Вернуться к В.Н. Есенков. Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове

Глава первая. Он наконец начинает

В Москве валятся на прилавки один за другим альманахи. В альманахах помещают одни и те же, давно установившиеся, давно известные имена, чему не приходится удивляться, поскольку расчетливые издатели альманахов таким простым способом, беспроигрышным, самым надежным, поступают и поступали во все времена.

Михаил Афанасьевич все еще начинающий. Перед ним каменной глыбищей громоздится извечный вопрос, который приходится разрешать без исключения всем, кто оказывается в незавидном его положении без прочных связей и чудодейственных телефонных звонков: чтобы печататься, надо иметь известное, желательно громкое имя, а чтобы такое имя иметь, надо печататься, так как же тут быть?

Разумеется, ничего нового он не придумывает, поскольку в этом загадочном деле ничего нового придумать просто нельзя. У каждого альманаха имеется свой редактор, издатель, от которых непосредственно и зависит содержание книжки. Следовательно, необходимо проникнуть, явиться, лучше с рекомендательным письмом от кого-то, кто уже знает тебя, понравиться редактору, понравиться издателю, произвести впечатление, очаровать, заставить слушать себя и тут уж блеснуть, чтобы редактор, а следом за ним и издатель ни в коем случае не смогли тебе отказать, даже если первоначально и были намерены совершить этот в отношении тебя, без сомнения, кощунственный акт.

Ужасно наивно, а другого выхода нет, и он во время своих бесконечных метаний по голодной Москве в поисках предметов для наполненных лязгом корреспонденций в газету «Рабочий» забегает повсюду, где хотя бы отдаленно слышится типографский станок. Надо полагать, с его дерзкой энергией, с его страстным и вполне разумным желанием во что бы то ни стало остаться в живых, он везде побывал, более точных адресов нам уже, видимо, не узнать никогда. Известен только один: Моховая, 1, издательство под неосторожной вывеской «Костры», писатель и издатель Архипов Николай Архипович, приятнейший человек, доброжелательный и приветливый, даже дельный, хотя «Костры» его дышат на ладан и прогорят полгода спустя, может быть, оттого, что, порядочный человек, авторам платит он хорошо. Михаил Афанасьевич обвораживает, завлекает, читает. Николаю Архиповичу нравится очень. Смеется. Обещает помочь. Однако по каким-то невыясненным причинам не делает решительно ничего. Другим тоже нравится. Другие тоже смеются, тоже обещают с открытыми лицами и тоже не делают ничего. Образуется замкнутый круг, и уже начинает из тьмы выплывать паршивая мысль, что ему никогда из этого чертова круга не выбраться. Даже не круг, а какая-то глухая стена. Высоченная, в три этажа. Да еще колючая проволока пущена поверху. Бастион. Только что мерзейшие пулеметные рыла со всех сторон не торчат. Так не любят в литературных кругах новичка.

И вдруг сенсация страшная, по тем временам сенсация века: русские эмигранты издают в ихнем Берлине газету, по-русски, название «Накануне», формат небольшой, цена номера всего сто пятьдесят тысяч марок, имеет три приложения, кинообозрение выходит под редакцией какого-то Мельника, экономическое редактирует известный профессор Швиттау, а во главе литературного стоит Алексей Толстой. И вся эта эмигрантская благодать допускается новой властью в Москву! И каждый божий день аэропланы компании Дерулюфт доставляют в Москву пачки свежеотпечатанных в ихнем Берлине газет! И эти пахнущие эмиграцией, пахнущие заграницей газеты продаются во всех московских газетных киосках! И расхватываются в мгновение ока, что разумеется само собой! И все интеллигентные люди наперебой презирают ее! Даже откровенно говорят о рептильности! А за что? Очень просто ответить на этот серьезный вопрос: все интеллигентные люди, вынужденные в большевистской России влачить жалчайшее существование, влачат это существование в томительном ожидании, когда же большевики, так безжалостно и так глупо загубившие дело свободы, провалятся в тартарары, а интеллигентные люди благодаря этому чуду наконец заживут нормальной, человеческой жизнью, в которой к стенке не ставят, а блюдутся обыкновеннейшие права человека, трудятся по своей прямой специальности, а не служат в сумасшедших советских учреждениях, где безмозглые комиссары взирают на них как на заклятых врагов и по малейшему поводу требуют заполнить анкету с такими вопросами, на которые лучше не отвечать. Натерпелись интеллигентные люди, что говорить, а тут являются другие интеллигентные люди, которым повезло вовремя удрать за границу, где блюдутся эти долгожданные обыкновенные права человека и где, благодаря этим правам, течет нормальная жизнь, без учреждений и стенок, однако эти счастливые люди за границей жить не хотят, признают в России новую власть как законную власть, считают своим патриотическим долгом сотрудничать с ней и даже подумывают на досуге о том, что пора возвращаться домой, несмотря на стенки, анкеты и учреждения, несмотря ни на что, а двое из них уже и возвращаются, Потехин и Ключников, оба Юрии, оба юристы, авторы статей в «Смене вех», а профессор Ключников даже бывший министр в правительстве Колчака, к тому же возвращаются в тот самый момент, когда закрывают большую часть открытых было частных журналов, которые, будто бы, превратились в нелегальные центры белогвардейщины и в которых излагается платформа «Смены вех», к тому же не только приезжают, но остаются жить и работать в Москве, и это при том, что по крайней мере половина интеллигентной Москвы готова в любую минуту покинуть ее.

И о чем, о чем пишут они? Какие философские размышления тревожат их истосковавшийся по родине ум? Они пишут, надо прямо сказать, необыкновенные, невероятные вещи:

«Мы не согласны, что прошлое мертво. И вместе с тем не верим, что достаточно лишь загореться великим идеалом, чтобы тотчас вполне достичь его. Мы знаем: между завтра и вчера стоит еще сегодня, а у него свои требования и своя правда. Оно — примирение между прошлым и будущим. Оно — мост от прошлого к будущему. Все ценное, что мир веками накопил в непрестанном творчестве, должно быть бережно и с любовью вручено грядущим поколениям. С другой стороны, новые ценности и новая красота будут лишь скользить по зеркалу жизни и с трудом найдут свое отражение в нем, пока кто-то не примирит их с жизнью, не прикрепит их к ней. Такова главная задача работников сегодняшнего дня... «Сегодняшний день» есть день великого исторического Кануна. Совершены великие разрывы и надломы. В решительной схватке сцепились неукротимые и непримиримые силы. Победят одни — новые мировые войны, новые бесплодные и обидные для человечества Версальские миры, новое всеобщее обнищание. А дальше — полная безысходность, взрыв отчаяния масс и мировая революция. Решительная победа других ознаменовала бы собою, напротив, начало новой исторической эры, торжество социальной справедливости внутри всех стран, прочный международный мир, быстрый и яркий прогресс, экономический и культурный...»

Господи, Царица Небесная! В опустошенном, в издерганном нынешнем дне, сведенном на одни животные нужды, эти мыслители обнаруживают не одни Собачьи поиски картошки и дров, не состоявшееся возвращение в примитивную дикость, не страшнейший провал, а примирение между прошлым и будущим и, послушайте! — мост, именно мост от прошлого к будущему! Эх, и хватят же они шилом патоки на этом великолепном мосту!

А им еще и этого мало! Редакция «Накануне» приглашает советских писателей сотрудничать с ней, то есть без промедления приступить к примирению между прошлым и будущим, строить мост через бездну, готовить победу новой исторической эры, которая будто бы станет непременно торжеством социальной справедливости, прогресса экономического и культурного, да еще с какой-то яркостью и быстротой, тогда как никакого торжества и никакого прогресса не может быть и не будет, поскольку все, что хотя бы отзывается прошлым, продолжает истребляться с неумолимой жестокостью, а, как известно, для возведения мостов нужны как минимум берега. Тихон идет под арест, патриарх. Отдается тайный приказ расстрелять как можно больше православных священников, чтобы на сто лет вперед не смели и думать ни о каком сопротивлении новым властям. Вот куда и вот какие у нас тут возводят мосты! Чему ж тут служить, если даже откуда-нибудь, кроме необходимости спасаться от голода, внезапно возьмется охота служить? И не слышал ли он уже этот пакостный голос, призывающий разразиться хорошим рассказом, прославить и возлюбить? В этом случае приглашают разразиться рассказом о том, как прошлое и будущее дружно хватаются за руки, примиряются в припадке нерасторжимой любви, обнимаются и с радостным смехом пускаются в пляс.

Михаил Афанасьевич снова бледнеет, краснеет и мнется. Ему ужасно хочется и на этот раз растолковать одну безусловную истину, которую опровергнуть нельзя:

— Для того, чтобы разразиться хорошим рассказом о том, как примиряются прошлое с будущим, нужно прежде всего это примирение увидеть своими глазами и поверить всем сердцем, что такое примирение возможно в этой обожженной, схваченной страхом за горло стране. В противном случае рассказ у того, кто им разразится по денежным или по каким-нибудь иным побуждениям, получится скверный.

Однако на этот раз его положение куда посложней. Разве растолкуешь такого рода непреложные истины истукану с партийным билетом в левом кармане военного или полувоенного френча? Никоим образом не растолковать! Он и не брался за это дохлое, прямо дурацкое дело. В редакции «Накануне», напротив, уже не истуканы, в редакции «Накануне» действительно интеллигентные люди сидят, читают «Накануне» тоже интеллигентные люди. Можно бы попробовать растолковать, к тому же очень хочется есть и желтые ботинки сменить. Ничего не поделаешь, у нас одни денежные побуждения нынче в ходу, в нашем хваленом сегодняшнем дне, так сказать, на нашем мосту.

А тут в десятиэтажном страшилище, когда-то возведенном сумасшедшим богачом Нирензее, в этом единственном небоскребе столицы, распахивает гостеприимные двери русский филиал редакции «Накануне», чин по чину, с редактором во главе и, что особенно важно, с кассиром за крохотным, однако удивительно симпатичным окошком.

Он все еще колеблется, думает. В сердцах обзывает газету «Сочельником», как видите, явным образом издеваясь над ней и в особенности над мечтаньями этих балбесов. Размышляет, как выяснится позднее, приблизительно в таком направлении:

««Сочельник» пользовался единодушным повальным презрением у всех на свете, его презирали заграничные монархисты, московские беспартийные и, главное, коммунисты. Словом, это была еще в мире неслыханная газета...»

И, даже принявши решение и бросившись в эту клоаку, спустя год напишет в своем дневнике, в пятницу, вечером, в 1923 году, в октябре, 26-го числа:

«Мои предчувствия относительно людей никогда меня не обманывают. Никогда. Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне». Могу себя поздравить, что я в их среде. О, мне очень туго придется впоследствии, когда нужно будет соскребать накопившуюся грязь со своего имени. Но одно могу сказать с чистым сердцем перед самим собой. Железная необходимость вынудила меня печататься в нем. Не будь «Накануне», никогда бы не увидели света ни «Записки на манжетах», ни многое другое, о чем я могу правдиво сказать литературное слово. Нужно было быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой...»

Ужасно ему сознавать, что будет скверно, если его первые настоящие, правдивые строки явятся в свет в «Накануне». Еще ужасней сознавать то, что не имеешь той предельной степени героизма, когда необходимо упорно молчать, не имея надежды открыть и в будущем рот, лишь бы не изваляться в дерьме.

Однако же он, стиснувши зубы, со своей дерзкой насмешливой полуулыбкой переступает и эту черту и, добравшись до Большого Гнездниковского переулка, бестрепетно вступает в дом Нирензее, прямо из холла поворачивает налево, тянет на себя стеклянную дверь, поднимается по трем ступеням, попадает в громадный сумрачный зал с очень высокими, от пола до потолка, окнами, почти не дающими света, идет светло-синим сукном, покрывающим пол и скрадывающим звуки шагов, мимо перегородок полированного темного дерева, которые образуют небольшие кабины с узкими, тем же сукном обитыми диванчиками, стоящими в глубине, и кладет на пустынный редакторский стол свою первую настоящую, серьезную вещь, которая, может быть, написана этой бестолковой холодной и голодной зимой, скорей же всего написана только что, под свежим впечатлением от этой декламации о примирении и мостах, и которая высокомерно, презрительно, с вызовом названа «Записками на манжетах», его недвусмысленный, хотя и не совсем осторожный ответ на эти наивные декламации, полный коротких, однако выразительных рассказов о том, как истребляется самый дух русской культуры, каково положение русских интеллигентных людей в завоеванной большевиками стране, которым за право полуголодного существования на постном масле и огурцах предлагается Пушкина выбросить в печку, и какие мосты возводят эти бандиты, едва вкусившие грамоты, с маузером и с кинжалом на поясе.

«Записки на манжетах» редакцией принимаются, отрывки помещаются в номере от 18 июня, в самый разгар неправедного суда над эсерами, ведутся переговоры об отдельном издании, автору даже выплачивается оскорбляющий авторское достоинство, прямо-таки ничтожный аванс, за лист по шестнадцать рублей, автор получает эту кучку подверженных безудержному паденью дензнаков, стыдясь за сытых берлинских господ, и полная рукопись этой действительно замечательной вещи отправляется очередным аэропланом в Берлин, однако издательство «Накануне» так и не решается ее напечатать, слишком уж расходится представление издательства о мостах между прошлым и будущим с тем, что по этому же поводу думает уже немолодой, наконец-то, и так блистательно начавший писатель Булгаков, так что в конце концов он дает по отрывку в пятый номер журнала «Россия» и во второй том альманаха под сомнительным названием «Возрождение», которые выходят в свет почти одновременно в январе 1923 года, причем в альманахе расплачиваются деньгами и шпротами, в прочих редакциях, где с ненавистью, где с состраданием, говорят, что это совершенно контрреволюционная вещь и что такого рода вещей никогда не надо писать, никогда, а полная рукопись бесследно исчезает в Берлине.

И все-таки он начинает. На него тотчас обращают внимание. Об этом повествует самый достоверный свидетель, заведующий русской редакцией «Накануне», через руки которого проходят в дальнейшем все его рукописи:

«Алексей Толстой жаловался, что Булгакова я шлю ему мало и редко. «Шлите побольше Булгакова!» Но я и так отправлял ему материалы Булгакова не реже одного раза в неделю. А бывало, и дважды... Однако, когда я посылал Толстому фельетон или отрывок из какого-нибудь большого произведения Михаила Булгакова, материал этот не всегда доходил до редакции «Литературных приложений»: главная редакция ежедневной газеты нередко «перехватывала» материалы Булгакова и помещала их в «Накануне». С «Накануне» и началась слава Михаила Булгакова...»

И какая-то большая волна подхватывает его и несет на себе, словно судьба в самом деле тряхнула широким своим рукавом и выбросила новый, светлый билет, на котором стоит: «не умрешь».

И происходит это обыденно, как-то само собой, обыкновеннейший случай на тоскливой толкучей московской захламленной улице. Он уже не мчится своей стремительной легкой походкой, а с выражением скуки в глазах, с отрешенным лицом, уставший от этой бессмысленной, будь она трижды проклята, погони за жалким своим пропитанием, с каким-то даже презрением к жизни, в которой приходится играть роль бездомного пса, глубоко надвинув шапку на лоб, бредет Столешниковым неизвестно куда, потеряв надежду заработать те сотни тысяч, которые необходимы на хлеб, а навстречу ему очень даже свободно шагает молодой человек со счастливым лицом и, что особенно важно, без голодного блеска в темных, восточного типа глазах, с которым он свел случайно знакомство в научно-техническом комитете, в той редакционной комиссии, которая не редактировала решительно ничего. Они не встречались месяца два или три и могли с таким же успехом не встречаться еще двадцать лет. Михаил Афанасьевич до того погрузился в себя, что не узнает никого и бредет себе мимо, не подозревая о том, что и это тоже светлый билет, который выбрасывает судьба. Разумеется, свободно мог бы мимо пройти, и в его жизни не приключилось бы ничего из того, что затем приключилось, однако счастливый молодой человек окликает его, здоровается и вдруг задает абсолютно нелепый вопрос:

— А вам никогда не случалось работать в газете?

О великие боги! Где ему только не случалось работать! Каких фантасмагорических должностей он только не занимал! Он прошел уже, кажется, все, что положено пройти интеллигентному человеку, которого новая власть систематически и сознательно сводит к нулю, не катаньем, так мытьем, не голодом, так гостеприимной тюрьмой. И он улыбается высокомерной, впрочем, довольно слабой улыбкой, не находя нужным отвечать на такой подлый, к тому же дурацкий вопрос. Молодой человек не понимает его и пристает:

— Хотите работать у нас?

Вторая улыбка, определенней, сильней и с некоторой тенью надежды, однако слов у него не находится никаких, и молодой человек безжалостно добивает его:

— Я постараюсь устроить.

Наконец он осеняется догадкой спросить:

— Это куда?

Молодой человек возвещает без тени иронии:

— В «Гудок».

И тащит его за собой.

Впоследствии Михаил Афанасьевич сам опишет это примечательное событие в одной своей, жаль, что неоконченной, повести:

«Абрам меня взял за рукав на улице и привел в редакцию одной большой газеты, в которой он работал. Я предложил по его внушению себя в качестве обработчика. Так назывались в этой редакции люди, которые малограмотный материал превращали в грамотный и годный к печатанию. Мне дали какую-то корреспонденцию из провинции, я ее переработал, ее куда-то унесли, и вышел Абрам с печальными глазами и, не зная, куда девать их, сообщил, что я найден негодным. Из памяти у меня вывалилось совершенно, почему через несколько дней я подвергся вторичному испытанию. Хоть убейте, не помню. Но помню, что уже через неделю приблизительно я сидел за измызганным колченогим столом в редакции и писал, мысленно славословя Абрама...»

С этого благословенного во многих, но не во всех отношениях дня отступает, а затем и скрывается вовсе из вида нужда. Он становится наконец литератором и пробует жить одним литературным трудом. До красного вмешательства в беспечную русскую жизнь такое было возможно. Возможно ли такое и после него?