Вернуться к О.В. Федунина. Поэтика сна в романе («Петербург» А. Белого, «Белая гвардия» М. Булгакова, «Приглашение на казнь» В. Набокова)

4.4. Субъектная организация сновидений в романе Набокова

Итак, в романе намечается оппозиция снов из основного повествования и вставных текстов. Отражается ли эта закономерность на таком важном аспекте поэтики, как субъектная организация снов?

Оба сна Цинцинната, которые вводятся в текст от лица повествователя, изображаются с точки зрения героя-сновидца. В пятой главе романа эта особенность выражена особенно отчетливо: «Цинциннат не спал, не спал, не спал, — нет, спал, но со стоном опять выкарабкался, — и вот опять не спал, не спал, не спал, — и все мешалось» (37). Из приведенной цитаты видно, что многократное повторение слов «спал — не спал», показывающих неопределенность состояния героя, задает внутреннюю точку зрения на события сна. Фиксируются малейшие колебания героя в сторону сна или яви. При внешней точке зрения эти едва уловимые изменения во внутреннем состоянии героя или совсем остались бы вне кругозора повествователя, или они были бы выражены по-другому. Здесь же мы как бы слышим вопрос героя, обращенный к самому себе, на который он тотчас же отвечает: «...не спал — нет, спал».

Примечательно, что в романе А. Белого «Петербург» при изображении сна Николая Аполлоновича такой же эффект достигается аналогичными средствами: «...видел — не видел — он; слышал — не слышал» («Петербург», 235). Сходство грамматических конструкций бросается в глаза. Это позволяет говорить о еще одной явной отсылке к роману Белого, наряду с приемом разбивки сна фрагментами, относящимися к основному повествованию.

Второй сон Цинцинната, который вводится тем же способом, также изображается с точки зрения героя. Об этом свидетельствует некоторая оценочность по отношению к содержанию сна: Цинциннату «неясно мерещилось», что Эммочка складывает ткань.

Итак, субъект речи и носитель точки зрения и в том, и в другом случае не совпадают, за счет чего происходит сближение кругозоров повествователя и героя и в определенном смысле размывание границы между «Я» и «другим», между субъектом и объектом изображения.

В снах, которые даются в записках Цинцинната, субъект речи и носитель точки зрения совпадают. Эти сны (как продукты деятельности сознания) становятся предметом рефлексии со стороны героя. Об этом говорит хотя бы сам факт включения их в записки. Элен Пайфер (Ellen Pifer) в своей книге «Nabokov and the Novel»1 отмечает, что реальность тюрьмы связана со степенью субъективного участия в ней Цинцинната. Поэтому подлинное освобождение героя происходит, когда он оказывается способен отрефлектировать собственное сознание и понять иллюзорность тюрьмы. Не случайно в восьмой главе герой рассказывает о своих снах именно в контексте рассуждений об иллюзорности окружающей его действительности и даже использует их в качестве аргументов (52).

В рамках этого раздела необходимо остановиться на еще одном интересном явлении. Сны как вставные формы вытесняются в романе Набокова описаниями бреда или полуобморочного состояния героя (например, плаванье Цинцинната на лодке среди крапчатых цветов или попытка сдвинуть стол, «от века» привинченный к полу2).

Изображение собственно сновидений в определенном смысле подменяется также постоянно повторяющимися сравнениями состояния героя со сном. Впервые такое сравнение появляется в самом начале романа, причем субъектом речи здесь выступает повествователь: «Был спокоен: однако его поддерживали во время путешествия по длинным коридорам, ибо он неверно ставил ноги, вроде ребенка, только что научившегося ступать, или точно куда проваливался, как человек, во сне увидевший, что идет по воде, но вдруг усомнившийся: да можно ли?» (5).

Однако по мере приближения Цинцинната к казни эти сравнения проникают и в его речь. По крайней мере, дважды они даются в прямом слове персонажа (в записях Цинцинната), причем каждый раз это связано с его очередным шагом к смерти. Первая запись делается героем после его знакомства с палачом (глава 8): «...как бывает, что во сне слышишь лукавую, грозную повесть, потому что шуршит ветка по стеклу, или видишь себя провалившимся в снег, потому что сползло одеяло» (52). Второй раз сравнение со сном появляется в речи героя перед тем, как его ведут на казнь: «Странно, что я искал спасения. Совсем — как человек, который сетовал бы, что недавно во сне потерял вещь, которой у него на самом деле никогда не было, или надеялся бы, что завтра ему приснится ее нахождение» (118—119).

Однако необходимо отметить, что эти два случая разделены подобным сравнением в речи повествователя (глава 11): «Речь будет сейчас о драгоценности Цинцинната; о его плотской неполноте; о том, что главная его часть находилась совсем в другом месте, а тут, недоумевая, блуждала лишь незначительная доля его, — Цинциннат бедный, смутный, Цинциннат сравнительно глупый, как бываешь во сне доверчив, слаб и глуп» (68). Здесь развивается мотив двойственности героя и мира, который пронизывает весь роман. Происходящая смена субъекта речи объясняется, вероятно, тем, что в этот момент повествователь впервые открыто говорит об истинности «сонного» мира Цинцинната по сравнению с действительностью. То есть, происходит очевидное сближение позиции повествователя и героя, который ранее говорил об этом в своих записях: «Он есть, мой сонный мир, его не может не быть, ибо должен же существовать образец, если существует корявая копия» (53).

Сравнение со сном, которое встречается в тринадцатой главе, дается в форме несобственно-прямой речи героя3. Таким образом, граница между словом персонажа и повествователя уже не такая четкая: «...молю тебя, мне так нужно — сейчас, сегодня, — чтобы ты, как дитя, испугалась, что вот со мной хотят делать страшное, мерзкое, от чего тошнит, и так орешь посреди ночи, что даже когда уже слышишь нянино приближение, — «тише, тише», — все еще продолжаешь орать, вот как тебе страшно должно стать, Марфинька, даром что мало любишь меня, но ты должна понять, хотя бы на мгновение, а потом можешь опять заснуть» (80). Отметим, что здесь состояние героя сравнивается с детским кошмаром, тогда как именно детские сны упоминаются в записках Цинцинната.

Наконец, в описании пути героя к месту казни подобное сравнение окончательно переходит в речь повествователя. Однако здесь Цинциннат уже сравнивается с галлюцинирующим человеком: «Он вполне понимал все это, но, как человек, который не может удержаться, чтобы не возразить своей галлюцинации, хотя отлично знает, что весь маскарад происходит у него же в мозгу, — Цинциннат тщетно старался переспорить свой страх...» (123—124).

Заключительная смена субъекта речи, очевидно, связана с тем, что Цинциннат при каждом непосредственном приближении смерти как бы утрачивает дар речи. Так, он не произносит ни слова на ужине у заместителя управляющего городом и во время движения к месту казни.

Прослеживается любопытная закономерность: сравнение со сном в речи повествователя, с кошмаром — в несобственно-прямой речи Цинцинната, затем сравнение со сном в его записях и, наконец, сравнение с галлюцинацией в речи повествователя. По мере того, как герой приближается к казни, а окружающий его мир разрушается, происходит достаточно последовательное движение к сравнению с максимально неотделимой от действительности формой. Сравнение с галлюцинацией возникает в одной фразе с упоминанием о «какой-то общей неустойчивости», хотя «солнце было все еще правдоподобно, мир еще держался, вещи еще соблюдали наружное приличие» (124).

Последнее сравнение со сном в записях Цинцинната появилось непосредственно перед тем, как за ним пришел м-сье Пьер и «ненужная уже камера явным образом разрушилась» (122). Далее разрушение мира, окружающего героев, продолжается, действительность теряет привычные очертания, и становится возможным только сравнение с галлюцинацией, при которой реальное и иллюзорное почти неразличимы.

Проведенный анализ показывает, что специфика субъектной организации сравнений со сном в романе также отражает последовательные изменения в изображаемом мире. Этому соответствует связь между характером границ сновидений и их субъектной структурой. Сны, которые вводятся от лица повествователя, представлены тем не менее с точки зрения самого героя-сновидца, то есть, позиции субъекта речи и носителя точки зрения сближаются. Таким образом, точки наибольшей нечеткости границ между сном и явью и разными субъектами сознания совпадают.

Примечания

1. Pifer E. Op. cit. — P. 49—67. Этот факт отмечался и другими исследователями, в частности, А.С. Мулярчиком. См.: Мулярчик А.С. Русская проза Владимира Набокова. — М., 1997. — С. 58.

2. Мотивная структура и функции этих фрагментов подробно рассмотрены в работах: Смирнова Т. Указ. соч. — С. 835; Полищук В. Указ. соч. — С. 826.

3. Это смешение речи повествователя и героя было отмечено Т. Смирновой, однако вопрос о сравнении с кошмаром не рассматривался ею специально. См.: Смирнова Т. Указ. соч. — С. 836.