в своём историческом романе так серьёзно описал охоту, то сцена охоты одинаково важна. Поэтому и в характеристике первостепенного исторического события — Бородинского сражения — Толстой обратился к определению, взятому из частного мира личности: «это была нравственная победа» В каждом из героев Толстого, будь то «вымышленный» Николай Ростов или «исторический» Кутузов единство исторической и частной жизни, не сразу осознанное современниками Толстого, в частности П. Вяземским* (с. 69). Подобные нападки на роман Толстого объясняются прежде всего тем, что Толстой переступал через установившиеся традиционные представления о том, кем, как и когда делается история. Роман Толстого «Война и мир» впервые снял восприятие истории как чего-то несовместимого и противопоставленного частной жизни людей. Вместе с тем роман не утратил главного — «мысли народной», которая была прежде всего мыслью исторической, то есть обращённой к судьбе России, к национальным основам русского духа, что позволило роману Толстого стать эпопеей нового времени, не утратив своей «романной» сути. В «Войне и мире», считает Я. Билинкис (31), все вымышленные, частные лица (Наташа Ростова, Пьер, Андрей и мн. другие) не просто неотъемлемы от исторической жизни России, — но гораздо больше: восходящее движение истории как бы обеспечивается тем уровнем, которого сумели достичь люди в своей частной жизни: «Бородино... самым непосредственным образом вырастает из нового душевного состояния, нового душевного «уровня» подавляющего, решающего большинства людей России», — историческая жизнь обусловлена силами частной жизни, домашними отношениями, отношениями семейной близости.

Всё прежде отмеченное имеет самое прямое отношение к роману М. Булгакова «Белая гвардия» и к мироощущению его автора. О традициях Толстого в «Белой гвардии» открыто говорил сам Булгаков. Но не всегда связь Л. Толстой — М. Булгаков приобретает истинную философскую глубину, а между тем, за каждым сходством обнаруживается различие, за каждой традиция — полемика.

Нетрудно увидеть, что толстовские рассуждения о роли т. н. великих личностей в истории полностью разделяются автором «Белой гвардии», который, следуя логике толстовской философии истории, создаёт своих «самозванцев», своих мифических, призрачных Петлюру, «игрушечного короля» гетмана Скоропадского, и прочих — поменьше «чином»: Козырь-Лешко, Болботун, Торопец и т. п. Петлюра — «просто миф, столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый», — замечает автор романа «Белая гвардия». Эти обладатели таланта «появиться вовремя» — мифические фигуры русской истории, «толстовские «ярлыки», дающие наименование событию, но никак не определяющие его содержание и смысл. Петлюра — «гораздо менее красивый миф», чем миф о Наполеоне. В романе Толстого Наполеону было дано право на полноценную художественную жизнь, в то время как Булгаков не удостаивает ни гетмана, ни Петлюру чести быть воплощёнными в романе на правах полноценных художественных образов. Им даровано одно — остаться призраком, мифом, полуреальностью-полувымыслом. И только.

Великие личности (Наполеон, Растопчин, Бенигсен, Александр) не понимают смысла происходящих исторических событий, прежде всего, из-за отсутствия в них «нравственного чувства». Они не способны войти в общую «роевую» народную жизнь, «навалиться всем народом», таких можно определить по т. н. душевной, сердечной недостаточности. Их участь — разыгрывание роли, лживой роли европейского героя, «которую придумала история», лицедейство. Не случайно перед Бородинским сражением Наполеон произносит фразу игрока: «Шахматы поставлены, игра начнётся завтра». Но у Толстого нет ответа на вопрос, почему «у лакея такое понятие о величии», почему тех, кто на большее может посягнуть, толпа «коронует» в Ватикане, почему такова психология «толпы» (вопросы героя Достоевского Раскольникова). Толстой исследует «гармоническое состояние» народа — Отечественную войну 1812 года, колоссальный патриотический подъём, и вопрос о психологии «героя» и «толпы» для него не актуален. Активный субъект истории в романе — эпопее «Война и мир» — народ, а не толпа (единственный случай волеизъявления толпы — Богучаровский бунт, исключение из правила)...

Взгляд Булгакова на историю сложнее. Он исследует Смутное время, у истоков которого — беда, общенациональная катастрофа. Лик народа закрыт Личиной Толпы, и его «великие люди» — это избранники не Народа, а Толпы.

Исторические фигуры, которые участвуют в «шахматной игре» 1918 года — политические авантюристы, использующие «кутерьму» (подмену, подтасовку, авантюру) — ситуацию национальной катастрофы — для «подманивания» народа на одном и том же («фатально»!) историческом «перекрёстке». Это тот самый «инвариант» русской истории, модель отношений народа и власти в период «усобицы», открытые Пушкиным ещё в «Борисе Годунове». Когда люди, подобные Петлюре, начинают говорить от имени народа, когда возбуждённая «чёрная» толпа людей приветствует армию головорезов и убийц как «народную» армию — это и есть, по Булгакову, проявление дьявольского механизма истории, не объяснимого только рациональными причинами. Но Булгаков всегда исследует и то, что можно объяснить исторической ситуацией, рационально, исходя из социальных условий.

Толпа, зверски убивающая офицеров в Попелюхе, — это, по Булгакову — тоже часть народа, доведённого до отчаяния, одураченного и обманутого, брошенного в кровавый водоворот самозванцами 1918—19 годов, народа, который Булгаков, подобно Пушкину, Лескову, Салтыкову-Щедрину, никогда не идеализировал. Сарказм Мышлаевского по поводу мужичков, «богоносцев Достоевских» (слова Шатова в «Бесах»: «единый народ — богоносец — это русский народ»), выражает точку зрения Булгакова, это подтверждает и свидетельство М. Чудаковой (282, с. 300) — реакция писателя на рассказ И.С. Овчинникова о том, что крестьяне жгли помещичьи усадьбы и уничтожали самих помещиков: «Ликуйте и радуйтесь! Это же ваш народ-богоносец! Это же ваши Платоны Каратаевы!». «Корявый мужичонков гнев» и страшная стихия бунта, озверевшая и обезумевшая от крови толпа — вот то, что противопоставляет Булгаков традиционному образу «сеятеля и хранителя земли русской». «Дубина народной войны», которую благословил Толстой как великое «благо», как спасительницу русской земли во времена французского нашествия, во время смуты «гвоздит по своим, уничтожает свой народ, и в этом великая трагедия гражданской войны.

События в Городе в 1918—19 годах постоянно накладываются на «холст» 1812 года — те времена русской истории, которые можно назвать апофеозом русской славы и чести русского оружия. Это сопоставление рождает горечь утраты (Алексей Турбин в Александровской гимназии). Слишком тяжело сознание контраста: того, что было с Россией и её настоящих — «последних времён». Проникнуты толстовским духом истории события, происходящие в зале Александровской гимназии, овеянной славой Бородинского сражения (вспомним то потрясение, которое испытали бойцы мортирного дивизиона, увидевшие, как «на кровном аргамаке, крытом царским вальтрапом с вензелями, подымая аргамака на дыбы, сияя улыбкой, в треуголке, заломленной с поля, с белым султаном, лысоватый и сверкающий Александр вылетал перед артиллеристами»). Как внимателен здесь Булгаков к деталям исторической картины, как любуется «двухсаженным полотном» и, как это бывает в романе и Толстого, и Булгакова, в лучшие минуты жизни для героев романа звучит песня, здесь это знаменитая «маршевая» на стихи Лермонтова «Бородино». Острие палаша Александра указывало на Бородинские полки: «Клубочками ядер одевались Бородинские поля, и чёрной тучей штыков покрывалась даль на двухсаженном полотне: ...ведь были ж, ...схватки боевые?!» «Ослепительный Александр нёсся на небо», вдохновляя пришедших сюда юных героев погибнуть за старую Россию, спасти «гибнущий дом». Юные герои — это те «бородинские полки», которым суждено будет сражаться не с французским или каким-либо другим нашествием, а с собственным народом. Прекрасно знающий отношение Толстого к императору Александру, Булгаков всё-таки его, Александра, а не Кутузова, сделал героем и «нарисовал» в центре исторического полотна. Это можно объяснить двумя причинами: или реально существовавшей исторической картиной, которая открылась глазам артиллеристов, и писатель в таком случае не захотел ничего менять, или, что более вероятно, фигура Александра в данной связи подчёркивала мощь русской государственности, (Кутузов не смог бы «конкурировать» с Александром в достижении этой цели), создавала как раз тот исторический, «державный» фон, который особенно резко контрастировал с реальностью Города и России, и был дорог автору «Белой гвардии».

Глазами Толстого смотрит Булгаков и на русскую армию, в которой, по Толстому, всегда были люди, искренне и честно преданные делу России, и были «военные трутни», рассчитывавшие на личную выгоду даже в преддверии Бородинского сражения. Были штабные и были армейские.

В романе М. Булгакова то же деление, что и в романе Толстого: штабные (полковник Щеткин, генерал фон Буссов, генерал Белоруков, генерал-начальник отдела снабжения, Макушев, капитан Тальберг, адъютант командующего Шервинский) и армейские: полковник Най-Турс, полковник Малышев, поручик Мышлаевский, капитан Студзинский, Степанов-Карась, юнкер Николка Турбин. Те, кого Толстой назвал бы «военные трутни», оказываются предателями Города, а, значит, и России, именно о них Най-Турс говорит «штабные стегвы», а Мышлаевский «сладострастно» мечтает взять за одну ногу гетмана, а за другую «его сиятельство» главнокомандующего, перевернуть и «тюкать их головой о мостовую до тех пор, пока мне это не надоело бы». «Вашу штабную ораву в сортире нужно утопить» — таков приговор Мышлаевского.

Разделяя героев по толстовскому принципу, на штабных и армейских, Булгаков даёт своё объяснение тем событиям, которые произошли в Городе, и, в частности, предательству штабом Добровольческой армии своих бойцов, юнкеров, гимназистов, вчерашних студентов — зелёной «необстреленной» молодёжи, сагитированной встать под белые знамёна. Ответ — в романе «Война и мир». Предают «военные трутни», «маленькие наполеончики». Так же как в романе Толстого, историческую жизнь определяет жизнь дома, семьи, домашние отношения, уровень развития душевного состояния героев. В романе «Белая гвардия» это особенно очевидно: ситуация экстремальна: и гетман, и главнокомандующий Добровольческой армии генерал Белоруков бежали, отдав Город на произвол бандиту, защищать некого, нет никакого подобия власти, не перед кем исполнять свой военный долг. Остаётся одно — избыток «чистой» человечности, каждый военный в этой ситуации осознаёт себя просто человеком. Его присяга — это присяга перед совестью, Домом, Родиной. Белая гвардия (как ясно из сравнительного анализа «Капитанской дочки» и «Белой гвардией») не защищает Власть, она отстаивает Город от бандитов, она готова защищать Россию — ДОМ.

Политические, системные и исторические связи не адекватны своему первоначальному смыслу — это впервые открыл Толстой, нарушив традиционное представление о том, кем, как и когда делается История. Это замечательно тонко почувствовал Булгаков.

То, что произошло в Городе — предательство людей, отданных в руки Петлюре, — происходит сначала в доме Турбиных. Капитан Тальберг бросает свою жену, её братьев (юного Николку) дом, где глубокие настоящие корни, связанные с русской культурой, рождением и воспитанием детей, отцом и матерью, — всё это предано капитаном Тальбергом, и всё это — История России. Она делается в Доме Турбиных также, как делается в Городе, на подступах к нему и в уличных боях. Толстовское единство частной и исторической жизни «содержится» в каждом эпизоде романа «Белая гвардия», а в рассмотренной нами ситуации ухода Тальберга из Дома Турбиных вырастает до продуманного и зловещего символа.

Герои Булгакова своими поступками, речью, манерой поведения, характером указывают на прямую связь с героями романа Толстого «Война и мир». Это прежде всего Николка Турбин, полковник Най-Турс, полковник Малышев. Гусар с «траурными глазами», Най-Турс не случайно говорит, как Василий Денисов («гебята!»), в манере его поведения оживает денисовский азарт жизни, товарищества, заботы об «эскадроне» как о родной семье. Эпизод захвата валенок у генерала Макушева напоминает «незаконное» присвоение Василием Денисовым «чужого» транспорта с целью спасения людей от голодной смерти. Эта «партизанщина» так же по-человечески оправданна и понятна. В отличие от полковника Щёткина, сидящего в ярко освещённом вагоне и попивающего коньяк в то время, когда посланная им в ночной дозор на Пост «цепь» проводит вьюжную, морозную ночь — сутки в сугробе в ботиночках», Най-Турс знает, что «без папах и валенок война совершенно невозможна». Это очень любопытная и совсем не военная фраза подчёркивает редкую человечность Най-Турса, отсутствие в нём всякого желания казаться, так свойственного «военным трутням», и умение быть для своих бойцов отцом и командиром, но сначала — отцом.

Эпизод захвата валенок, данный Булгаковым почти как военное событие с непредвиденным исходом, создан на контрасте безумной храбрости «картавого гусара», живого, весёлого, ироничного, и безумной трусости и осторожности «маленького, румяного, сидящего в «уютном кабинетике», «в прекраснейшем особнячке», где помещался отдел снабжения, генерала Макушева, разговаривающего «детским голосом, похожим на голос глиняной свистульки». Армейский полковник Най-Турс — антипод военного снабженца, штабиста Макушева и его помощника, капитана, похожего «на бесхвостого хорька». Контраст армейского и штабного отражён в целом ряде уменьшительно-ласкательных слов, характеризующих оторванного от жизни румяного «серенького» генерала-штабиста, и речи Най-Турса, идущего «ва-банк», рискующего военной карьерой и, несмотря на это, сохраняющего на лице выражение спокойствия и добродушия, не соответствующего смыслу говоримых им слов и приказов: «Звякни, глупый стагик, — вдруг задушевно сказал Най, — я тебе из кольта звякну в голову, ты ноги пготянешь».

Трагическая смерть Ная, спасающего «предводителя» Николку и его юнкеров, нарисована Булгаковым в традициях толстовской прозы: просто, буднично, именно «так умирают» на войне. В жизни, а не в придуманных «военных книгах», над которыми иронизировал в своё время автор «Севастопольских рассказов», всё по-житейски просто, и эта будничность смерти Ная обжигает читателя, никакие возвышенные, книжные слова здесь невозможны: «И полковник Най-Турс отнёсся к ним (словам Николки) странно. Он подпрыгнул на одной ноге, взмахнул другой, как будто в вальсе, и по-бальному оскалился неуместной улыбкой. Затем полковник Най-Турс оказался лежащим у ног Николки... Тут он увидел, что из полковника через левый рукав стала вытекать кровь, а глаза у него зашли к небу... «Уе-тег-цег, — выговорил Най-Турс, причём кровь потекла у него изо рта на подбородок, а голос начал вытекать по капле, слабея на каждом слове, — бгосьте гегойствовать к чегтям, я умигаю... Мало-Провальная...»)

Булгаков наследует толстовское представление о героическом как о будничном и незаметном, лишённом возвышенной лексики и книжности. Поэтому ему отвратительна показная «удивительная» храбрость Михаила Шполянского. Князь Андрей говорит Пьеру: «Война не любезность, а самое гадкое дело в жизни, и надо понимать это, и не играть в войну. Надо принимать строго и серьёзно эту страшную необходимость». И эту великую трагедию, следовало бы дополнить, ибо речь в романе Булгакова — о гражданской войне, тем очевиднее правота и справедливость слов героя Толстого. В «Войне и мире» автор осуждает Наполеона как «палача народов» и вершит над ним Суд Истории — в романе Булгакова за кровь, пролитую на «грешной» и «заснеженной» земле, за «девичьи косы, метущие снег», за «звериный вой в ночи», «огнестрельные раны» — за всё это «никто» «не заплатит». Булгаков и наследует толстовский взгляд на войну, и вместе с тем открывает природу непохожей, иной, невероятной войны, войны, которой европейский XIX век не знал и не мог себе представить. Булгаков ощущает себя в романе «Белая гвардия» летописцем такой войны.

Так же как Толстой, Булгаков избегает высоких слов о том, что происходит в Городе. Впрочем, в романе Булгакова есть возвышенные и высокие слова, но их произносят... штабные фразёры типа полковника Щёткина или адъютанта Шервинского. Ни один из героев Дома их не говорит, каждый его истинный защитник необычайно сдержан в своих чувствах, но за этой сдержанностью глубина и искренность переживаний, та известная, благодаря Толстому, «скрытая теплота патриотизма», которая никогда не требует красивых слов о защите Города — «матери городов русских». Другое дело — полковник Щёткин, лицедей, играющий роль смертельно уставшего от войны «воина», роль патриота. «Господа офицеры! Вся надежда Города на вас. Оправдайте доверие гибнущей матери городов русских... Через 6 часов дам смену. Но патроны прошу беречь» Сказав речь, полковник Щёткин «смылся на машине со своим адъютантом».

Совсем не так говорят любимые герои Толстого и любимые герои Булгакова. К примеру, «народный полководец» Кутузов, а у Булгакова — полковник Малышев. В том, как они выступают с напутственным словом перед бойцами, есть удивительно близкие черты. Сравним речь Кутузова после Красненского сражения и речь Малышева перед бойцами мортирного дивизиона в Александровской гимназии, Старый полководец вначале приглядывается к пленным французам, покрытым болячками, раздирающим лошадиное мясо, потом — к нашему солдату, разделившему свою еду с пленным, качает головой, задумывается, а потом, обратившись к войскам, говорит исторические слова о том, что «победа совершенная, и Россия вас не забудет. Вам слава вовеки». Затем Кутузов размышляет о том, что «пока они были сильны, мы себя не жалели», а вот теперь и их пожалеть можно». Сначала в нём говорит добрый человек, способный к состраданию и жалости, а затем государственный деятель, убежденный в закономерности, справедливости того, что случилось с французами. И венчает речь добродушное непечатное стариковское ругательство. «До каждого солдата» дошёл, говорит Толстой, «сердечный смысл» его слов, в сущности совсем не похожих на традиционную, официальную речь полководца, а больше напоминающих беседу с семьей пожилого, мудрого человека.

И так — душевно, сердечно — говорит с молодыми бойцами дивизиона Малышев. В его речи тоже есть историческая соль — он обращается к алексеевцам, владимирцам, константиновцам («орлы их ни разу ещё не видали от них сраму»), к воспитанникам «этой знаменитой гимназии», и это тоже — знак гордости и доверия, а потом, воодушевив всех слушающих, полковник Малышев произносит самое главное: «Артиллеристы мортирного дивизиона! Отстоим Город великий в часы осады его бандитом. Если мы обкатим этого милого президента шестью дюймами, небо ему покажется не более, чем его собственные подштанники, мать его душу через семь гробов!!!»

В речи Малышева так же, как в речи Кутузова, искреннее и душевное слово, соединённое с «бойкостью выражений», добродушным ругательством, но как точно высказано Малышевым главное: ничтожество президента и реальная возможность его устранения. На другой день, когда в результате предательства биться с Петлюрой, не было никакой физической возможности, Малышев взял на себя, моральную ответственность за роспуск гарнизона и своими смелыми решительными действиями, не дожидаясь приказа свыше (а те, кто могли бы отдать приказ, давно оказались за пределами Города) — спас жизни сотен молодых добровольцев. Его не страшит даже едва не состоявшийся «арест» командира и обвинение в предательстве. Именно ему, Малышеву, автор доверяет самые жёсткие оценки предательства штабов и генералов и самую точную характеристику происшедшей в Городе катастрофы. Герой Булгакова обладает главным достоинством человека, делающего историю, — чистотой нравственного чувства. В этом его сходство с «народным полководцем» Кутузовым, ставившим перед собой по-настоящему гуманистические задачи, совсем не те, которых хотели люди, «сидевшие в тёплых комнатах».

Николка Турбин похож и на Петю Ростова, и в чём-то на князя Андрея, и на маленького Николеньку Болконского, и на Николая Ростова — в нём черты «юного героя» войны, романтика, мечтателя, готового жизнь отдать ради Подвига, и, как это случается со всеми романтиками и мечтателями, он оказывается лицом к лицу со страшной реальностью. Читателя увлекает в Николке ощущение детской чистоты и одновременно стремление «драться» во что бы то ни стало, как можно скорей. Николка весь горит благородным негодованием против тех, в штабах, кто не понимает важности настоящей минуты. Вот он («когда никто не видит, можно быть самим собой») припадает к вешалке в передней, где висят офицерские шинели и, главное, оружие: кривая шашка Шервинского, мрачный маузер на ремнях в кобуре, воронёное дуло «стейера». «Николка припал к холодному дереву кобуры, трогал пальцами хищный маузеров нос и чуть не заплакал от волнения». Нетерпение Николки напоминает чувства Пети Ростова, с которыми тот ждёт первого боя, едва сдерживая биение собственного сердца и пытаясь скрыть своё состояние от опытных бойцов.

Первое «дело», к которому Николка готовится как к самому ответственному и главному в его жизни, оказывается с самого начала сплошной нелепостью. Командир отдела с помощниками с утра уехал и не вернулся. 28 человек во главе с «предводителем» Николой томятся в ожидании. Наконец, унтер-офицер, выводит согласно команде по телефону свой отряд по «маршруту» на какой-то совершенно «мертвенный перекрёсток». Здесь их никто не ждёт, и всё вокруг как-то «чепуховато». Не так думал Николка произойдёт это — самое важное в жизни. Он боялся испугаться и всё время проверял себя: «Не страшно?» — «Нет, не страшно, — отвечал бодрый голос в голове, и Николка от гордости, что он, оказывается, храбрый, ещё больше бледнел». «Гордость» за себя переходила в возвышенные видения собственных похорон, в «размышления о музыке и лентах». Почти так же как князь Андрей, увидевший бегущих по Аустерлицкому полю в панике солдат, готов героически и собственным примером им противодействовать, Николка тоже решает: «Вот момент, когда можно быть героем» и кричит, как князь Андрей, «пронзительным» голосом. Но дальнейшее развитие событий не мог бы предусмотреть даже автор «Войны и мира». И суждено было бы Николке и его воинам погибнуть, если бы не Най-Турс, принявший на перекрёстке мученическую смерть ради спасения «юных героев». Ситуация несостоявшегося Тулона Андрея Болконского здесь вывернута наизнанку. Князь Андрей совершает свой подвиг самоутверждения, но позднее понимает его суетность и ложность. Николка же не имеет права даже на то, чтобы поднять бойцов в атаку, на защиту перекрёстка. Волею обстоятельств он вынужден примкнуть к бегущим и, более того, объяснять всем «непонятливым» юным добровольцам, что им следует сделать то же самое. Трагедию Николки и сотен таких, как он, обостряет их стремление к подвигу, решимость «драться» до последнего, защищая Россию.

Обманута молодая горячая вера, романтика подвига. Толстовские юные герои сталкиваются с отвратительной правдой войны как убийства людей, юные герои Булгакова — с предательством своих, и это открытие потрясает ещё сильнее. Нравственная оценка Булгаковым защитников Города очень высока. Он называет их «белой гвардией», подчёркивая тем самым их человеческую, нравственную высоту. «Гвардия» в прямом своём значении — отборные, лучшие войска, но это значение не соответствует реальности: в мортирном дивизионе, собранном из гимназистов, юнкеров, студентов, на 120 юнкеров 80 студентов, не умеющих держать в руках винтовку. Следовательно, слово «гвардия» в контексте романа Булгакова — это лучшие люди Города, те, кто обладает «чистотой нравственного чувства». Оценка исторических событий в романе М. Булгакова, так же как в романе Толстого «Война и мир», имеет безусловный нравственный критерий.

Для этих людей автор романа «Белая гвардия» находит ещё одно слово «рыцарь», «рыцарство». Рыцарем облачён во сне Алексея Турбина полковник Най-Турс: «на голове светозарный шлем, а тело в кольчуге, и опирался он на меч, длинный, каких уже нет ни в одной армии со времён крестовых походов». Рыцарство — это внутренний пафос, это смысл деятельности тех, кто остаётся лежать на окровавленной и засыпанной снегом грешной русской земле, тех, кто погибает, защищая Дом, детей, гимназию, Город, страну. Булгаковский образ неслучайно перекликается со сновидением Николеньки Болконского, воображающего себя, мальчика, и дядю Пьера, и отца, в шлемах героев Плутарха, летящими в косых лучах, «нитях богородицы», куда-то к свету и радости. От общего представления о героизме (сон Николеньки) Булгаков идёт к «рыцарскому» облику своих любимых героев. В образе рыцаря есть не только героическое, мужественное, но и жертвенное начало, особенно дорогое автору «Белой гвардии» (Б. Гаспаров (72) находит для рыцарей «Белой гвардии» ещё одну важную параллель — «воинство Христово»). По Булгакову, рыцарство — это одинокое самостоянье человека чести. Известно, как был ему близок рыцарь печального образа, одна из любимых созданных им в театре ролей и как «невероятно» пересеклись их пути (это внутреннее «совпадение» подчеркивает Р. Симонов (236): «Через несколько дней ко мне позвонила Елена Сергеевна и сказала, что Михаил Афанасьевич умер... Мне пришли на память слова Дон-Кихота перед смертью: «Когда кончится мой день, Санчо — второго дня, Санчо, не будет. Тоска охватила меня при этой мысли, потому что я чувствую, что единственный день мой кончается»). Знак рыцаря — алебарда — старинное оружие — появляется в одном из самых трепетных авторских разговоров с читателем: «И башенным боем, как в игрушечной крепости прекрасных галлов Людовика XIV били на башне — бом!... Полночь... слушай... полночь... слушай. Били предостерегающе, и чьи-то алебарды позвякивали серебристо и приятно. Часовые ходили и охраняли, ибо башни, тревоги и оружие человек воздвиг, сам того не зная, для одной лишь цели — охранять человеческий покой и очаг. Из-за него он воюет, и в сущности говоря, ни из-за чего другого воевать ни в коем случае не следует».

Не давая прямой оценки поступкам и действиям героев «Белой гвардии», Булгаков благодаря опоре на Традицию (а именно: толстовские традиции в романе о гражданской войне) заостряет и углубляет замысел романа, связанный с поэтизацией русской армии, её доблести и геройства как важнейшим нравственным обоснованием появления «белого дела» и его «рыцарей». Исторические истоки этого процесса лежат в самом духе романа Толстого «Война и мир»; не случайно в англоязычном булгаковедении «Белую гвардию» назвали «Война и мир» в миниатюре» (223). Лучшие герои Булгакова, защитники Города, опоэтизированы светом нравственного величия русской армии, светом, который излучает роман Толстого.

Вот почему «роман стал памятником российскому офицерству — погибшему в отчаянных попытках ценою жизни вернуть прежнюю Россию или разметанному по городам Западной Европы и Азии» (М. Чудакова).